RSS / ВСЕ

|  Новый автор - Елена Зейферт
|  Новый автор - Евгений Матвеев
|  Новый автор - Андрей Дмитриев
|  Новый автор - Михаил Бордуновский
|  Новый автор - Юлия Горбунова
|  Новый автор - Кира Пешкова
|  Новый автор - Егор Давыдов
|  Новый автор - Саша Круглов
|  Новый автор - Сергей Мельников
|  Новый автор - Лотта Заславская
ADV

Смотрите купить халат хамам у нас на сайте.
СООБЩЕСТВО ПОЛУТОНА
СПИСОК АВТОРОВ

Юлия Стениловская

Почему я?-light

03-02-2005







Почему я? (сборник эссе)

Люди часто задают друг-другу всяческие вопросы. Не то, чтобы из познавательного интереса, чаще так, по привычке. На них часто дают бесполезные ответы, тоже по привычке. Фигня получается. Так что я решила - а дам-ка я сразу бесполезные ответы на бесполезные вопросы, которые мне когда-либо задавали разные люди. А почему я? А о чём я ещё могу говорить с полной уверенностью, кроме как о себе?

Почему я начала писать стихи.

Мужчинам этого не понять. Хотя, фиг знает - у нас в университете на кафедре философии один преподаватель полгода ходил беременный Платоном. Что из этого вышло я так и не узнала - учёба перестала меня интересовать. Честней было бы сказать, что меня перестали интересовать болтовня в столовой и перекуры на крыльце, но я этого не скажу, пусть останется тайной. К тому же всё это я веду скорее к объяснению причины по которой я перестала писать стихи. До этого я думала и разговаривала стихами, не стихами, но, во всяком случае, в рифму, особенно с похмелья. А виноват был в том, что я перестала это делать, зараза Умберто Эко. Почему - об этом позже. Но виноват был стопроцентно.

Для начала - лирическое отступление. Что такое беременная женщина? “При беременности нередко наблюдаются сердцебиения, усиленная потливость, некоторая раздражительность, тенденция к повышению артериального давления. Есть мнения, что беременность сопровождается...” Ой, это что-то не то. А, вот оно: “ Дело в том, что нормальная беременность сопровождается задержкой в организме натрия и воды.” Не знаю, как реагирует мозг на беременность Платоном (с Платоном тесно не общалась, так, ограничивалась лёгким петтингом), но на беременность обыкновенным, среднестатистическим человеческим детёнышем - однозначно. Отекает и перестаёт работать. От такого случаются всяческие чувства. Не избежала этого и я. Случились чувства.

И вот, представьте, я, вся такая в чувствах, порхающий бегемотик, читаю сдуру “Маятник Фуко”. Хорошую литературу нужно читать бесстрастно, а то задремавший разум, тайком попользованный какой-нибудь ушлой эмоцией, может такого кадавра произвести, никакой рефлексивной подушкой потом не отмашешься И - как отрезало. Сначала я бросила писать. А вдруг напишу какую-нибудь бяку-замаляку кусачую? А мало ли что? Стра-ашно. Потом бросила читать. Зачем? Все равно ни хрена не понимаешь. Потом начала вязать и смотреть сериалы. Это было уже слишком. И я поняла - со мной случилось то, что хитрые дзэн-буддисты называют “просветление”, а простодушные рабочие судоремонтного завода - “съезд с катушек”. Мне было жалко картошку, которую я чистила, в передаче “Поле чудес” я находила доказательства закона сохранения материи. И в конце концов достигла такой стадии просветления, что “Мир как воля и представление”, “Игра в бисер” и “Анжелика и король” стали для меня одинаковыми по глубине носителями вечной идеи: “Книга - источник знаний”.

Всё вокруг жило и дышало в унисон с космическими законами эмбрионального развития. Какие тут на фиг стихи! По сравнению с синкретичным бытиём иногда помысливающего инкубатора, литература вообще казалась жалким ущербным уродцем. Право на существование имели только книги о вкусной и здоровой пище и журналы о вязянии. Вот только иногда случались фантомные боли в отсутствующем интеллекте. Но точечный удар пяткой по рёбрам изнутри возвращал меня в гормонально обусловленное состояние блаженного идиотизма (О, видели, как завернула! А тогда и представить себе не смогла бы - “синкретичное бытиё”, “гормонально обусловленное” . Во как бывает.)

Всё было просто прекрасно.

И даже такой, по сути, поэтический акт, как рождение нового человека, практически ничего не изменил. Хотя всё располагало к поэтическим аллюзиям - утро было пронзительно и волшебно, как Хлебников, в родильном боксе невыводимо пахло окровавленными внутренностями (короче, Нарбутом), а персонал наполовину походил на персонажей Беккета, наполовину - на лирических героев Готфрида Бенна.
Когда я поняла, что всё-таки не умираю, на меня, было, нахлынуло какое-то гаденькое желание воспеть этот момент. Не сразу, как-нибудь потом. Но тут где-то неподалёку раздалось недовольное ворчание и, через секунду, руки в мертвенно-желтых резиновых перчатках плюхнули мне на сдувшийся живот что-то слегка фиолетовое, бело-слизистое. Поцарапав меня длинными загнутыми ногтями, видимо, в порядке установления контакта, оно чуть проползло, метко засунуло крохотный большой палец левой руки себе в рот, успокоилось и моментально заснуло. О! Это было самое великолепное слегка фиолетовое, бело-слизистое во всей возможной и невозможной вселенной! В следующий раз я увидела его очень не скоро - спустя полчаса. Но это был уже аккуратный младенец, похожий на слегка исхудавшего Будду. И я решила, что никогда больше не напишу ни строчки. Как можно петь о луже, после того, как увидишь океан? А океан не воспеть, слишком уж велик.

Когда я перелезала на каталку, чтобы ехать в палату, то смеялась от боли и счастья. Сухонькая санитарочка с неподражаемым северорусским выговором, высоко подскакивая на гласных, испуганно поражалась: “Орала, ревела. Теперь смеётся. Сумасшедша-ая.” А я, вместо того, чтобы подумать: “Тебя бы, дуру, так разворотило”, молчаливо смеясь, согласилась с ней.

На второй день жизни, чудо, которое, за неимением лучших вариантов, пока называли семнадцатым, оторвалось от груди, посмотрело мне в глаза, засмеялось басом и громко, весело обкакалось. Ещё два месяца мы вместе весело пускали слюни и были вполне безумно счастливы. Ну, потом стали начинаться всякие маленькие трагедии - животики, зубы, насморки. Но мы всё равно бодро и весело пускали слюни. Ни меня, ни его не было, были МЫ.

И всё всё ещё было прекрасно.

Как то, год спустя, я возилась на кухне. Чудо, судя по звукам, доносившимся из комнаты, толи сражалось со стадом диких слонов, толи громило письменный стол. И вдруг стало тихо. Подозревая самое ужасное (или поедаются чернила из моей любимой авторучки, или рвётся на мелкие кусочки и так же поедается “Золотой век дзэн” сумасшедшего Р.Х. Блайса), я, грозная и ужасающая, как дхармапала, вошла в комнату. Чудо в оцепенении сидело на полу, задумчиво размазывая по пухлым щёкам честно добытую сангину. И вдруг подняло на меня терновинки глаз и с выражением продекламировало:
А’ма А’ма Ба’мба
А’ва А’ва Ма’мба
И снова замерло, потрясённое своей гениальностью.
Это было самое настоящее предательство. Я обиженно вздохнула и поплелась к книжному шкафу, где, заживо похороненными, валялись давно забытые тетрадки с черновиками. Изгнание из рая. Ох, и проголодались, наверное, мои демоны. Кранты мне. Неуловимые мстители настигли меня. Так я начала писать стихи. Снова.
2000 - 2003

Я и мировое зло

Всё началось, как и водится, тысячу лет назад или несколько раньше - в эпоху оледененья, до эволюции. С другой точки зрения, всё началось, когда что-то микроскопическое, хвостатое на последнем издыхании пробралось во что-то большое и круглое. С третьей - когда от кафельных стен отразился мой полупридушенный крик. А может, всё это началось только тогда, когда, года в четыре, я поняла, что главное на свете - это счастье. А счастье - это когда тебя понимают и ты понимаешь. И ничто этому не мешает. Меня всегда напрягали какие-то там границы, запреты, ограничения, заборы, каёмки на блюдцах, и т.д. И тогда я поняла, что если понять простую вещь - нет никаких границ, пределов, мы все абсолютно свободны - то можно, выйдя за рамки добра и зла, достичь этой свободы, а значит, наверное, и абсолютного счастья, понять всё-всё в мире, и всё в мире будет понимать тебя. А мне так хотелось счастья. Ну хотя бы чуточку.

Для начала я решила понять Волка, который с переменным успехом сладострастно преследовал вяло сопротивляющегося зайца на протяжении всех серий “Ну погоди”. И поняла. До сих пор разрываюсь между любовью к зайчатине и желанием укусить себя за несуществующий хвост. С той поры прошло много лет, на протяжении которых я понимала и понимала. Прямо пропорционально росту понятых мною вещей, росло ощущение, что во всём этом скрыт какой-то подвох. Подвох был незаметен, неосязаем, но его существование было неоспоримо. Я понимала и это. И он не замедлил дать о себе знать.

Это случилось после того, как я нечаянно поняла чувства каннибала, обгрызающего фалангу среднего пальца своей очередной жертвы. И, одновременно, прочувствовала справедливое, хотя и запоздалое, возмущение этой самой жертвы. И тут меня прорвало. Я посмотрела на эту сцену глазами вегетарианца - радикала, глазами сумасшедшего, которому в течение восемнадцати лет и трёх с четвертью месяцев, эта сцена могла являться во сне, глазами доблестного, но непрестанно скорбящего о судьбах мира, охотника на каннибалов и ещё многими и многими глазами. И, что самое ужасное, я их всех понимала. Спать, разумеется, я уже не могла - не привыкши мы спать и с двумя-то открытыми глазами, а тут сотни, тысячи глаз открываются и закрываются, когда им заблагорассудится. Есть я тоже не могла, пару раз увидев себя со стороны и изнутри с точки зрения пищи. И ничегошеньки-то я уже не могла.

Но не это меня мучило - самое главное - звёздное небо над головой и нравственный закон внутри меня тоже представали, порой, в таких похабных ракурсах, что звёздным небом и нравственным законом могли называться разве что условно, надо же ЭТО как-то называть. Я даже решила застрелиться, но одни только мучительные сомнения насчёт целесообразности применения именно огнестрельного оружия ввергли меня в интеллектуальный коллапс. С каждым предметом, попадающим во всё возрастающее поле моего зрения, я становилась всё больше и больше. И мне становилось всё хуже и хуже. Герои представлялись слабаками, жестокими садистами, святыми, злонравными карьеристами и т.д. Злодеи были мечтательны, мстительны, добры, но не поняты, невыносимо чудовищны, и т.п.. Всё, что попадало в поле моего зрения, а так же всё, что попадало в поле зрения моего поля зрения, поворачивалось ко мне сразу всеми сторонами. Как же я завидовала (не завидовала, сочувствовала, желала сдохнуть ещё раз, и т.д.) героям Борхеса, которые то искали медаль с одной стороной, то не могли перестать думать о монете, то мучились от невозможности сосчитать какую-то идиотскую гальку, то дохли от фотографической памяти - я страдала всеми этими видами безумия сразу.

И только раздувшись до пределов мира, выйдя за грань всего, чего можно, в том числе - добра и зла, я, наконец, поняла, что никакой грани я не перешла, а стала самым что ни на есть обыкновенным мировым злом, то есть бесконтрольно растущей, повторяющейся дурной бесконечностью. И так мне стало обидно, что от метаний между перспективами обидеться, не обидеться, обидеться, но, как бы понарошку, пойти и повеситься в туалете и т.д. я просто разорвалась на маленькие кусочки.

И нет бы эти кусочки были обычными кусочками, так нет же , разлетелись, сволочи, по принципу голограммы. И я, пишущая эти строки являюсь всего лишь миниатюрной копией себя той, чудовищной, что являлась мировым злом. И где-то во всём мире, внутри и среди людей, разбросаны части мирового зла, такие же как я, пишущая эти строки - мечущиеся, сомневающиеся, ни хрена не делающие, бегающие как сумасшедшие, похожие издали на мух, принадлежащие Императору, отдельные собаки, разбившие цветочную вазу, включённые в эту классификацию, бесчисленные, и т.д. и т.п И они тоже, наверное, пишут, пишут и пишут, пытаясь занять себя хоть чем-нибудь, что позволит меньше понимать.

Вот и вся история о том, какое отношение я имею к мировому злу. Ведь зло - это, прежде всего неспособность верить в то, что кроме хорошего, в мире ничего быть не может. А всё началось с того, что мне просто захотелось счастья. Просто счастья. Хотя бы чуточку.
2003

Как я училась любить, или
почему я люблю мужчин.


Лет в пятнадцать мне довелось присутствовать при кастрации тёткиного барана. Я даже, можно сказать, ассистировала - держала пинцет. Потом, с придыханием и нескрываемым удовольствием пересказывала эту сцену со всеми подробностями своим знакомым и незнакомым, которые пытались доказать мне, что не познав их истинной сути, я не обрету счастья в этом ужасном, бессмысленном и бесчувственном мире (вольный пересказ, цензура). Они бледнели и кривя рот, меняли тему разговора. Кстати, баран после этой экзекуции жил долго и счастливо, пока не исполнил своего предназначения, эволюционировав в превосходный шашлык. Но больше всего меня поразило то, что две недели спустя после операции, барашек уже не прыгал, не бегал, а тихо пасся около тёткиного же телёнка, непривязанный, даже не помышляя о побеге. Иногда они с телёнком подолгу стояли, соприкасаясь лбами, будто безмолвно говорили о чём-то. С таким выражением на лицах сидят два старых алкоголика, исчерпав как все имеющееся спиртное, так и все возможные темы для беседы. Уже не желая ничего, не жалея ни о чём, даже уже не жалуясь ни на что. Потому, что не важно - что ещё случится. Всё, что возможно - уже случилось, остальное - химера, фикция. Глаза барана слезились вечностью. Так я научилась любить по-русски, но с прагматичным западным акцентом - жалеть всей душой, отойдя, на всякий случай, на безопасное расстояние.

В шестнадцать я в очередной раз окончательно убедилась что мир ужасен и несправедлив. В отместку я научилась басовито ругаться матом, носить мешковатые рубашки, тельняшки, драные джинсы, пить водку из горла и на непристойные предложения важно отвечать: “С товарищами так не поступают”. Постепенно загадочный мир мужчин стал близок и понятен. Один приятель, мстя за то, что в предполагавшийся романтический вечер я пересказывала ему “Миф о Сизифе”, научил меня предаваться совершенно бесполезной и мучительной, и, как следствие, очень притягательной, скорби о судьбах мира. Другой, тронутый до глубины души моими беспомощными попытками увязать стихийное, тщательно скрываемое, мужененавистничество с плохо скрываемой завистью к наличию члена (вредно русским бабам читать американских психологов), рассказал мне страшную тайну - мужики не всегда думают о сексе. А иногда даже вообще не хотят о нём думать, предпочитая думать о Боге, о смерти, о жизни. Третий долго жевал какую-то смутную догадку, которую чуть позже, в несколько ином виде, я обнаружила у Вейнингера. Мол, нет ни женщин, ни мужчин, только человеки. А человеки делятся на козлов, сук, братков и сестричек. Козлов и сук стрелять надо, всё равно только жрут и совокупляются, а сестричек с братками трогать не надо, и сами вымрут от водки, воздержания и великой печали. И настанет вселенский ништяк. Подтверждая свою теорию, этот третий впоследствии спился и умер, немного не дожив до двадцати четырёх. Природа жестоко мстит за пренебрежение своими законами. По его версии она входила в категорию сук. С тех пор мужчины стали делиться для меня на тех, с кем хорошо пить, тех, кем хочется быть и всех остальных. Так я научилась любить по братски, но с небольшим сестринским оттенком - понимая и прощая. Ведь сам акт прощения подразумевает признание какой-никакой, а вины.

Потом я влюбилась. К моей классификации прибавилась графа - те, с кем хочется быть. К несчастью оказалось, что влюбилась взаимно. Короче, так я научилась любить по-женски, со всем полагающимся - истериками, бурными выяснениями, кто кого больше любит, желанием выйти замуж, нарожать кучу детей и т.д.

Мало что человек может выносить с таким трудом, как счастье. Поэтому, годам к девятнадцати я быстренько перевлюбилась куда-нибудь подальше. И, разумеется, без всяких там пошлых взаимностей. Долго ли, коротко ли, но я поняла, что научилась любить как мужчина - восхищённо-снисходительно, несколько удивлённо, терпеливо, не слушая, но смотря. Проудивлявшись несколько лет, я вдруг заметила что не за горами появление ещё одного объекта любви. Это было очень интересно.

Зря мужчины не ценят нежных влюблённых девушек (даже пусть этим девушкам далеко за пятьдесят) - никто не умеет любить так как они. И уж тем более не могут так любить мужчин женщины. Я имею в виду, настоящие женщины - матери. Материнская любовь это не утипусеньки и не кружевные чепчики, а древняя и банальная как мир способность грызть глотки ради выживания потомства. Я это осознала, когда однажды в троллейбусе поняла что смогу убить. Вот так прямо - взять и убить, здесь и сейчас, без всяческих достоевско-толстовских рефлексий (из разряда “Тварь я дрожащая?! или “ладно, так уж и быть, тварь дрожащая”). Когда на пустой задней площадке, некий гражданин дал лёгкий крен в направлении коляски, я, вместо того, чтобы слегка поддержать его, врезала ему локтем в солнечное сплетение. Согнувшись, извиняясь, он пятился до кабины водителя боясь повернуться ко мне спиной. Выражение моего лица, видимо, долго снилось ему в ночных неразборчивых кошмарах. Но, честно говоря, даже не знаю, кто испугался больше - одно дело увидеть такое рядом с собой, и совершенно другое - внутри себя. Так я научилась любить как животное - никак это не объясняя и не обмысливая, инстинктивно.

А вообще на свете ещё так много любви - любить не перелюбить. Во всяком случае, я знаю, какой будет моя последняя любовь. А это главное.
Ну а почему я люблю мужчин? Да хрен знает, люблю и всё тут, ничего не могу с собой поделать.


Кубик Рубика

Я лежу на диване. Верчу в руках кубик Рубика. Никогда не умела его складывать, и вряд ли когда-нибудь смогу. Наверное, с головой что-то не то. Перемещаю цветные квадратики туда, сюда, но они никак не складываются. Одну сторону собрать ещё могу, но вот две сразу, и, тем более, всю головоломку - не получается. Экая фиговина. Приходится лежать, рассматривать цветную мешанину или какую-нибудь одну собранную сторону. Многие мои знакомые умеют собирать кубик Рубика, а я нет. Завидно. Иногда.

Мой ребёнок тоже не умеет собирать кубик Рубика. Но он подошёл к этой проблеме проще - просто взял и переклеил цветные плёночки. А потом вообще все ободрал. И пошёл строить вертолёт из конструктора. Фигня, что не полетит. Он об этом пока не задумывается.

Иногда я думаю, что мне многому стоит у него научиться. А пока лежу на диване и верчу в руках кубик Рубика. Теперь - как ни верти, все стороны чёрные. Отчего-то проще мне не стало.
2003

Индивидуальность

Мне подарили галстук. Жизнерадостный жёлтый галстук с совокупляющимися овечками. Не со зла - просто от безысходности. Потому что ни в одном магазине не нашлось синих семейных трусов с совокупляющимися свинками. А мне так такие хотелось. Ну что ж, галстук, так галстук - это же не конец света. Если рассуждать философски - тоже вещь, которая не каждой женщине пригодится. Так что какая разница.

От человека и поэта товарища Жилина мне досталась оранжевая рубашка. Хорошая, только на каждой пуговице зачем-то написано “Москва”. По легенде она досталась ему от поэта, человека и паровоза товарища Земскова. Где они все сейчас - неизвестно, а рубашка у меня. Только на ней брызги от темперы - её когда-то надевала человек и художница товарищ Берёза. Но их почти не видно - тоже оранжевые.

Когда у меня бывают часы - я ношу их на правой руке, хотя вовсе и не левша. Просто с пятого класса хотела быть как Пол Маккартни. С годами перестала хотеть быть как Пол Маккартни, а привычка осталась. Только привычки носить часы так и не появилось - или забываю снять их перед тем, как лезть в воду, или забываю где сняла, а чаще всего забываю надеть.

В юности я, впрочем, как и все, была отъявленной нонконформисткой. Я внимательно следила за тем, что носят, что слушают, что говорят и всегда делала обратное. Главным было - вовремя успеть перестать делать то, что становилось модным. Но, посмотрев однажды на знакомую, которая на грани истерики, поздней ночью, укорачивала юбку, потому что два часа назад прочитала в глянцевом журнале, что в этом сезоне носят исключительно мини, я внезапно поняла, что мало чем от неё отличаюсь. Пошла домой и со спокойной совестью (и превеликим удовольствием) села читать модного в то время в моём кругу Баха.

Если меня спрашивают о чём-нибудь, я люблю ответить цитатой. Раньше могла сказануть что-нибудь эдакое: “С точки зрения вечности...”, или “Присутствие смерти в конце нашего пути рассеяло наше будущее...”, или “Если поглядеть на нас просто, по житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте...”. Тьфу! Долго избавлялась от этой привычки, потом поймала себя на мысли, что говорить цитатами не перестала, просто цитаты стали более адекватными окружающему. Типа: “Эх, плывуть муды, да по глыбкой воды.”, или “Грузинский чай норма вкусен и ароматен”, или “Сегодня на обед мы будем есть картошку с салом”. Сначала расстроилась, потом выучила пару рекламных роликов. Оказалось, что для повседневного общения этого более чем достаточно.

У меня есть ботинки. Совсем не такие, как у товарища Кушкина. Модные когда-то ботинки, стилизованные под солдатские говнодавы. Говорят, ими удобно отбиваться на тёмных улицах. Не пробовала, видимо, в тёмных переулках один вид полукилограммовых подошв на тонких девичьих ногах отбивает всякое желание уточнить их вес. Девушки любят носить такие ботинки. И не любят точные науки. Здесь я тоже как многие.

Мне подарили гору превосходной бумаги. Как Сэй-Сёнагон. Половину я уже исписала. Остальное - лень. Заняться, что-ли, оригами?

Вчера был такой закат! Какой-то рваный, по-врубелевски дёрганый, не по сезону уходящий в фиолетовость, но часам к четырём ночи прояснилось и он дезертировал к чему-то по Эль-Грековски размазанному, грязно-рыжему.

О грязно рыжем - джинсы у меня с грязно-рыжими потёртостями. Сейчас все в таких ходят. Видимо для того, чтобы если вдруг захочется полазить по ржавым трубам, можно было себя не сдерживать, лазить себе на здоровье. Интересно, все лазают в этих джинсах по трубам? Я, например, -нет. А хотелось бы.

На днях один знакомый любитель герменевтики сказал мне, что я “тотально детерминирована”. Это когда на вопрос “Чего это ты такая задумчивая?”, я ответила “Просто так”. Оказывается, просто так не бывает, особенно у меня. Обидно, почему-то. Пойду, пороюсь на книжной полке, там вроде было что-то по психологии - прослежу механизм возникновения обиды. Может, полегчает.

Даже если вдруг меня и посещает какая-то новая мысль, эмоция, если я вижу что-нибудь впервые - всё равно я не верю этому. Кто-то это уже видел, думал, чувствовал. И я начинаю мучительно вспоминать, вместо того, чтобы просто смотреть, ощущать, мыслить. Слышала, что у многих так.

Я сижу на стандартной кухне, смотрю на стандартный, стандартно загаженный двор, курю. Сейчас все курят. Надо же чем-то заполнять паузы между цитированием рекламных роликов. И, как, наверное, и все, думаю: “Да есть ли во мне хоть что-нибудь своё, не стандартное, не оставшееся от кого-то, не высмотренное в фильме и не вычитанное, не заложенное изначально или не привитое средой? Своё, собственное? Есть ли вообще я?” Тушу сигарету, попутно пытаясь вспомнить, в каком фильме видела кадр, где кто-то делает это таким же жестом, подхожу к зеркалу. Внимательно осматриваю себя снаружи и изнутри. Снаружи задорно подмигивают овечки, изнутри печально улыбаются Вольф (перечитывала на днях Виана) и Коллин (перечитываю Капоте). Мне тоже становится смешно. Да, такого больше нигде не увидишь. Видимо, этот бардак и есть - индивидуальность. Ну и ладно! Какая-никакая, а моя.
2003

Почему я люблю взбираться на сопки

Паше Борисову, истолкователю и человеку

Когда видишь сопки издалека - ничего о них не думаешь. Громадные холмы, все в валунах, деревьях, ручейках, болотцах. Грибы, ягоды всякие там. Заводы и свалки ядерных отходов. Примелькались, как табуретки, заслоняют горизонт и не более. Но, когда стоишь у подножия в четыре часа утра, предварительно пройдя мимо множества пустынных улиц, железной дороги, разноцветных гаражей, заброшенных складов и, конечно же, какой-нибудь живописной помойки (никакой уважающий себя индустриальный пейзаж нынче без более-менее приличной помойки обойтись не может) - невольно задумываешься. Неспроста же это огромное, чёрное, заслоняющее половину неба, оказалось перед тобой. А, главное, возникает инстинктивное, ничем не мотивированное желание взобраться наверх.

И только когда ты уже карабкаешься по склону, продираясь сквозь чахлые берёзки, перелезая через камни, вляпываясь ботинками в какое-нибудь неприметное болотце, только тогда понимаешь - тебе просто хочется увидеть что там, наверху.

Если оглянуться, то видишь, что путь, который ты уже прошёл, добираясь до подножия, освещён нереальным оранжевым светом. И понимаешь - там, наверху можно увидеть солнце. Но сейчас ты в тени. И, если поднять голову вверх, то видишь только чёрный гребень на фоне сумасшедших оранжево-розовых облаков. Сразу появляется мысль: “А может вернуться пока не поздно? Пока не зашло солнце, пока там, откуда ты пришёл всё так, как сейчас?” Смотришь влево. Залив, его берега, заваленные камнями, кораблями, ржавыми обломками, подъёмными кранами, складами - тоже освещены солнцем, тоже оранжевые. А ты синий. От холода и просто потому, что тебе нравится этот цвет. И ты в тени. Но продолжаешь карабкаться наверх. И, взобравшись на голый каменный гребень, понимаешь, что ошибся. Перед тобой спуск вниз и, вдалеке, новый гребень, чернеющий на фоне неба. А солнца не видно. Но залив слева, город сзади - всё также освещены им. Ты вздыхаешь и идёшь вниз. Вперёд.

Вершина следующего гребня покрыта мхом и карликовыми берёзами. Но с неё тоже видны только спуск вниз и вершина другой сопки. Движение вперёд уже, похоже, становится самоцелью. Но залив слева и город сзади... И вдруг, достигнув очередной вершины, застываешь. Далеко впереди висит холодный, пронзительно оранжевый диск, сплюснутый фиолетовыми облаками. Ты садишься на камень, на выветренный камень, лежащий здесь ещё с тех пор, когда ледник полз на север, пропарывая русло залива, и не существовало даже букв, из которых можно было бы составить слова “город”, “корабль”, “индустрия”, “солнце”. Теперь ты тоже оранжевый.

Ледяное солнце не греет сверху, камень холодит снизу. Можно было бы пойти дальше, не останавливаться вообще, но ты понимаешь, что это ни к чему. Дальше идти незачем. Ты уже пришёл. Не на вершину сопки, не посмотреть на солнце, а в гости. В гости к вечности. Вечности в которой ты сейчас находишься. Которая не нуждается ни в тебе, ни в твоих словах, ни в чём. Просто она есть. Просто тебе хотелось взобраться на сопку и увидеть причину по которой там, внизу, всё оранжевое. И ты сделал это. И понял, что это совершенно неважно.

Солнце прячется за фиолетовые облака. Оранжевый теперь только другой берег залива. Ты снова в тени. Но это уже тоже не важно. Ты уже вспомнил, что такие вот мгновения вечности были, есть и будут. Глупо сожалеть о том, что они уходят. Это ты принадлежишь им, а не они тебе. Тебя окликают те, кто шли вместе с тобой. И ты идёшь обратно, перелезая через валуны, вляпываясь в болотца, продираясь сквозь чахлые берёзки. Мимо железной дороги, гаражей, помойки, мимо всё также пустынных улиц. Ты снова синий, но всё-таки немножко оранжевый. Ты начинаешь забывать об этом. Тебе снова хочется в душное заоконное тепло и вермута. Ты идёшь по серо-синим улицам и думаешь: “Почему же я люблю взбираться на сопки? Я же и так знаю, что за ними.” И вдруг понимаешь - “за” - это только предлог. Предлог взобраться на сопку, посмотреть, что за ней, понять что это неважно, вернуться, забыть всё. Сделать это снова и снова. Просто потому, что ты любишь лезть наверх и спускаться вниз, надеяться и разочаровываться, вспоминать и забывать, уходить и возвращаться. Просто потому, что ты любишь жить. Вот и всё.
2003

По ту сторону живописи

По ту сторону живописи. Part one.

Да-а. Раньше я смотрела на это совсем с другой стороны. А теперь вот... Как интересно всё повернулось. Я-то думала, что я автор, художник, демиург, медиум в крайнем случае, а теперь я просто селёдка. Или даже луковица. На кувшин я, чего уж ломаться, по форме не тяну. Скорее всего селёдка. И если брать на вес, то я дешевле. С другой стороны - кто же будет рисовать пятьдесят килограмм селёдки. Поштучно я дороже. Не утешает. Вообще, когда сидишь в холодной мастерской, где с одной стороны дует из окна, а с другой стороны припекает антикварный обогреватель, какие только мысли в голову не лезут. Но в основном дурацкие. Ничего, скоро окончательно затечёт спина и думаться будет только о спине.

Обычно такие истории начинаются со слов “Ах, я была очень молода, мне были нужны деньги...”. Ну да, я вполне ещё не старуха, да и деньги нужны позарез. Но всё равно - фиг вам! История уже началась со слов: “Да-а. Раньше я смотрела на это совсем с другой стороны. А теперь вот...” Мда. Понесло. Говорю же - дурацкие мысли в голову лезут. Пытаюсь отвлечься. Как там у многоуважаемого господина Баммеса?
...
Но здесь никто Баммеса не читал. Поэтому я - просто натурщица. Объект, предмет созерцания. Какой-нибудь ушлый субъективный идеалист вообще оспорил бы моё существование. Сказал бы что я существую лишь в восприятии этой вот стайки студентов, невесело щебечущих за мольбертами. И то, лишь в качестве препятствия на дороге с лекции по истории интерьера домой. Но я ведь существую! У меня вот спина болит, а летом я в отпуск поеду. И когда они все разбредаются по аудитории и не глядят на меня, спина болит всё так же, и отпуск так же неизбежен. В конце концов они же рисуют там что-то. Хотя странно - видишь себя голубым яйцом, медной статуей будды или фотографией Жана Кокто с шестью руками, а на бумаге остаётся сердитая тощая тётка. Что они рисуют вообще? Что они видят?

Входит преподаватель. Сначала размахивая руками, делает быстрый набросок акварелью, начинает объяснять - натура должна вдохновлять художника, рождать образ, просматривает работы, поправляет, постепенно стихает, взмахивает руками уже совсем по другому, и уходит. Студенты хихикают: “А с кем это он сейчас говорил?”. Кто-то разглядывает набросок преподавателя, поражается - надо же, пятнышки, мазки, а всё понятно, вот - рука, вот - нога. Кто-то задумчиво смотрит в окно. Вдохновляется, наверное. Один нервный мальчик в наброске пририсовал мне грудь третьего размера. С горя, наверное, или складками драпировки навеяло. Но это всё мелочи. Меня это касаться не должно. Моё дело - сидеть и работать. Вдохновлять, позировать. Господи, неужели я даже на это не гожусь?

С ужасом вспоминаю все безвинно замученные мною во время обучения в художественной школе натюрморты - все эти чайники, бутылки, гипсовые отливки, яблоки. А вдруг они тоже вот так думали? Нет, это уже всё, крыша едет, пора проситься на перерыв.

Так. Начнём сначала, но как-нибудь по-другому. Я - объект, “производное от деятельности субъекта, воспроизводящего в формах этой деятельности содержание объекта.” Что дальше? “Будучи активной силой во взаимосвязях субъекта и объекта, человек (все приличные художники знают: натура - не человек, и я, кстати, с этим согласна) действует, тем не менее, не произвольно, так как объект ставит определённые границы и пределы деятельности субъекта.” Это уже как-то более оптимистично звучит. Они же не могут нарисовать вместо меня, скажем, Михаила Викторовича. А с меня и взятки гладки. Сиди себе молча и участвуй во взаимосвязях, ставя фактом своего существования на задрапированном стуле определённые границы и пределы. Всё-таки академическая живопись, не хухры-мухры. Но почему они тогда мне руки выворачивают так, как даже после множественных переломов не вывернешь? Или левую ногу в перспективе так укорачивают, будто я жертва компрачикоса? Беспредел какой-то. Зря они Баммеса не читают. И почему я обо всём этом думаю? А, хоть это я знаю. Говорила же - мысли дурацкие лезут...

А вот у Басё целое эссе (точнее, хайбун) посвящёно тыкве. Просто тыкве. Которая была такой “в своей объективной данности”, что даже ни для чего ему не пригодилась. За это и посвятил. И попросил старца Со дать тыкве имя. И имя тыквы было “Четыре горы”. И нарисовал её в стилистике хайга. И хайку ей посвятил:

Одна тыква.
Да и та ничего не весит.
Вся моя жизнь.

Снова я всё усложняю - Басё, Баммес, субъект, объект... А самое сложное - если бы здесь рисовали не меня, а тыкву, селёдку, Михаила Викторовича или хорошую девушку Машу, а я всё это только наблюдала бы со стороны, то думала бы то же самое. И мне было бы намного хуже, если бы я думала всё это, путаясь в условных наклонениях, стоя по ту сторону мольберта. Торопясь на работу или на лекцию, думая, как сдать эту грёбаную сессию, когда на работе такие проблемы, видя в тыкве - тыкву, в селёдке - селёдку, в сердитой тощей тётке - сердитую тощую тётку, и так далее. А ведь думала бы. Ох, как же я всё-таки люблю усложнять.

А на самом деле всё очень просто. Никакой живописи, никаких образов и вдохновений не бывает. Просто люди работают. Просто зарабатывают деньги. Просто люди учатся. Зарабатывать деньги. В наше время, видимо, разве что дизайном. Просто им нужно кого-то рисовать. А я? А мне до этого вообще никакого дела нет. Просто дурацкие мысли лезут в голову. Просто я очень молода. Просто мне очень нужны деньги. Просто, но грустно как-то.

Еду домой. Мир сложен, грустен и непонятен. Улицы в фонарях, красномордая кондуктор автобуса в серой куртке, понурые заснеженные сопки за заиндевелыми стёклами. Всё (особенно красное, улыбающееся лицо кондуктора) серо, пусто и уныло. И я, и я тоже - серая, пустая и унылая. Я - объект. Меня рисуют. Селёдка. Или даже косточки от неё. Серая вязкая пустота сосёт под ложечкой. Весь мир - набор объектов.

По ту сторону живописи. Part two.

Через неделю попыток избавиться от дурацких мыслей я совсем загрустила, пошла в гости к одному знакомому гению - Максу Драницину.
- Нарисуй меня, Макс, - говорю, - а то что это за фигня - почти что профессиональная натурщица, а ни одного приличного портрета нету. Я даже на натюрморт согласна. А я про тебя напишу чего-нибудь.

Я уже второй год собираюсь написать про него какую-нибудь статью, но пока написала только один абзац на пять строчек в статье о выставке молодых художников. Вдохновения нет.

- Ну давай, - печально соглашается Макс, - всё равно делать нечего. Вдохновения - никакого. Обнажёнку?
Я даже обижаюсь.
- Да ну, её к чёрту, эту обнажёнку, а то у меня уже условный рефлекс - начинаю расстёгиваться при виде мольберта.
- Ну как хочешь, - ещё более печально говорит Макс, - мне-то всё равно.

Долго бродит по заляпанной красками мастерской, уныло компонует меня на табуретке, поставленной на стол, методично ляпает на палитру масло. Но у меня настроение уже поднимается - толи норвежская керамика под ногами, толи стакан кофе, толи висящая сзади на стене инсталляция с пионерским галстуком, ржавым серпом, наконечником от багра, и окаменелым пончиком, толи просто что-то в воздухе - так успокаивающе действует. Я усаживаюсь поудобнее и довольно жмурюсь. По стенам вокруг меня густо развешаны чудные образчики абстрактного реализма. Или - как там Макс ещё это обзывал - постимпрессионизма в постмодернистском истолковании. Мне даже не становится стыдно, что я не могу это классифицировать, я ведь сегодня не искусствовед - просто натурщица. Мне просто нравится. Макс тяжело вздыхает, начинает делать набросок.
- Как тебя? - спрашивает.
- Да пофигу, - отвечаю, - ты же здесь художник.
- Ну, в какой гамме там, и вообще?
- Меня, - говорю, - курносой, в розовых кринолинах и с мопсом на руках.
Макс оживляется.
- Что, совсем как угодно?

Ему как-то раз очень доброжелательно сделали замечание, что портреты у него с недостатком пространства, не в жизнерадостной гамме, модели с обрезанными затылками. А главное - с сигаретами в пальцах. По стране идёт кампания за здоровый образ жизни, а тут девушки сигаретами, лица зелёные. Нехорошо. Макс сначала пытался объяснять что-то - концепция, типа, образ, вИдение, потом забил. Он действительно хороший художник, но куда его вИдению образа тягаться с кампанией за здоровый образ жизни.

Я задумываюсь.
- А можно, чтобы галстук и серп в композицию влезли? Нравится очень. Но если не хочешь, то я потом просто сфотографирую.
Макс уныло-оживлённо увиливает:
- Посмотрим.
- Макс, - спрашиваю, - а ты фигуру по Баммесу строишь?
- Неа, - отвечает, - на хрена? И вообще, не Баммес, а Баммё в приличных переводах пишется.

Я сижу. Когда Макс скрывается за мольбертом, прихлёбываю кофе. Хорошо. Быть селёдкой не так уж и плохо. Главное, чтобы обстановка приятная была.
Вдруг Макс пристально вглядывается во что-то над моим левым ухом и начинает лихорадочно бегать - от мольберта - к мольберту, от мольберта - к мольберту.
- Клёво, - говорит, - поймал тему.
Часа через два я, слегка пошатываясь, слезаю со стола, стараясь не наступать на керамику, стаканы из-под кофе. Макс нервно машет кистью, недовольно бурчит, что ничего ещё не закончено, серп надо передвинуть, тогда из правого угла вниз по диагонали пойдёт цитата из Модильяни, а я стою и улыбаюсь, как дура. С холста на меня строго смотрит сердитая тощая тётка, но... Боже, я даже как объект на что-то гожусь. Я прекрасна - прекрасна, как бутылка на Максовых натюрмортах, прекрасна, как селёдка Петрова-Водкина, как тыква Басё, а может быть даже, уфф, как Сезанновская луковица.

Еду домой. Мир чудесен и ясен. Как же всё просто. Прозрачные, акварельные ночные улицы, кондуктор автобуса - замаскировавшаяся в серую курточку румяная Малявинская баба, пейзажи в чуть заиндевевших окнах разворачиваются свитками ямато-э... И я, и я тоже - объект созерцания, предмет, из которого в чьей-то голове может родиться образ. Я - источник вдохновения. Гармония мира не знает границ.

В четыре часа ночи сижу, пишу эту бодягу. Получаю SMS-ку: “Фон почти готов. Тебе работы ещё на полчаса”. Отвечаю: “Ложись спать, гений”. В пять часов приходит: “Читал тебя. У тебя одним поклонником больше”.
Задумываюсь.
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah