РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Михаил Пробатов

Я - Беглый

13-05-2005 : редактор - Павел Настин





Полный текст книги Михаила Пробатова "Я-Беглый", ZIP 530КБ

***
Мне приснилось, что я проснулся.
Неосторожным движением руки задел светильник, висевший над изголовьем, масло выплеснулось, огонь погас. Старый маркиз лежал в темноте, укрытый тяжёлой медвежьей полостью. Трудно было собраться с мыслями.

- Хэй, рыцарь! Огня!

Послышался звон шпор и мерное бряканье длинного меча о стальные поножи. И дверь распахнулась, вошёл человек с пылающим факелом в полном вооружении, только приподнято было забрало шлема.

- Пусть принесут ещё факелов и запалят в камине дрова. Морозно на дворе? Который теперь час?

Рыцарь, стоявший на страже в эту ночь, привык биться с левой руки и носил меч у правого бедра, потому что правая у него была отрублена по самое плечо. Его тёмное лицо с перебитым носом было угрюмо.

- Я уж велел. Сейчас придут с огнём, мессир. Недавно пробило два раза. На дворе очень морозно. Сосны трещат в лесу, будто пороховые бочки рвутся. Морозно и тихо. Погода установилась, и звёзд в небе не сосчитать, - хрипло и отрывисто проговорил он.

- Вот и время для доброго похода, а? Я знаю, мужики осенью не собрали урожая. Тысяча, другая дукатов тебе не помешала бы сейчас?

- Святая правда, Ваша Светлость, - воин улыбнулся щербатым ртом.

Старик, откинул алый бархатный полог алькова, встал с постели и накинул тёплый халат. У камина уже суетились слуги, и в каждое медное кольцо по стенам вставлен был горящий факел, так что стало светло, как днём.

- Ты, грозный рыцарь, простишь мне этот грех: забыл я твоё благородное имя. Всё время забывается нужное, - с раздражением сказал он. – Слушай, мне это показалось, или кто-то на днях говорил, будто Люксембург готовит набег на Лотарингию?

- Меня зовут Ромуальд де-Торнстайм. Мой предок пришёл из-за моря, был он свенским ярлом. Ваш прадед подарил ему замок Морт и две деревни. Тому два дня, как приезжал от великого герцога человек. Сулил золотые горы. У него мало тяжёлой конницы.

- Буди старого Буа-Трасси, пусть придёт. Мне нужно кое-что с ним обсудить. Что ты так уставился на меня?

- Не гневайтесь, мессир, но Шарль де-Буа-Трасси ещё летом ушёл, и людей своих увёл в Иль де-Франс.

- Ну, чёрт с ним. Вспомнил, вспомнил. Я выбранил его не к стати. Кто ж теперь командует моим войском?

- Молодой Бриссар.

- Он не годится. В этот поход я сам поведу своих людей. Я выставляю в этой войне рыцарский клин - не меньше полутора сотен всадников. И нужно кликнуть охотников по деревням. Пехоты будет около тысячи бойцов.

Маркиз с кряхтением распрямился: О, Пресвятая Дева…. Проклятая спина!

- Принесите мне кубок андалузского и приготовьте ванну со льдом. Мои доспехи приготовить. Разверните над башней замка наше родовое знамя в знак того, что я впереди войска. Пусть глашатаи по сёлам, замкам и городам три дня подряд объявляют народу, что этот свой поход я посвятил всем прекрасным дамам маркизата, независимо от происхождения. Дворянка или простолюдинка – лишь бы красавица была – каждой будет служить мой верный меч.

Он стал пить из кубка, но от сухого и очень крепкого вина из Испании в горле запершило, и старик закашлялся. Проклятье! Он со стуком поставил кубок на стол. В это время подошёл дворецкий, кое-как стряхивая сон.

- Ваша Светлость, не гневайтесь, вам нельзя пить неразбавленное вино. Ваш учёный иудейский лекарь и волшебник, Шимон Бен-Азарья, велел в тревожные ночи готовить для вас отвар из снотворных трав с мёдом и молоком.

- Не стану я пить гадость, которой меня пичкает старый еврей, - но он вспомнил, что этот старый еврей моложе его на десять лет.

Он сел на пуховое ложе. В груди теснилось, и он дышал, будто подымаясь в гору.

- Я пока прилягу. А это ты, Бриссар…, - юный военачальник в драгоценном камзоле, склонился над ним, торопливо снимая шляпу.

- Мне сказали, что ты хорошо сражался с тирольцами. Учись. Я старею, а наследника нет.

Дворецкий приблизился с дымящейся чашей:

- Выпейте это, Ваша Светлость.

Маркиз сделал несколько глотков пряного и сладкого, горячего питья. Потом он сказал:

- Что-то говорили о Люксембургском герцоге…. Ему нелегко в Лотарингии придётся. Молодые люди… всегда торопятся. Разбудите меня на рассвете.

Через полчаса у закрытых накрепко дверей опочивальни рыцарь де-Торнстайм говорил Бриссару:

- Голова стала слабеть у него. И так ведь чуть не половина вилланов попередохли с голоду, а ему ещё кликни охотников умирать в Лотарингии.

- Когда такие медведи передрались, я предпочитаю спокойно греться у камина. Ещё мне не хватало здесь лотарингских вольных стрелков…, - сказал Бриссар.

Старый маркиз спал. Ему снился неудержимый клин рыцарской конницы, страусовые перья плюмажей, вьющихся по ветру, дробный топот сотен копыт, яростные крики: Алор! Алор!

Спал и я. Но мне больше ничего не снилось. Просто я немного устал к вечеру и спал. Пока не проснулся.



***
В начале девяностых выпал мне свободный вечер и порядочная пачка денег, которой мог я распорядиться по своему усмотрению. Что было придумать? Ничего больше, как сперва зайти в кафе «Националь», а там посмотрим. Но в кафе, которое я считал своим с молодых ещё лет, меня просто не пустили.

- Вам куда, молодой человек?

- Я, во-первых, не молодой человек….

- Так, извиняюсь, папаша. Но куда ты, в натуре, мылишься-то? Здесь на валюту.

- Добро. Я пойду обменяю.

- Не ходи, не меняй. Нечего тебе здесь делать. Разве мало по Тверской нормальных кафе? А это для серьёзных людей. Не обижайся, - но я, конечно, обиделся.

Я закурил и пошёл вверх по Тверской. По дороге где-то всё же выпил коньяку, а настроение не стало лучше. Что за чертовщина? На Пушкинской площади в подземном переходе мне повстречался один известный литературный критик, который тогда полгода жил в Германии, а полгода в Москве.

Морозило, я продрог, а ему было жарко, он распахнул меховую очень длинную шубу. Мы поздоровались и какое-то время молча стояли в переходе, наблюдая окружающее. Не стану повторяться. Очень много написано о том, что именно мы наблюдали «В подземном переходе на Тверской, где злоба перемешана с тоской», - была тогда такая песенка.

- Кошмар, - сказал я.

- О-о-о! Миша, оставь, пожалуйста. А чего ж ты хотел? Такова цена свободы. К ней людям ещё предстоит адаптироваться.

Подошла совершенно пьяная молодая женщина и сказала:

- Мужики, я беру полста баксов до утра. Новогодняя скидка. Только сразу покупайте литруху. Надо в форму сначала прийти. А иначе… того эффекту не будет.

Мы молчали. Толпа понесла её от нас. Она поскользнулась и упала в снежную слякоть, бранясь и оттирая вымазанное лицо рукавом.

- Это она адаптируется, вы считаете?

Он махнул рукой, и мы простились.

Я купил водки, какой-то закуски, взял такси и поехал к своему другу, который несколько лет назад умер, а тогда ещё был жив, но пропадал во всех отношениях – семья бросила его, спивался, и не было денег, буквально, на хлеб. К нему ехать было грустно, но некуда было поехать, кроме него.

Что это был за человек? В застойное время он принимал активное участие в издании журнала «Вече». Крайний националист, разумеется, антисемит. Но с детства мы были дружны. И он был замечательный поэт. И очень добрый, славный парень. Три года на зоне в Чечено-Ингушетии окончательно сломали его.

Из его стихов я совсем ничего не помню наизусть. Все они исчезли. Да, именно исчезли. Их больше нет. В литературной вечности они конечно живут. Но мне, здесь, от этого не легче. Вот крутится в голове сейчас:

***
Рыбки в банке на окне
При ликующей луне
Всё мечтают об озерах….

Пока я к нему ехал, в голове у меня складывались какие-то строчки. И едва усевшись за его захламленный стол, и выставив выпивку, я прочёл ему:

***
Голос Бога звучит, как стальная струна,
Слово Божие остро, как нож.
И ножом тем искромсана наша страна,
И на карте её не найдёшь.

Зря князья собирали под мощную длань
Мир нетвёрдый и скользкий, как ртуть –
И балтийскую ясную синь – Колывань,
И кипчаков, и угров, и жмудь.

Зря их добрые кони топтали траву
По степи за Великой Рекой.
И теперь я не ведаю, где я живу,
И не ведаю, кто я такой.

И в угаре московского мутного дня
Стал я слабым и глупым, как шут:
Не по-русски на рынке окликнут меня,
Не по-русски меня назовут!

Он слушал. Потом выпил водки и заплакал. И так мы с ним пили и говорили о судьбе нашей родины. И чем больше пили, тем чаще разговор заходил о проклятых Протоколах Сионских Мудрецов, о крови христианских младенцев, о еврейском заговоре, и о том, что Ельцин – еврей. Пили водку и бранились. Пока он не уснул.

Тогда я ещё полстакана выпил и написал ещё два стихотворения. И оставил эти два листка на столе, а сам ушёл. Вот что там было.

***
Приходи ко мне снова, разграбить мой дом.
На пороге я встречу тебя с топором.
И пред Богом я насмерть, клянусь, постою
За еврейскую вечную нашу семью,
За еврейское вечное небо
И за корку еврейского хлеба.

За столетье по локти ты в братской крови,
И в подельники больше меня не зови.
Я не стану на совесть грехи твои брать,
И не стану я сопли твои утирать,
И срамным твоим матом божиться,
И в могилу с тобою ложиться.

Только Бог нас рассудит. Он знает вину,
Кто с блядями паскудными пропил страну
Кто растлил безобразно своих сыновей,
Кто глумился, как пёс над святыней своей.

Это вы здесь чертей вызывали!
Это вы здесь Христа продавали!
Ваша страсть, ваша мука во мгле мировой,
И расплата над вашей хмельной головой!

И второе стихотворение:

***
Вот я песенку, братец, тебе пропою:
Как бы ни было в сердце темно,
Чтоб за деньги ты бабу не продал свою,
Чтоб любовь не сменял на вино.

Что прошло – пусть о том не болит голова,
И что пропил – на то наплевать.
Ведь слезам не поверит столица-Москва,
Наша строгая родина-мать.

Пусть она не поверит и пусть не простит,
Пусть она ничего не поймёт.
В тёмном небе над крышами ангел летит
И во мраке он Бога зовёт.

Он мечом рассекает кромешную тьму,
Собирая небесную рать….
А как жить тут, я, братец, и сам не пойму,
И не знаю, как тут умирать.

Я не знаю, что делать с тобой и с собой.
Страшно русская ночь глубока!
Ночью белые крылья шумят над Москвой,
А к рассвету – в крови облака….

И ещё на каком-то клочке бумаги я написал: «Сергей, прости меня, ради Бога!» Так мы прощались друг с другом, и с Россией, и с Москвой. А, пожалуй, что и с самой жизнью нашей.




***
Мой покойный отчим отсидел в общей сложности 13 лет. Он был родом из Петропавловска-Казахстанского.

Ещё совсем молодым он попал в банду, которая грабила товарные поезда. Они как-то забирались в вагон и потом на ходу в удобный момент, выпрыгивали с товаром из вагона. За это он получил три года. Это были пятидесятые, и я много слышал от него о «сучьей войне», которая шла прямо у него на глазах. Воры в законе не признали тех своих, кто вернулся с фронта, потому что война, по их мнению, была та же работа, а воровской закон работать запрещал, где бы то ни было. Была ужасная резня. Об этом много у Шаламова.

Когда отчим, звали его Иван, освободился, он сразу уехал в Одессу и каким-то чудом сдал экзамены на биофак Университета. Сдал всё на отлично. И только после этого показал в Приёмной комиссии свои документы. Его вызвал ректор для серьёзного разговора, потому что он сдавал очень хорошо, и кто-то из профессуры им заинтересовался.

- Послушайте, вы мне можете дать честное слово, что не станете больше воровать никогда?

- Могу, - сказал Иван. – Даю честное слово.

И он сдержал слово. На втором курсе его арестовали за участие в издании и распространении студенческой неомарксистской газеты. Он получил шесть лет. Потом ему ещё добавили «лагерный срок» - четыре года за то, что он ударил зам. начальника лагеря по политработе, то есть самого грозного кума.

О моём отчиме можно написать не роман, а целую эпопею. Это он, например, передал на волю роман Синявского «Голос из хора». Интересно, как он выносил его за пределы зоны. Листки из папиросной бумаги заворачивали в целлофан и заталкивали ему в прямую кишку.

Когда уже в перестройку Синявский приехал в Москву, Иван побрился, протрезвился (он последние годы очень сильно пил) и сидел целый день у телефона.

- Сейчас он позвонит, - но Синявский не позвонил.

Вечером включили телевизор. Синявский давал интервью.

- Мишка, - сказал мне Иван. – Сбегай….

- Слышь, Вань, да может он ещё завтра позвонит.

- Нет, Миш, он никогда не позвонит.

Однажды я из любопытства прочёл ему небольшой отрывок из «Острова Сокровищ», где Сильвер, получив «чёрную метку», разговаривает со своими пиратами.

- Ну, и к чему ты это?

- Иван, ты считаешь, это реально? Чтоб он мог сделать с десятком вооруженных людей один? Написано, что под левой рукой у него был костыль, а в правой руке он держал трубку. «Пусть любой из вас достаёт кортик, и я увижу какого цвета у него потроха, прежде чем эта трубка догорит». Как бы стал он драться?

Иван посмотрел на меня с улыбкой.

- Ну, он что-нибудь придумал бы….





Счастливая история
Был в Москве один художник-абстракционист. Мне не хочется его фамилии называть, потому что он сейчас человек известный. Живёт, кажется, во Франции. А в начале семидесятых перебивался случайными заработками, очень бедствовал, и очень сильно пил. Звали его Алексей. Его, впрочем, и сейчас так зовут.

Он занимался всякой «наглядной агитацией» в местах культурного отдыха, транспаранты писал, портреты вождей. Мог, например, заработать даже таким образом. Попадает в вытрезвитель. Утром ему говорят: «Оплатите по квитанции».

- Давайте, лучше так, - он отвечает, - вы мне платите 250 рублей, сотню авансом прямо сейчас, а я вам в отделении оформляю ленинскую комнату.

Ну, такие случаи, понятное дело, были не часты. Жрать ему было совершенно нечего.

А парень был красивый, нравился женщинам, только не умел, как многие, использовать это качество себе на пользу.

Мы уж его, бывало, всё пытались познакомить с какой-нибудь перспективной дамочкой. Ничего не выходило. То напьётся, как свинья, или, ещё хуже, начинает говорить женщине горькую правду. Например, много ли труда потрачено во имя приобретения этой норковой шубейки? – совершенно неподходящий вопрос для сотрудницы отдела пропаганды тогдашних грозных «Известий».

Один раз пошли в кафе «Националь» с женой только что уехавшего на Запад знаменитого писателя (жену он c собою не взял). Она была несчастна, одинока, красива, по тем временам богата, и, что важнее было, богата связями в среде литературно-художественного партийного руководства. Как раз, то, что Лёшке, по нашему мнению, нужно было.

Заказали (за её счёт, конечно) хороший ужин и армянского коньяку, пять звёздочек. Выпили по рюмке. Наша дама зовёт официантку.

- Я заказала пять звёздочек. Вы, дорогая моя, приносите поллитра в графине. А это что за напиток? Ведь это «Коньячный напиток». Верно? Ну, и что мы будем делать? Позовите администратора, пожалуйста….

А Лёшка возьми да и ляпни:

- Ну, чего, в самом деле, привязалась к бедной девке? Выхлебаем и напиток, не подохнем. Те же сорок градусов, - вот, что с дураком прикажете делать?

Но как-то рано утром выходит он из дома с ужасного похмелья и без копейки в кармане. И неизвестно, где раздобыть на кружку пива. Дело дрянь. Смотрит, девчонки-лимитчицы, маляры, сидят и завтракают. Кефир там, отдельная колбаса, плавленые сырки. Он подходит.

- Девчата. Вот такой расклад. Кто из вас мне сейчас даёт пять рублей, с той я завтра иду в ЗАГС.

Девчата засмеялись. А одна посмотрела ему в лицо и говорит:

- Обманешь?

- Нет. Я никогда не обманываю, - а это у него на лице было написано, не знаю, как сейчас, а тогда было.

Эту девушку звали Настя. Она приехала из Казани, кажется. Лёшка меня с ней познакомил через несколько дней. Он был совершенно трезвый. И сказал мне:

- Гляди. Я выиграл пятьдесят тысяч по трамвайному билету.

- Ну, он-то выиграл, - я говорю, - это я уж вижу. А вы, Настя?

Настя его обняла и улыбнулась так, что у меня сердце дрогнуло:

- И я выиграла. Мы с Алексеем оба выиграли.

Когда в девяностые они уезжали, у них уж были взрослые дети, даже, внуки, если я не перепутал.

Одна беда. Настя, когда её спрашивали, кем работает её муж, ещё очень долго совершенно серьёзно отвечала:

- Мой Лёша, он, это самое, кубики рисует. Его за это чуть не посадили.

Но ведь, если разобраться, положив руку на сердце, разве это было не так?




***
Я очень хорошо помню, момент, когда мой отчим потерял всякий интерес к судьбоносным событиям перестройки. Он к тому времени совершенно перестал читать газеты, а телевизора никогда и прежде не смотрел. Сидел, с бутылкой – как бы наедине, и курил. Он был уже очень сильно болен. Обнаружили сахарный диабет.

- Иван, послушай, ты же биолог….

- Да ладно! Какой там я к шутам биолог.

Действительно, мне просто хотелось сказать ему что-то приятное. Он не закончил и второго курса.

- Что такое водка? Вода и сахар, больше ничего. Ты себя травишь.

- А про дрожжи забыл, - с усмешкой отвечает он, щурясь от табачного дыма.

И вот я упомянул как-то, что Сахаров – депутат Съезда. Не помню, в какой связи я это сказал. Не представляю себе человека, который бы этого не знал тогда. Иван не знал. Он вдруг встрепенулся. Стал набирать телефонный номер. Оказалось занято. Больше он звонить не стал, и слава Богу. Ему пришлось бы говорить с Еленой Георгиевной Боннэр, и вряд ли это был бы разумный разговор.

- Ну, и что он там? – спросил Иван меня.

- Так себе. Не дают ему сказать ни слова.

- А они, почему ему должны слово давать? Он что им – свой?

- Видишь ли, Горбачёв, уж какой он там ни есть…. – тогда постоянно так выражались о Горбачёве.

- Горбачёв, он парткомовская крыса. И он своих собрал на съезд. Нормально. Только там Сахарову делать нечего.

Я что-то стал говорить о том, что на Съезде далеко не только номенклатура собралась. Иван неожиданно налил два почти полных чайных стакана водки и достал из-под стола вторую бутылку.

- Давай-ка лучше выпьем.

- О-ох, что-то много. А мне, Ваня, сегодня ещё….

- Не хошь, не пей.

Я выпил и, отдышавшись, снова стал его уверять, что мы стоим на пороге великих перемен. Он курил и молча слушал. Он редко перебивал человека, а всегда старался внимательно дослушать до конца. Потом он ещё давал себе несколько мгновений на раздумье, прежде чем ответить. Эта привычка вырабатывается на допросах. Он меня очень долго слушал, потому что двести грамм водки это всё же кое-что. Потом он, ещё немного помолчав, сказал:

- Говорю тебе всё это пурга. Муть, понимаешь? Не понимаешь. Ладно. Будешь ещё?

Мне нельзя было ещё. А Иван ещё выпил и перестал меня замечать.

22 августа 91 года я пришёл к вечеру после трёх дней отсутствия. Мать и Иван, оба очень обрадовались. Мать беспокоилась, как бы мне голову не проломили, а Ивану жаль было мою мать, которую он очень любил. За меня он не беспокоился. Я рассказывал, перескакивая с одного на другое. Они слушали молча. Оба. Ни слова. В конце концов, я положил на стол обломок гранита. Ещё не на Лубянке, но уже на бывшей площади Дзержинского днём мы разбивали цоколь постамента, где вчера высился Железный Феликс.

- Мишутка, - сказала мать, - этот цоколь там был задолго до памятника. Там был фонтан. Это цоколь, который был вокруг старого фонтана. Зачем же вы его разбили?

Я не знал, что ответить.

- Чего встал? - сказал Иван. – Давай присаживайся, пока. Навоевался?

- Чего ты, в самом деле, иронизируешь?

- Не обижайся, - сказал Иван. – Не обижайся. Не тебя первого наебали, не тебя последнего. Посерьёзней тебя люди фраернулись. Ничего. Всё пройдёт.

- А ты знаешь, - сказал я, - у меня, действительно, складывается впечатление, что….

Мне было тогда без малого пятьдесят лет. Я считал себя человеком, прошедшим огонь и воду – в буквальном-то смысле так оно и было. Но в те дни я ничего не понял. Возможно, и отчим мой не понял, но каким-то особым лагерным чутьём почуял обман.

Зимой оказалось, что Украина стала заграницей. У Ивана в Одессе жила дочь. Петропавловск тоже стал заграницей. Он совсем погрустнел. А впрочем, он никогда и не был весельчаком. Вскорости он умер.


***
Когда мне было лет восемь или девять, мы с моей бабушкой на лето приезжали отдыхать на Азовское море. Был там хутор, неподалёку от Таганрога, название которого я давно забыл. Жили на хуторе кубанские казаки. И мы снимали хату. Места тихие, красивые, но совсем не курортные. Там бабушке, семь лет отбарабанившей в мордовских лагерях, было спокойно с ребёнком. В общем, там было хорошо.

И вот - я это всё помню, будто вчера было – вечером, только что солнце зашло, но заря пылает ещё на горизонте, мы идём к морю. В наступающих сумерках серебром светятся волосы моей бабушки, и море Азовское, жемчужное, тоже светится, листья пирамидальных тополей мерцают. И что-то она мне рассказывает, а я и слушаю и не слушаю. И всё бегаю вокруг неё, а потом вдруг прижмусь к её юбке лицом и не хочу отпускать. Никогда у меня не было человека ближе, чем она.

Вдруг откуда-то из глубины утонувших уже в темноте виноградников – песня. И эта песня, незнакомая, дикая, красивая каким-то сумасшедшим разгулом, пугает меня.

Распрягатэ хлопци коней
Та й лягайтэ спочивать…. –

И внезапно, со свистом, пронзительным визгом и выкриками:

Маруся, раз-два-тры, калына,
Чэрнявая дивчына
У саду ягоды рвала!

Я совсем испугался, жмусь к бабушке:

- Баба, пошли домой….

И невесомое, прохладное прикосновение её надёжной маленькой ладони:

- Чего ты испугался, дурачок? У людей праздник. Свадьба. Они празднуют и нас не обидят.

Слышится скип хромовых сапог, из темноты, пошатываясь, выходит какой-то громадный человек. Он очень красив и кажется мне военным, потому что – усы, гимнастёрка, галифе, начищенные сапоги «в гармошку», а на груди у него звенят медали. И он, порывшись в кармане, вытаскивает горсть леденцов «момпасье» с налипшей махорочной крошкой, присаживается накорточки, дышит мне в лицо табаком, самогонкой, потом.

- Та шо ты спужался? О, гля, я тоби леденцив, спробуй яки сладки. Та не плачь, казаки ж нэ плачуть…. – тяжела его сильная рука у меня на голове.

Потом, когда он, переговорив о чём-то с бабушкой уходит снова в темноту, бабушка с её характерным выговором польской еврейки произносит что-то вовсе мне непонятное:

- Люблю очызну я, но странною любовю….

***
Много лет спустя, это было начало девяностых, я работал на Хованском кладбище в небольшой бригаде по установке памятников и заливке цоколей и цветников. В тот сезон на Хавань, на заработки, приехали украинцы. Их было много. И были они - каждый, будто чем-то ушиблен. У нас, местных, с ними то и дело вспыхивали драки, потому что они сбивали цены, да и просто были лишние, работы стало не хватать из-за них.

- Слушай, брат, ты, что хошь, мне говори, а я вас в ментуру сдам или солнцевских натравлю, - сказал наш бригадир. – Моё дело, людей накормить. Мы здесь всю жизнь работаем, а вас тут понаехало, а работы мало.

- Та ты ж почекай, брат, послухай, шо я кажу….

- Или вечером проедем и все ваши заливки побьём. Я так не могу. Ребята меня съедят.

- Почекай, брат. Не будь ты мусором поганым. Поверишь? Малы диты з голоду пухнуть, и работы немае….

- А-а-а, чтоб вы пропали. Ты мне о своём, а мне надо – о своём. Я правильно говорю?

- Почекай….

Вечером мы ехали на тракторе в раздевалку. Что-то мне послышалось вдалеке.

- Стой! - крикнул я и взял водителя за плечо. – Выруби двигатель.

В сумерках слышалась песня. Всё та же. «Распрягайтэ, хлопци, коней….».

- Хохлы поют. И точно, распрягайте. Приехали. Я служил с ними.

- Ну, ёбаная жисть, а! – сказал бригадир. – И до чего ж, суки, людей довели…. Ну, что делать? Спроси у своего Ельцина.

- А он знает?

***
В 2002 году, в Иерусалиме, меня как сотрудника русскоязычной газеты «Новости недели» пригласили на торжественное собрание, посвящённое учреждению Общества украино-израильской дружбы. Они, однако, опоздали на полгода. Я уж из газеты вылетел и работал на конвейере моечной машины в огромном пищевом цеху. Это каторга, такая, что я и в Северной Атлантике не видал. Платят, правда, неплохо.

На этом собрании присутствовал представитель украинского консульства, и сказано было очень много хороших слов. И выступил руководитель Тель-Авивского ансамбля украинской песни и пляски. Ансамбль на днях отправлялся в турне, в Европу и Штаты. «Но, безусловно, свой первый концерт в этой поездке мы дадим в Киеве. Как бы то ни было, а каждый из нас родился на Украине, и никто этого не забудет никогда!» - было очень трогательно.

Я попросил слова. Я стал говорить о том, что в Израиле среди новых репатриантов очень много этнических украинцев, приехавших с жёнами-еврейками или как-то иначе. Они являются полноправными гражданами страны, но положение их вдвойне нелегко, потому что украинские евреи по вполне понятным причинам относятся к ним неласково. Я работаю с этими людьми на очень тяжёлом производстве, украинцы всегда охотно идут на тяжёлую работу в надежде, что трудовые руки их спасут. Но то и дело возникают стычки:

- Вам на Украине евреев было много. Хорошо. Мы уехали, а вы за нами потянулись, - возразить нечего, но никто не заказывает себе судьбы, нет такого стола заказов.

Украинцами набиты тюрьмы, ночлежки, практически каждая проститутка на улице – украинка, полно бомжей, множество украинцев, не имея жилья и работы, начинают пить, а наркологическая помощь в Израиле существует виртуально, поскольку алкоголизм – проблема на Ближнем Востоке вообще новая. И никакой защиты эти люди не имеют, украинское землячество материальными средствами не располагает.

Министерство Абсорбции занято, естественно, устройством репатриантов независимо от их национальности.
Нет возможности выделять специальное время и какие-то ресурсы для репатриантов-украинцев. Они идут в общем потоке.

Всё это было выслушано в гробовом молчании. Консульский представитель смотрел мимо меня с каменным лицом. Я немного подождал, не скажет ли кто чего-нибудь. Никто ничего не сказал. Я ушёл. Мне было очень стыдно.

Заодно из этого отрывка станет ясно, почему я не смог работать в газете «Новости Недели». Вообще, в Израиле мне было очень интересно. И я туда вернусь, на какое-то время, потому что навсегда - я не приезжаю никуда. Вернусь, если хватит сил. Я за Израиль, но против людей, которые устроили себе из этой страны кормушку, для чего необходимо было, буквально, окутать Эрец-Исраэль завесой бессовестной лжи. Ни одна страна на свете для этого не пригодна. Израиль, тем более. Но об этом – в другой раз.

***
Дай мне, Боже, к твоим небесам ледяным
Прикоснуться пылающим лбом.
И усну я, и стану туманом ночным,
И во сне я над лесом пройду, словно дым –
В небо звёздное зыбким столбом.

И меня в эту ночь ты к себе позови!
Пусть, не зная Креста и Венца,
Спят усталые бедные братья мои.
До утра Гефсиманском саду - соловьи,
И сбывается воля Отца.

А хмельная Россия все песни свои
Без меня допоёт до конца.

***
На тяжёлом серебряном блюде
Остывала в крови голова.
Приходили какие-то люди,
Говорили пустые слова.

А царевна! Царевна плясала.
Над столицей вставала заря
И пустая огромная зала
Полыхала в глазах у царя.

***
Тоска высокая, да небо низкое….
А знаешь русскую судьбу мою?

Брусника сладкая, а клюква кислая,
Любовь далёкая, разлука близкая,
А водка горькая в моём краю.


***

Вера

Там жили люди, и шакалы
И крысы, и нетопыри.
И нечисти иной хватало
В трухлявом сене и пыли.

Они пред идолом кривлялись –
Он был из сучьев и тряпья.
Рычали, грызлись и лизались,
И там была судьба моя.

Я весь был там – в крови и плоти,
И всем был враг, и всем был брат.
И весь по горло был в работе
Любовных игр и злобных драк.

И по ночам, когда в пещере
Колдун свой факел зажигал,
Я приходил и гнусной вере,
И гнусной мудрости внимал.

Но в глубине души дремучей
Я знал, что где-то воля есть,
Что в небесах и птиц летучих,
И звёзд таинственных не счесть.

И вот, я из пещеры вышел,
Но не нашёл, чего искал.
Взлетел – и вижу: крыши, крыши,
Их искорёженный металл….

И я летел. И где-то там,
Вдали, над миром обречённым
Лаодикийской Церкви храм
Вознёсся куполом злачённым!


***

Мой старый кот

Эту историю я хочу посвятить одному славному, доброму и храброму израильскому парню, еврейскому солдату, резервисту Армии обороны, который - это вполне естественно в его возрасте - считает меня старым дураком.
***
- Еврей! Еврей, черт тебя подери, куда ты все время пропадаешь?
Я опустился на колени и заглянул под кровать, где, свернувшись грязно-белым клубком шерсти, лежал мой умирающий кот - кондотьер Гаттамелата, великий воин. Он умирал от старости, а может быть от какой-то неведомой болезни, вернувшись недавно вместе с моей семьёй в те края, где воевал шесть веков тому назад против сарацин на службе у турецкого султана.
Итак, я опустился на колени и сказал:
- Я к вашим услугам, мессир.
- Когда не нужен, глаза мозолишь, а понадобишься - не дозваться.…Теперь я не могу вспомнить, зачем ты мне нужен был, - он говорил хрипло, резко и властно, как всегда, но до меня доносилось только жалобное мяуканье, скорее похожее на стон. - Что-то я хотел тебе... а! Капитана Короллу ко мне, живо!
- К сожалению, это невозможно, ваша светлость. Вы запамятовали, капитан погиб.
- А-а... Я вспомнил, вспомнил. Он связался с этим сумасшедшим татарином.
- Вы, сеньор, имеете в виду военачальника Мамая?
- Вот именно. Простой сотник, и за душой ни гроша. С этим Мамаем я виделся в Вильно за несколько лет до того, как его в Таврии удавили. Хорошие же у него были друзья, нечего сказать - до первого разгрома. Бедняга Королла был храбрый дворянин, но совсем еще мальчишка и связался с неудачником, человеком безродным, а этого никогда делать не следует - я ему писал в Сарай. Две тысячи великолепных генуэзских пехотинцев погубить из-за глупости какого-то проходимца! Ягелло произвел на меня впечатление продувной бестии, а Мамай доверился ему. Вся конница литовская была набрана из русинов. Как же сумел бы этот виленский Перикл, чёрт бы его взял, вмешаться в дело, когда воевода Боброк внезапно атаковал, и татары побежали! Не пошли бы русины своих рубить, это было ясно с самого начала. И еще этот московский князь... я уж не помню, как его...
- Димитрий, ваша светлость.
- Мне говорили при литовском дворе, будто он помешался и мечтает у себя на Москве Константинополь воздвигнуть. Сумасшедшие или прохвосты. Как перевалишь за Карпаты, никому доверять нельзя. Здесь султан, хоть и туговат был на расплату, зато в мои дела носа не совал, и мы неплохо поживились без особенных потерь. Сарацинская конница рубилась хорошо. Но наступления регулярного пехотного строя они не выдерживали никогда. А от выстрела из аркебузы просто разбегались. Я купил десяток аркебуз в Ливорно у негоцианта Нахума, твоего сородича, ты не помнишь такого?
- Я в то время еще не родился, мессир, и я никогда не был в Ливорно.
- Послушай меня, мой старый еврей, - тихо прохрипел кондотьер, - Ты мне правду скажи, а то твоя жена мне надоела, она сует мне мясной фарш, который я проглотить не могу, и делает дурацкие уколы, какой прок от этого? Скажи правду... Я ведь умираю, а?
- Все в руках Господа, мессир.
- Черт возьми! Прекрасно... Я прожил по-своему неплохую жизнь. Позови кого-нибудь из молодцов и вели меня заколоть, я устал. Попа не нужно, о моих грехах знает весь белый свет.
- Не гневайтесь, ваша светлость, здесь нет никого, кроме меня, моей жены и ее дочки. Ваши люди погибли под стенами Флоренции и Милана, на Кипре, у подножия пирамид, в Иудейских горах, в Альпах - повсюду, куда вы их водили за собой, они погибали.
- Ну, так сам это сделай, рука не отсохнет.
- Виноват, я не могу. Жены боюсь, сударь - она мне этого не простит.
- Почему евреи всегда так распускают своих баб? Ладно, ступай. Может, я усну...

За несколько лет до отъезда в Израиль я привез из Краскова в Москву кота и прозвал его Гаттамелата. И придумал забавную историю о том, как знаменитый кондотьер, конная статуя которого украшает «венецианский дворик» Пушкинского музея, вследствие расстройства своих финансовых дел (воевать в долг - дурная и очень вредная привычка), решил уйти на покой и долгое время провел в Подмосковье инкогнито под видом белого с серыми пятнами кота. «Экран и сцена» опубликовала тогда два моих очерка об этом. Кот сильно болел, а когда мы его перевезли в город, пришлось сделать ему сложнейшую операцию кишечника (резекцию) - такую, что и для человека в большинстве случаев кончается очень печально. Однако, кот выжил. Учитывая его преклонный возраст, болезни и, коме того, свирепый нрав, не с кем было оставить его в Москве. Он совершил путешествие в Святую Землю на самолете компании «Эль-Аль» в плетёной корзинке для сбора грибов. Ехать он не хотел. Мы соблазнили его рассказами о кошке, которая жила в Израиле у моей падчерицы. Эта кошка - удивительная красавица, египетской породы, совершенно черная с белоснежным пятном... прошу прощения у дам, как раз в том самом месте, которое является предметом вожделения влюблённого мужчины в безумные минуты страсти. Однако, жена с дочкой, не поставив меня в известность, сговорились по телефону, и к нашему приезду кошка была кастрирована.
Я намеревался дать информацию в одной из местных русскоязычных газет о том, что в Израиль в самый разгар интифады прибыл известный военный и политический деятель 14 в., в своё время командовавший всеми вооружёнными силами Венецианской республики. Гаттамелата мне это настрого запретил. Как-то раз во время церемонии утреннего умывания он сказал мне:
- Какого чёрта вы потащили кошку к ветеринару? Она мне всю морду расцарапала. Кстати, учти: я тебе этого в Москве говорить не стал, но меня очень удивило, когда в аэропорту Бен-Гурион солдаты не повесили меня на ближайшем фонарном столбе.
- Что такое вы изволите говорить, мессир? Как это возможно?
- А когда мы с моим дружком Франческо Сфорца штурмовали миланскую крепость, где он потом себя герцогом объявил, там столько евреев перерезали, что мы и считать перестали. Э-э-э! Что про евреев говорить, когда за миланскую матрону давали четыре луидора и ещё просили впридачу к этой сеньоре доброго жеребца, там ведь были отличные конюшни, лошади совсем в цене упали...
- Что вы думаете о здешних делах войны и мира, ваша светлость? - спросил я его тогда. Это было в октябре 2000 г., когда арабы проводили истребительные теракты по нескольку в течение одних суток, как правило удачные, и ежедневно обстреливали пригород нашей столицы - Гило. Близились досрочные выборы премьер-министра.
- Я всегда охотно принимал евреев на службу, они, как ни странно, люди храбрые и дисциплинированные. Сейчас, когда греюсь на балконе, смотрю иногда на проходящих мимо солдат. Что ж... Здоровые парни, сыты, обмундированы и отлично вооружены. Но нельзя, однако, долго держать их в бездействии. Для этого здесь слишком много вина и красивых девушек. Они беситься начнут. Кто здесь будет править в предстоящие несколько лет?
- Вернее всего, некий генерал Шарон, ваша светлость.
- Ему уже доводилось биться с сарацинами?
- О, да! И всегда успешно. Он очень популярен в армии и среди населения.
- Скажу тебе, что я бы сделал. Мне-то сейчас ввязываться в эту кашу не с руки - нет у меня здесь кредита, негде взять людей, да и местные военные будут недовольны, а жаль. Война может быть великолепная! (Слава Богу - подумал я. - Только кондотьеров здесь еще и не хватает). Все ждут выборов, как я понял - здесь же республика? А я, не дожидаясь выборов, ударными частями перешел бы восточную границу сразу в нескольких местах. Необходимо оседлать реку Иордан, прочно укрепившись на восточном берегу, и одновременно выдвинуть значительную часть войска так, чтобы передовые, наиболее надёжные подразделения находились в нескольких верстах от города Дамаска. Это нужно сделать быстро, пока никто ничего не понял.
- Ваша светлость, к сожалению...
Но он был очень увлечён. Он сидел широко расправив могучую грудь и смотрел беспощадными зелёными прозрачными глазами куда-то вперёд - туда, вероятно, где двигались в клубах пыли массы наступающей пехоты под непрерывный грохот канонады.
- Что же касается западных границ, то на Синае следует артиллерией в течение суток уничтожить буквально всё. Чтоб там ни единой живой ящерицы не осталось. Тогда Египту придётся, коли решатся они наступать, преодолеть открытую, безводную местность, волоча при этом за собою все снабжение под ударами с воздуха, огнём артиллерии и отражая контратаки специально созданных для этого немногочисленных, но подвижных и хорошо обученных отрядов, числом не более пехотного взвода.
- Мессир! - сказал я. - За последние шестьсот лет международное положение Передней Азии изменилось и, я бы сказал, несколько усложнилось. Дамаск в частности является на сегодняшний день столицей сопредельного государства, которое немедленно обратится к великим державам за помощью. Тем более Египет. И будут против Израиля введены сокрушительные экономические санкции - так сейчас принято.
- Наплевать. В таких случаях население облагается чрезвычайными налогами. Конечно, необязательно, чтобы люди на улицах с голоду подыхали, а впрочем, кто и умрёт не беда - на то война. А парламент можно временно арестовать. И повесить на площадях десятка два трусов и болтунов это всегда бывает полезно...
- Пока в Израиле находятся и живы ещё люди, подобные мне, мессир, никто здесь парламент не арестует и никто без суда никого не повесит.
- А это потому что ты еврей, все вы чистоплюи, и ещё потому, что ты войны не любишь! - сказал мне мой кот.
- Святая правда, я не люблю войны и я еврей...
- Ну, хватит болтать. Я проголодался. Подавай завтрак.
Этот разговор произошёл около двух лет тому назад. А недавно, как раз накануне внеочередных выборов в Кнессет, жена осторожно вытащила его из-под кровати, под которой он провёл последние два месяца, тяжко и неизлечимо больной. У него обнаружили раковую опухоль в мозгу - все было кончено.
- Куда это она тащит меня?
- Вас отвезут туда, ваша светлость, где вы мирно уснёте и никогда уже не проснётесь.
Ничего почти не осталось от нашего кота - скелет обтянутый клочьями шерсти:
- Поговорим с тобой немного на прощание. Хотя ты и пьяница, человек неаккуратный и ненадёжный, а все же был мне верным слугой в тяжёлые годы, а жена у тебя - красавица, к тому же она, как все еврейки, хорошо умеет за больными ходить. В былые времена, я отнял бы её у тебя, - повторил он свою старую угрозу. - Расскажи, что тут творится на Святой Земле.
- Похоже, близка большая война, сеньор.
- Это хорошо. Зря вы, однако, позволили кому-то издалека здесь распоряжаться. Нужно было драться самим.
- Мессир, войны здесь хватит на всех.
- Ты, бывало, часто говорил, что не любишь войны.
- Война за свободу, ваша светлость! На предстоящих выборах я буду голосовать за партию которая называется Херут - Свобода.
- За свободу? За чью свободу?
- Мессир, миллионы людей многие столетия здесь живут в рабстве. За их свободу я хочу сражаться.
- Ты знаешь, с кем приходится сражаться за свободу рабов?
- Знаю. С рабами.
- Никто так самоотверженно не защищает рабство, как сами рабы. Сарацины, сколько я их помню, всегда были рабами с тех пор, как покинули вольные просторы Аравии, где мирно кочевали, пасли своих овец и никому не причиняли зла. А как полмира поработили - сами стали рабами. Кроме того, каждый народ сражается за своё. Хочешь, чтоб евреи сражались за арабскую свободу? Ты старый дурак, и тебя никто не поймёт.
- Кроме евреев. Евреи ведь первыми поняли, что Бог создал человека подобным Самому Себе, то есть свободным, не так ли?
- Довольно, - сказал Гаттамелата. - я устал. Мне об этом поздно размышлять. Я всю жизнь воевал за самого себя. Сможешь ты меня где-нибудь здесь закопать, чтоб я на помойке не валялся?
- Всё будет исполнено достойно вас, ваша светлость.


Я выкопал ему могилу в Иерусалимском лесу - есть тут такое место - среди неизвестных мне хвойных деревьев, похожих на наши лиственницы. Пройдут зимние дожди, приду, насыплю на могилу ещё земли и прикачу туда камень. История белого кота Гаттамелаты, кажется, пришла к концу.
Остаётся последнее. Как я выяснил, покопавшись в Интернете, Гаттамелата - не имя, а боевая кличка кондотьера Эразмо да Нарни. В переводе на русский гаттамелата - медоточивый кот. Наш кот и был таким. Он ластился и мирно мурлыкал, пока его не пробовали столкнуть на пол. Тогда он мог так ударить когтистой лапой, что кровь брызгала фонтаном. Как я удивительно угадал...


***
В 93 году, осенью, я пришёл на Ваганьковское кладбище и попросил работы. В зиму. Деньги понадобились позарез. Мне тогда было 46 лет – возраст для такой работы на московских кладбищах критический, потому что последние лет тридцать почти в каждую зиму выпадают оттепели, снег сходит, а потом снова примораживает, и от этого практически нигде не бывает проморозки меньше метра. Вообще, я на этих предприятиях с перерывами работаю с 77 года. В последний раз вышел прошлой весной, установщиком (памятников), и позвоночник чуть не треснул, хотя эта работа гораздо легче. Копать же, а тем более долбить (на кладбищах чаще говорят: бить) проморозку после сороковника почти никто уже не может.

Мой старый товарищ, которого я назову вымышленным именем Степан, в то время работал там бригадиром.

- Лысый, ты подохнешь, - сказал он.

- Ладно. Так хоть не с голоду, - сказал я.

- Добро. Приходи. Для тебя всегда работа есть, - меня любят на кладбищах, верят мне, и я этим очень дорожу и горжусь.

Зима 93 года была тяжёлая. Снегу было немного, морозы ударили рано. К концу декабря уже начался форменный кошмар. Но я держался. Водки на язык не брал. Даже курить старался меньше. Как-то раз Степан говорит:

- Пошли, Лысый, примем заказ вместе. Там какие-то проблемы. Вдвоём спокойней.

Захоронение заказывали на «армянке», участок, когда-то принадлежавший армянской общине. Заказчики приехали на нескольких иномарках. Их старший вышел из шестисотого мерса, путаясь ногами в полах длинной шубы. Седой, по-стариковски красивый, мрачный кавказец. Он держался очень уверенно. С такими людьми легче дело иметь, потому что они никогда в истерику не впадают.

- Что за проблемы там у вас? – спросил я.

- Брат, что я буду тебе говорить? Ты мастер. Пойди, посмотри.

Мы прошли за армянами к месту захоронения. Погода была к морозу, на небе ни облачка. Снег, укрывший кроны громадных тополей и вязов и шапками лежавший на памятниках и крестах, сверкал, искрился и звонко скрипел по ногами, будто скрипки пели. Двое молодых армян, как это принято у них, молчали, будто их не касалось. Старик сказал:

- Сколько стоить будет? Торговаться не стану.

Мы увидели чугунную ограду, изумительного, ажурного, кружевного литья. В ограде было четыре захоронения. И ещё оставалось свободное место, где завтра хоронить. Захоронение на четырнадцать часов. Проблема же в том, что ограда была слишком коротка. Не больше метра в длину. В таких случаях нужно делать в ноги длинный подбой (подкоп), который должен быть обязательно очень высоким, чтобы гроб свободно горизонтально развернуть, опуская его сначала почти совсем вертикально, «колом». Это легко летом, а в такую зиму почти невозможно, потому что придётся делать горизонтальную проходку в мороженой земле, работая не кайлом, с которым в могиле никак не развернуться, а прямым ломом. Я посмотрел на часы. Двенадцать.

- Ты нам подарок сделал, - сказал я хозяину, и он улыбнулся, блеснув золотыми коронками. – Теперь смотри. Знаешь, сколько стоит твоя ограда?

- Знаю, - сказал он. – Немного подешевле машины, на которой я приехал.

- Правильно. А придётся в ногах стенку ломать, потому что мы под эту ограду не подкопаем. Очень короткая она.

- А ты мне сохрани эту ограду. Её мой дядя покойный ставил здесь, отца брат. Лимон? (цены 93 года).

- Ты немного не догоняешь. Ещё чуть поднажми.

- Два, - сказал старик. – За два лимона, брат, ты мне работу сделай, чтоб от зубов отскакивало, - он цокнул ногтем большого пальца о зуб. - Сделаешь?

Степан смотрел на меня, предостерегающе прищурив глаз.

- Если договорились – сделаю.

- Так я поехал?

- Счастливо, до завтра. На нас не обижайся.

И они уехали. Мы со Степаном медленно пошли в раздевалку.

- Зараза. Сильно что-то морозит, - сказал он. – Что ж завтра будет? Слушай, Лысый, ты не во время подмётки начинаешь рвать. Не управишься.

- Как разбираться будем, Стёпа?

- Если ты на такое дело подписался, я себе возьму пятихатник (пятьсот тысяч рублей), остальное твоё. Но трудно будет.

- Кого мне в пару дашь?

- В том и дело, что, кроме Зверя, никого не будет. От него толку немного. Заказов полно. Завтра все мои заняты.

- Нормально. Пусть он крошку выкидывает совком - все ж мне легче. И он языком трепать не станет.

Этот Зверь был старый работник, человек огромной физической силы, и работу знал хорошо, но у него недостаток – он от какой-то болезни почти совсем ослеп. И, конечно, пил, как сумасшедший. И он уже несколько лет, только помогал захоранивать. Когда мы пришли, он спал за столом, уткнувшись лицом в рукав телогрейки.

- Зверь, просыпайся, - сказал я. – Пошли бабки колотить.

Зверь поднял голову и, щурясь при тусклом свете, посмотрел на меня.

- Кто бы спорил, а я – с нашим удовольствием. Возьми на участок мне немного подлечиться.

- Возьму пузырь, только не увлекайся. Работать будем до темна. И ночуем здесь. Завтра, как рассветёт, мы уже на месте.

Мы пришли на участок. Я скинул телогрейку, а Зверь приложился к бутылке и ждал, пока я надолблю ему мороженой земли, откидывать её в сторону. Взял я свой ломик. Потоптался и ударил первый раз. Раздался тихий мелодичный звон от лома. Звон этот улетел в снежные заросли и затих.

- Ты у меня, Зверь, сейчас потанцуешь, - сказал я. – Забыл уже, какая и работа бывает.

- Ты только гляди, чтоб я у тебя здесь не замёрз. И держись за ломик крепче, а то упадёшь.

И так мы с ним шутили и работали, пока сумерки не опустились. Мы оба были мокрые, хоть выжимай.

- Слышь, Зверёк, ты живой, а? - спросил я задыхаясь.

- Вроде живой, - ответил он. – Ещё водка есть. Будешь?

- Глотну.

Я выпил, набил рот снегом и, переводя дух, молча смотрел на него. Он тоже отхлебнул из бутылки и заел снегом.

- Старые мы стали клячи с тобой, - сказал я.

- Да иди ты. Я тебя на шесть лет старше и то ничего. Вот глаза только. Сейчас поведёшь меня до раздевалки вповоду, как слепую лошадь. Однако, работа каторжная досталась.

О своей доле он не спрашивал. Это считается неприличным. Я сам ему должен был сказать.

- Гляди, браток. С двух лимонов Стёпка себе берёт пятихатник. Если я тебе пятихатник отдам, по совести будет?

- А то? – обрадовался он.

В раздевалке мы ещё немного выпили, набросали на пол у батареи старых ватников и оба уснули. Что-то мне снилось. Не помню только что.

На следующий день мы работали с рассвета часов до двенадцати. Теперь я рубил коротким тяжёлым ломом, который держать приходилось на весу, на руках, врубался в подбой. Мне вдруг показалось, что у меня к груди зажгли свечу.

- Слышь, Зверь, а ну дай бутылку, - сказал я.

- Лысый, ты чего?

Я выпил и замерил длину. Две лопаты. Нормально. Я прикинул высоту подбоя.

- Мастерство не пропьешь, а, Зверёк?

- Могилка вышла показательная. Ты чего? Чего это ты?

- Да что-то в груди жгёт.

Хоронили без меня. Меня к двум часам увезли в 63 больницу с инфарктом. Меня двое суток держали в реанимации, а потом перевели в отделение. Через несколько дней пришёл Стёпка. Он посидел в палате. Помолчал. Молча отдал мне пачку сотенных:

- Здесь лимон, а пятьсот я отдал Зверю, всё правильно?

- Нормально. Ну, как он?

- А что ему? Пьёт. Знаешь, Лысый, не в падлу, я тут принёс тебе ото всех ребят вроде на помощь. Четыреста баксов. Возьми. Пригодится в хозяйстве.

- Спасибо, - сказал я. – Ребятам привет передавай.

- Передам. Не скучай, брат…..

Вот они как инфаркты получаются, ребята. Не знаю, как у вас. На Ваганькове – так.


***
В Иерусалиме я несколько месяцев убирал двор и некоторые помещения, туалеты в том числе, в Главном Управлении иерусалимской полиции. Там была не трудная работа, и ко мне относились хорошо. С военными всегда проще, если только военные настоящие, а в Израиле это именно так. Я видел таких (со стороны) в разных странах мира, а впервые лично познакомился с настоящим, скажем, офицером только в Израиле. Как выяснилось, ни в СССР, ни тем более в нынешней России, офицеров я вовсе не встречал. Конечно, среди тех, кто в годы моего детства только что c фронта вернулся, были герои, бесстрашные бойцы. Но, говорят, У. Черчилль, посмотрев картину Репина «Запорожцы….», сказал: «Странно – ни одного джентльмена», - вот я именно это имею в виду. Неохота никого здесь обижать, а из песни слова не выкинешь. Военный менталитет – такая же своеобразная, коренная часть мировой культуры, как менталитет духовенства или хотя бы подлинного администратора – это никак не прививалось советскому человеку, с малых лет вынужденному жить опустив глаза и постоянно лгать. Ведь военный это должно быть что-то очень сильное, строгое и прямое, как стальная струна. Люди особого склада, с гордой, властной и строгой повадкой, которая есть печать их смертельного ремесла – с ними проще, но это не значит, легче. Тяжёлые люди. А почему проще? Потому что, в отличие от советского офицера, если израильтянин в погонах тебе что-то обещал, он выполнит. Хорошее выполнит, а пообещал плохое – тогда уж хорошего не жди. Вероятно, до революции в России были именно такие офицеры. Их поэтому так ненавидели. С ними было просто и трудно. С их противниками было сложно и безнадёжно, зато совсем не стыдно. Ну, это я, конечно, здорово упростил, а что-то в этом роде присутствовало в отношении к белогвардейцам, я убеждён.

Но, конечно, если об израильских полицейских офицерах, то это относится только к строевым, для которых война никогда не кончается и даже не бывает в ней затиший. Охрана, следствие, оперативники – такая ж мразь, как советские мусора.

И вот, однажды я возился во дворе, и подъехала прямо ко мне «канарейка», полицейская машина, очень похожая покраской на машины московской милиции. За баранкой - женщина в форме, на взгляд лет тридцати пяти, и она была, насколько я понимаю, что-то среднее между майором и полковником. Некоторое время она смотрела на меня из салона, как я мешки с мусором укладывал на аголу (телегу), а потом вышла и велела, чтоб я подошёл:

- Бо! (Иди).

Я, признаюсь, к ней приблизился на деревянных ногах. Вы мне простите эту попытку выразиться изысканно – черноокое чудо Леванта, ничего больше не придумаешь. Глянул в эти глаза, и у меня дух захватило, будто я к звёздам полетел. Что касается земного, то всё женское, что может человека погубить, так зримо дышало в ней, так рвалось из полицейской формы, что - куда глаза девать. Через плечо, под правый смуглый, тонкий, будто точёный из слонового клыка, локоток - короткоствольный автомат, и крепкая маленькая ладонь привычно лежит на вороненом затворе.

Она спросила:

- Ты русский? Правда, что ты журналистом был?

Я иврита совершенно не знал тогда, да и теперь не знаю. Некогда было учиться. Поэтому я ответил очень кратко:

- Кен (Да).

Затем выяснилось, что я не знаю английского, не знаю французского. Тут ей стало смешно, и она спросила:

- Фарси? Арави? – получив отрицательный ответ, она совсем развеселилась и спросила, уже заливаясь смехом, - Чайна? Гам ло? (Китайский? Тоже нет?), - кажется, так она говорила, а потом произнесла непонятную мне длинную фразу, которую я по наитию понял как цитату из Булгакова: «Что это у вас, чего ни хватишься, ничего нет?».

А надо вам сказать, что я, хотя бабником никогда не считался, но всё же за долгие годы жизни немного научился женщин понимать. И я уже прекрасно понимал, чего она от меня хочет. И мне известно, что уж если женщина смеётся, то стоять с унылой физиономией – нет хуже. И я тоже засмеялся. А если посреди огромного двора, где мимо идут солдаты, полицейские, разворачиваются машины, ведут арестованных в «браслетах», то и дело кто-то выкрикивает команды, кто-то кого-то распекает, кто-то кому-то что-то докладывает, посреди этого водоворота стоят двое, мужчина и женщина, смотрят друг на друга и смеются, в таком случае ничего разумного от них можете не ждать. Так оно и получилось.

Она, отсмеявшись, вдруг резко повернулась и села за руль. И уехала. Загадка! И вот я всё думал, думал. Но, чёрт возьми, какая баба!

Тем же вечером я отпросился из дому. Посидеть в баре. На улице Бен-Иегуда я сел за столик под открытым небом и заказал русит водка ве тей. Водку и чай. Это всё на иврите совсем неправильно, но смуглая девица с серёжкой в пупке меня прекрасно поняла. Выпил я стопку водки, заказал вторую. В Иерусалиме это всё очень красиво. Улица эта, где всегда играет на скрипке, домре, флейте или гитаре какой-нибудь музыкант, бездонное звёздное небо над вечным городом, множество красивых женщин – я в Гаване столько их не видел – вообще, необыкновенно выразительные физиономии людей, большинство из которых вооружены. И постоянное ощущение праздника. И почему-то ещё праздничней становится от того, что низко над крышами вечного города с низким гулом в сторону Гило (предместье, которое арабы тогда постоянно обстреливали миномётами из Бейт-Джалы) прошёл боевой вертолёт. Это наши!

К моему столику подошла молодая девушка в полицейской форме. Я её знал, она была из Хабаровска.

- Зоенька, привет! Присядь.

- Привет! – сказала она. – Погляди туда, вон видно, на повороте на Кинг Джордж машина стоит. Там тебя ждут. Пошли, расплачивайся. Зачем ты водку пьёшь? Здесь не любят этого запаха. Возьми-ка жвачку.

В машине сидела женщина, о которой я думал весь этот вечер. Зою она взяла с собой как доверенное лицо и переводчицу. И они увезли меня в район, где живут богачи, и где этой женщине принадлежала огромная квартира, половина этажа, сколько там было комнат я до сих пор не знаю. Мы втроём сели в просторном «салоне» за низкий столик.

- Она хочет, чтоб ты поел. Будешь мясо?

- Слушай, есть я не хочу.

- Хочешь ты – не хочешь. Ты не трави её. У неё крыша едет, потому что её муж бросил. И, подлец, уехал.

- Он тоже полицейский был?

- Дурак ты. Он был очень известный здесь гитарист. Американец. Уехал в Штаты. А детей у них не было. Он потому и уехал. И еще, потому что она всё время на «территориях». Он сказал, что не хочет жить с винтовкой М-16. Это он так ей сказал, а она его любила. И смылся. Понимаешь?

На меня смотрели огромные, чёрные, совершенно несчастные глаза. Но слёз в них не было. Там другой был блеск.

- Скажи, я б выпил немного водки. Да как её зовут?

- Авивит. Слушай, что ты с этой водкой? Тот, сволочь, всё время тут виски жрал. И опять такая же история.

Я посмотрел на Авивит. Что за имя? Она была в штатском, и это её совсем не красило. Вдруг она улыбнулась и что-то спросила.

- Она спрашивает, как ты, журналист, оцениваешь здешние дела.

В то время я был настроен крайне право. В Израиле это значит – ничего не уступать, воевать до победы. Я сказал, что мы должны всё время помнить Иуду Маккавея.

- Маккаби…. – серьёзно произнесла она, ломая тонкую чёрную бровь.

- Она говорит, что ты мужчина, и говоришь, как мужчина должен говорить. Но ты не военный. Ты не понимаешь…. – Авивит продолжала с увлечением говорить. Она смотрела на меня лихорадочно блестевшими огромными глазами. – Говорит, что Маккавеи имели идеологию…. Так что ли? А эта идеология…. Которую они имели, она их… возносила что ли. А нас та же идеология душит. Эта она про датишных (религиозных) говорит. Она левая, датишных не любит. Она говорит, что воевать мы не можем, потому что сионизма больше нет. Сейчас постсионизм, а он сил не имеет. Ты понимаешь?

- Скажи Авивит, что я её понимаю. Скажи ей, что я не знаю, что мне делать сейчас. Скажи ей именно так. Не знаю, что мне делать.

- Она спросила, ты хочешь уйти?

- Скажи, что не хочу.

- Смотри Миша. Тогда ведь я уйду.

- Давай, Зоенька, - сказал я. – Давай, уходи домой. Поздно уже.

И она ушла. А я остался.

Тут будет купюра. О том, что дальше было, я писать не умею, к тому же считаю, что это не правильно, писать об этом. Ведь сколько не пытались, а никто ещё не написал так, чтоб это было равноценно – написанное и пережитое.

После этого прошёл месяц. Это был для меня трудный месяц, сумасшедший, причина всех моих в Израиле неудач, но так было здорово, будто мне стало снова двадцать лет. Мой начальник был араб-никайонщик, я от него прятался и вешал ему на уши лапшу. У неё было начальство посерьёзней моего, но, похоже, она делала то же самое. В общем, мы прятались. В этой сказочной квартире. Однако, от Бога не спрячешься – тут евреи и христиане вроде согласны. Никуда от него не уйдёшь.

Раз я вечером на рынке был с женой. И вдруг увидел Авивит. Она, вероятно, проверяла, как патрули на рынке стоят. Не знаю. Стояла в окружении офицеров. И посмотрела на нас с женой. А моя тогдашняя жена, хотя и очень уже немолодая, но потрясающая красавица. Сейчас мы с ней по глупости расстались, от чего я и вернулся в Россию, а тогда просто ещё ругались невесть о чём. Я стоял со множеством пакетов в обеих руках и смотрел на Авивит.

- Погляди, какая красивая женщина, - сказала жена. - Это марокканка?

- Не знаю, - сказал я. – Действительно красивая….

На следующий день к Авивит пришла Зоя. Я, конечно, понял почему она пришла. Чего тут было не понять? На этот раз на столе стояла бутылка виски «Белая лошадь» и ваза со льдом.

- Она хочет посмотреть, как ты пьёшь. Ты, действительно, можешь выпить целый стакан виски?

И снова она смотрела на меня этими огромными чёрными глазами. Вот, глубина этих глаз еврейских и жёсткий прищур офицерского взгляда.

- А ты спроси, её муж мог так?

- Ты, Миш, чего, подлец что ли?

Долго я молчал. Вдруг Авивит вскочила в нелепом на ней, открытом платье и закричала. У неё был очень низкий, сильный голос. Что-то она кричала. Только некому было на этот её приказ откозырять.

- Так что?

- Спрашивает, что ты собираешься делать. Слушай, она говорит, что не хочет ничего слышать о твоей жене. Она еврейка. Она не разбивает семьи. А теперь спрашивает, почему ты не разведёшься со своей женой. Почему ты не оставишь её, ведь ты ей говорил, что её любишь. Так ты ей говорил. Это единственное, что ты можешь связно сказать по-английски, - Авивит была, конечно, не вполне последовательна.

- Зойка, - сказал я, - давай-ка уходи. Я сам с ней разберусь.

- Нет, - сказала Зоя. – Вместе уйдём или ты останешься. Ты погляди на неё.

Я поглядел.

- Пошли Зоя. Авивит, леитроот! (кажется, это значит – увидимся).

В машине Зоя спросила меня:

- Миша, что это всё такое?

- Ох, Зойка, не знаю. Вижу, что плохо всё, а что такое…. Кто она эта Авивит, ей-Богу, не пойму.

- Ну, как… - сказала девушка. – Они ж герои. Израиль. Да кто их знает. Мне её жалко. Такая красивая….
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney