RSS / ВСЕ

|  Новый автор - Елена Зейферт
|  Новый автор - Евгений Матвеев
|  Новый автор - Андрей Дмитриев
|  Новый автор - Михаил Бордуновский
|  Новый автор - Юлия Горбунова
|  Новый автор - Кира Пешкова
|  Новый автор - Егор Давыдов
|  Новый автор - Саша Круглов
|  Новый автор - Сергей Мельников
|  Новый автор - Лотта Заславская
РАБОЧИЙ СТОЛ
СПИСОК АВТОРОВ

Андрей Дмитриев

Из метро – в метро

30-04-2019 : редактор - Женя Риц






«А в тюрьме сейчас ужин,
макароны», –
простуженный
голос укромно
дрейфует за кадром
ретроспективы.
Скроенный по стандарту
пиджак – сиротливо
повис на плечиках,
театр – начинается с вешалки.
Когда затухают речи,
делая мысль неспешной,
легко представить себе
какой-нибудь полустанок,
где даже навеселе
выглядит глушь усталой.
Птицы – за горизонт,
а ты – на месте.
Вырезанный эпизод
полной версии…  

Буквы – за буквами,
холод и голод.
Чуткое ухо
ловит безмолвие,
но там – в сердцевине –
проклюнулось что-то.
Иней на цинке
уже стал отчётливым.
Здесь – ветер вширь,
изнутри и снаружи,
здесь – ни души,
а в тюрьме сейчас ужин…


*   *   *

Выцвели фото ню,
чресла идут в износ,
тело месит стряпню,
подсыпав в неё купорос.
Солнце – на горб дуги,
сердце – на край стола.
Возле дверей сапоги –
тапки забили места
в чистой прихожей. Огонь –
струйка купюр в проводах.
Ключ уж не греет ладонь,
хоть за окном – холода.

В матовом вареве быт
вверх поднимает пар,
но к потолку прибит
дедовский самовар –
щёк не отчистишь его,
чтоб в пустоте зерцал
всплыла вдруг рыба-лицо,
в которой себя б узнал…

Путь путеводных звёзд
спутан в небрежный моток.
Вбит тот упрямый гвоздь,
дорвался ж таки молоток.
Ждёт шоколада юнец
в пёстром своём мирке,
где старость пасёт овец  
прежде чем пасть в пике…

Дёргает за рукав
коротко цепкий взгляд,
да что тут смотреть: ну, река,
ну, липы вдоль берега в ряд…
Молча проходят, спешат
в свой объяснимый предел,
а над рекою шар
воздушный в туман полетел.


*   *   *

А мы останемся,
как давняя земля,
что ждёт очередной весны,
очередного лета
моментом воскрешения
и обновления цветов,
звенящих трав,
ростков иного смысла
и формы…
Там – на глубине –
готовы вновь
предчувствие и чуткость –
ментальный чернозём,
предельный перегной,
чистосердечный гумус…
И семя падает,
и семени есть место.

В размокших рытвинах,
в проталинах сырых –
уже искрят контакты оголённых
тончайших проводов.
Да будет ток,
да будет свет,
да будет жизнь.

Мы – давняя земля –
по сути вдоха,
нам корневая музыка важна,
как сила для насущного прорыва
в иные сферы
новых стеблей, ведь
без точки роста
нет и направлений,
есть только векторы
беспочвенных гипотез
происхождения самих себя.

Да будет рост,
да будет сила,
да будет высота,
и мы останемся,
как давняя земля,
что на витке своих перерождений…


*   *   *

Арахнофибия.
Арахис – подобие
растительного фарфора:
бац – и трещина.
Впрочем,
непрочны
и жёсткие вещи.
Арахнофобия
наводит фокус
на цепкие лапы
и ловчую сеть.
Они уже близко, папа?
Ответь…

Что-то в углу сплетается,
невесть что.  
Мы – жужжащие homo sapiens,
на то и расчёт.
Арахнофобия –
хитиновые отмычки,
дающие фору
чему-то паучьему, тайно личному,
тому, что скребёт глубоко.
Вот уже нараспашку –
слышен тремор зубов –
профуканное бесстрашие.

Восьмилапое,
ворсистое –
тихой сапой –
как приглушенный выстрел  
с короткого расстояния,
доказавший, что мы – не из стали…


*   *   *

Со мной оставили кота,
с котом оставили меня.
Потом, потом пришла весна.
Когда, когда
пришла весна,
с весной оставили грача,
оставили б грача с зимой,
но тот ворчал,
но тот кричал,
как кот –
вот-вот –
когда его,
со мной оставив, далеко
уплыл хозяин – был таков.
А я, а я,
всё ж – не весна,
и кот – не грач,
хотя – трепач…

Со мной оставили тебя,
с тобой оставили меня,
когда потом
пришла весна,
когда потоп
поднял со дна,
явился грач –
не слов игра,
а так – маркграф.

С тюрьмой оставили суму,
с умом оставили стерню.
Хозяин возвернулся – вот
ликует грач, ликует кот,
ликует ранняя весна,
с тобой оставивши меня,
со мной оставивши тебя,
видать, судьба…


*   *   *

Уж давно позвонок отзвенел –  
нутряной костяной колокольчик:
было столько надорванных дел,
было столько надорванных тел,
что устал быть прямым позвоночник –
собиратель стальных многоточий
в озадаченную строку.
Гренадёрская стать отступила,
и теперь в этом славном полку
лишь одни ополчения вилы...

Но по вере покрой сюртука,
и какая-то музыка с Волги –
не про Стеньку, не про ямщика,
а про дедовский сруб кособокий.
Позвонку надоели звонки,
отсырел телефон в топкой пойме,
переслав СМС на помин –  
в пару слов, чтобы легче запомнить.


*   *   *

Останкинский шпиль
за окном
проткнул эту серую мешковину,
и свет устремился в прореху –  
лучший смысл телевидения,
лучшее средство вещания
по всей территории,
где вчера ещё было
только два цвета –  
белый и чёрный,
а сегодня появилась надежда
хотя бы на изумрудный,
вон и почки
почти распустились.

Старый горластый ворон –
диктор в строгом костюме –
перешёл к новостям культуры –
эмоционально,
размашисто-крылато,
вызывающе,
как часто присуще тем,
кто на птичьих правах,
но пытается диктовать...
И подумалось отвлечённо:
а, ведь, и, правда, весна,
если даже в культуре
столько пернатой несдержанности...


*   *   *

Верхние Лихоборы –  
сверху с лихвой по бору
сыплется хвоя истин
в струганном разговоре,
но тропы тоннелей столь мглистые,
что зажигаешь свечу.
Воет Москва подземная
в толщах – от зева до зева –  
в ухо не москвичу...

Верхние Лихоборы –  
нет бы сойти, проверить,
что в речевых этих космах
под малахаем
метро,
да времени нет – очень скоро
ночь оборвёт свет московский,
а в бликах последних трамваев
семя загадки мертво...


*   *   *

Из метро – в метро,
из двери –  в дверь.
В шумный лес со своим медком
едет ласковый зверь,
а в зрачке – живая искра огня
на голубом глазу,
хоть и зря он, в принципе, это, зря
эка невидаль-то в лесу.

Ведь, и шире тут полоса
и повыше таёжный кедр,
дышат в кронах птичие голоса
на другой –  позвонче – манер.
Есть причина провыть луне
свой восторженный комплимент:
ах, какой редкий мох вон на том валуне,
ох, каких же тут шишек нет!

А медок вотрёт в свой косматый лоб,
чтобы пахло слезой луговой,
не казался грубым чудовищем чтоб
с не пророщенной головой.


*   *   *

Руки на коленях.
Тело развёрнуто
в сторону окна.
Должно быть так
сидел Понтий Пилат
в ожидании
надвигающейся грозы.
В начале
страстной недели
образ этот
проступает
пятном пасхальной крови
на белой тунике
слепого дня,
образ этот
с булгаковским порывом
летит сквозь
разреженный воздух
в дымку,
растущую впереди.

Впрочем, нет,
не как Понтий Пилат –
ибо судеб чужих не вершить,
да и собственной
не взвалить на коня
с богатой попоной
в пути по ту сторону
вербного воскрешения,
где одно лишь кесарево
мерцает в оправе
из легкоплавкого золота…

Скорее, как памятник
кому-то жившему когда-то,
жившему и умершему
в этом пыльном городе,
которому он что-то такое дал,
что-то не столь великое,
иначе украшал бы
центральную площадь,
а не маленький скверик,
скрытый колючим кустарником.

Хотя, нет-нет,
не как памятник,
ибо не камень давит на грудь,
да и значимость – пусть и ничтожная –
не раздувает остывших углей,
а главное – не пришло ещё
гулкое бремя смерти,
высеченного молчания…

Руки на коленях.
Тело развёрнуто  
в сторону окна.
Должно быть так
выглядит слово изнутри,
да, должно быть…


*   *   *

Череп полон черники,
череп полон черники.
Через чащу
чадящую,
через чертополох
чарующий,
через иван-чай
чуткий –
частили шаги
человеческие.
Череп полон черники –
прочитанной,
перечтённой…

Часа через четыре
чернеет и небо.
В часовне –
чётки и свечи,
чёткие свечи
и размытые плечи.
Чадо чешет чело,
пальцы в чернике.
Ничего,
ничего…

Череп полон черники,
череп полон черники.
Чувствуешь
чёрную мякоть,
честный растительный вкус.
За чертой оседлости
остаётся червлёное сердце –
часовой механизм любви.       
Череп полон черники,
но ещё нарви…


*   *   *

В ветвистых рогах оленя –
яблоки озарения
среди зелени листьев,
где истин
не меньше, чем мотыльков
и стрекоз, где потерять легко
нить взгляда.
В ветвистых рогах – мириады
искр и свечений –
это космос животных священных,
таящий тотемные смыслы.
Олень покидает кулисы
кустарника,
и те, кто занял поближе места,
видят уже, как за его спиной
смыкается лес стеной…

Без этого чуда
встречали бы только чудищ
с глазами из оргстекла –
здесь, где сгорит дотла
всякая сказка,
рассказанная с опаской,
что утру не быть мудреней,
если в танце теней
самая длинная –
проекция от штатива
камеры пыток,
там у двадцать пятого кадра выбрит затылок…

В ветвистых рогах оленя
свила гнездо птица-фея
с голосом неземным,
превозмогающим дым
ледяного пожара –
это и есть музыка сфер, пожалуй.


*   *   *

Бетон плюс
бетон плюс
стекло плюс
бетон плюс
птицы плюс
кусты плюс
бетон плюс
асфальт плюс
люди плюс
люди плюс
люди плюс
люди,
и одновременно –
люди минус
люди минус
люди…

Тучи минус
солнце минус
тепло минус
июнь минус
июль минус
август, потом
опять июнь плюс
июль плюс
август плюс
солнце плюс
тепло…

Минус на плюс –
минус, да и плюс
на минус – минус,
впрочем, если бетон умножить
на солнце, когда минус тепло,
или, если тучи умножить
на птиц, даже тогда –
люди плюс
люди минус
люди плюс
люди минус
люди…
Плюс…


*   *   *

Не спасёшься
песенками-побасенками.
В птичьей кормушке – коршуны
на нарезанную колбаску,
на мясистое крошево,
падает – перепадает кошке,
что берёт не всегда лишь лаской.
Не спасёшься
мнящим и мнущим.
С яблока кожица
срезается в прелую гущу
прежних очистков,
где промышляет насекомым чекистом
в хитиновой куртке
жук-людоед,
множа окурки
в пепельнице на столе…
 
Не спасёшься,
зарывшись в книжки,
из которых, выкинув ижицу,
выкинут и огорошенный
свет путеводный,
что тоже –
негодник –
мешает рапортовать
членораздельно,
брызгая зельем
с разгорячённых губ
громоподобного рта,
чтобы катился гул.
 
Не спасёшься
меряя прошлым
границы лба.
Крематорий – не только труба,
но – в первую очередь –
очень и очень
сильная боль живых.
Не спасёшься,
себя поселив в глуши
для обхода священной рощи
с ритуальной пилой.
Оставайся собой –
в реке рукава полощущим –
всякий раз, как впервой…


 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah