ADV

Делаем печь длительного горения своими руками
 

СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Сергей Круглов

НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ

28-07-2023






ЛЕТУЧИЙ ДОМ

Памяти Виктора Кривулина

    Досужий мой стих, золотой, золотушный, спокойся, Бог с тобою! – сегодня, нет, вчера уже, не надо бояться человека с бородой.
Он теперь живет в легком летучем небесном доме – вон видишь: это не стрекоза-психагог, вестник легкостопой смерти, стрижет  в этакий несезон, и  не  тихий ласковый снег восходит от земли на небо, будто выделяет его, посылает в обратный невероятный тайный крестный ход черная вода гранитной реки (не качай головой на мои слова -  расхож мол образ!...расхож, расхож, разношен, как старый добрый по ноге башмак, только такой и хорош в дальний путь. Расхож да верен, верь глазам своим. Знаешь,  один поэт – не просто ли эвфемизм второго, тот -  третьего, и так бесконечна жемчужная легкая цепь? жемчужная в парении гряда?..), -  это клин.  Клин домов  снялся и летит в теплые синие страны.  Пятый от головы – его.
    У дома нет пола, - какой вид сверху вниз. Какая панорама,  какой искусно сработанный из пропитанного кровью, слезами, выделениями любви и повседневности папье-маше мир! Всё в нём – как настоящее, все в этот час спит. Жаль, мой стих,  ты не можешь поглядеть на всё это – оттуда…ну, ну, осторожно, не упади. Ну вот и затосковал!...куда тебе, глупый. Мы перезимуем здесь. Пусть летят.
    В доме горит свет, - видишь отсюда? Видишь движение внутри света? – это поэт, его голова: вокруг кудлатого тёплого свеченья вьются веселые бестолковые искры учеников и эпигонов, они сию минуту спят и вспомнили о нем во сне, - их сны он унесет на юг…
    И еще вокруг головы, как спутник, в медленных медитативных элегических восходящих потоках человека, дремлет, свернувшись в клубок, вековечная кошка, задевая искры вибриссами. А о чем поэт думает, - нет, нам, дружок, отсюда не разглядеть.
    И наверняка  за святое стальное крыло небесного навигатора,  -  а это всего лишь  на плечах поэта  лежат хранительницы-ладони его жены (а остальное где, а почему,  спрашиваешь ты  и плачешь; ну вот! к чему плакать, глупый! время придет, трубы вострубят, включат наконец-то нам  утро, и мы все, все, и всё, всё, чего не знали, о чем плакали, терзались, прозревали, терпели, смирялись, в отчаяньи отрекались, каялись, мечтали, забывали, - все всё узнаем, дай срок!..), - наверняка принял полусонный уфолог, - вон видишь, где устроился караулить, на шпиле иглы Адмиралтейства! вы еще спорили с умершим поэтом, сколько уфологов поместится на кончике иглы? – вон очнулся и пялит заспанные зенки, и рот разинул вслед , в темное небо, полное прощального свеченья, так и забыв передернуть затвор кодака.

* * * 

Честен ведь ты и бедняк, ты правдив на словах и на деле,
Так почему ж, Фабиан, тянет в столицу тебя?


    Поэта, отъезжающего в жизнь вечную, отличить от прочих пассажиров достаточно легко – не только по как бы небритой высокомерной отрешенности и  немодной случайно подобранной одежде, но и по багажу: вместо спортивной сумки или навороченного  кофра на колесиках -  огромный потертый фибровый чемодан, перетянутый скрипучими, как время, багажными ремнями драконьей закостенелости, - пальцы белеют, ногти ломаются при попытке развязать, расторгнуть сопряжения.  Брезгливые, насмешливые  полувзгляды соседей по купе  -  расценить птичий, сорный вид поэта как безбытность -  тем не менее неточны : в недрах  фибрового монстра – целый склад припасов. Кроме того, что и у всех: ряд дорогих и ненавистных лиц на ломких  фото, солнечные младенческие  пятна,  пубертатные мечты,  задыхания страсти, мятный холодок тайной подлости, поросшей шитым-крытым быльем, пара  добрых дел , дутых, покрытых кое-где самоварным турецким золотом , бережно переложенных ватой, в драгоценной папке – подшитые , кое-где подклеенные скотчем  для крепости, для будущего употребления в инстанциях, жалобы и безответные вопросы (проклятые –  на розовоперечной, запоздалые – на зеленоватосерой гербовой слоистой  бумаге, кое-где отвалился затрепавшийся уголок), коричневые пузырьки с болезнями,  думы о детях и внуках в плотных нафталиновых  мотках мохера (на случай  длинных ночных вязаний  в бессрочных карантинах, бесконечный подслеповатый подсчет петель, а  не пригодится – и слава Богу),   использованные кредитные карточки между страниц  карманного формата  детективов, - у поэта , как человека бывалого  - бывалость-то чаще всего и расценивают как высокомерие  - целый дорожный набор, уложенный плотно, в процессе раскладывания распускающий по купе домашний запах печного дыма, сырости, хлевной сыти (морщат нос: «Деревня!...так мы и знали. Всё своё ношу с собой. Прикинь, да – человек едет в столицу!...киса ты с какова города!...» и прочее такое же): в мешочке – кусковые колотые рифмы, просодия в баночке из-под майонеза,  пакетики растворимых одноразовых метафор, раскладной верлибр -  таких теперь не выпускают -  гнутый под тяжестью стиха, но действующий, гравировка на ручке вчернь затерлась пальцами,  сбоку – вилочка, штопор,  сточенное лезвийце ножика, в большом пакете – что-то увесистое, съедобное, мясное, пряное,  луковое, помидорное, торчат из пакета  перья, сыплется на пол  засохшая серебряная чешуя, капает жир. Расстелив на коленях полотенце, поэт начинает есть, не дождавшись начала движения состава, смотрит перед собой, ни в окно, ни на соседей не смотрит, не предлагает никому угощаться.  Проводница,  заглянувшая в купе :  «Так, приготовим билетики! Белье все берут?» , поджимает губы : этот и белье возит с собой, и ничего («Соки-кириешки-лимонад?») не купит, только будет ходить скандалить, что вода в баке с кипятком еле теплая, что санитарная зона кончилась и откройте туалет – переодеться ему видите ли надо, в штопаные треники, в вонючие байковые шлепанцы, ехать всего-то сутки, не может перебиться как все, как все пить литрами пиво, с визгом и хохотом выскакивать на станциях, травить анекдоты,  разгадывать сканворды, врубать погромче музон. Все люди как люди, едут легко и налегке  – каждый надеется, что уж для него-то Суд завершится брачным пиром, там, на столичном этом пиру, всё есть, какой смысл тащить самовар в Тулу. Поэт тоже человек как человек, - одно отличие: он-то в столице уже бывал и знает: всякое может быть, столица слезам не верит. Молчит, никому ничего не рассказывает – что толку, пытался не раз, пусть теперь  сами всё узнают – конечно, сердце сжимается, всех жалко, но всех жалеть – где взять жалелок на каждого,   я тоже   слаб, слабее может  быть прочих  ( что сделаю я для людей, никто из нас другим не властелин),  но  знаю лучше всех вас  столичные нравы,   милые попутчики мои, родные,   наивные,  отвратительные, прекрасные, смертные, я  растянулся на своей полке, закрыл глаза, вата в ушах, чтоб не слышать вас и не видеть – но не думать не могу, и о вас в том числе.
    Да, я такой же провинциальный сноб, как и вы, думает поэт, -  каким ни будь цивилизованным, а всегда было так: свалить из глубинки в столицу – как ухнуть с обжитой  вершины мира в провал, на край -  и через край, в самоуверенной, отчаянной,  горькой  надежде обрести обетованное.  Нет, вовсе нет,  я не считаю, что живут там нелюди с песьими головами, ни в чем не сродные нам,  никаких не чаю в захолустных своих затворнических – мните вы обо мне – фантазмах блефуску и бробдингнегов, нет, и я питаю надежды,  - просто всё это метафизика, а я поэт, человек, живущий конкретикой. И я там уже был. И расклады мои самые простые, житейские: ладно если Суд завершится для меня брачным пиром – а если нет? Кто дал мне стопроцентные гарантии, кто прикажет Судье, кто и какой меры достаточности для изменения приговора способен дать Ему взятку? Вы думаете, любовь пересилит свободу, если свобода повелит выставить вон? Нет, эти две никогда не пойдут друг против друга, - я это видел, я знаю этот холод под ложечкой, когда в приемной пересаживаешься с места на место – невыносимо медленно, но всё ближе к ослепительной двери, и  я уже был в этом поезде, правда в другом вагоне, уже трясся – тадам – на стыках, нюхал этот лизол, видел в черном окне  слепые эти  огни. И если меня на Суде  выставят вон – что ж, придется искать место для ночлега,  и вот тут-то всё пригодится, и кружка с отбитой эмалью, и маленький  кипятильник, и спальник, прожженный у стольких земных костров, - всё, всё как находка.


ПОВЕСТКА ДНЯ


     Писал стихи на повестку дня. Рассудил: «После Освенцима нельзя, а во время – самое то». Не ел, не спал, мотался за съемочными группами по городам войны, подбирал остатки фото, видео, лепил из них строки, жадно, гневно, бойко обличал, фиксировал детские коляски по лестницам, оторванные конечности, бездомных котиков, призраки опер, музеев, жилых кварталов, черные солнца, шумно рыдал о том, что не в состоянии заплакать.
В одном таком городе его и накрыло. Попав в рай, при входе предъявил часовому повестку, наскоро огляделся, выбрал место на холме у реки, среди полевых лилий, попросил у кого-то на минутку лэптоп и немедленно принялся писать поэму «Потерянный ад» (по-русски, благо в раскладках райских клавиатур кэнселинга русского языка предусмотрено не было).



ВСАДНИКИ АПОКАЛИПСИСА


    В аспидно-багровом типографском закате се, видишь ли, чадо? – четыре всадника, въезжают в город.
    Это всё наши, российские: Высоцкий, Окуджава, Визбор, Галич, - с грозными гитарами наперевес.
    Конец?..
    Ну как сказать. Конец-то конец, да маленько еще не конец: вон смотри , слезли с коней, остановились на Третьем кольце, перегородили движенье , спорят, машут руками, витийствуют многовещанно,  – кто мол из них-  блед.
    А уж что сигналят-то им все вокруг, матерятся-то!..люди, человеки, не познавшие времени посещения своего….
     А ты – не сигналь.
    Ты стекло-ка лучше подыми, да потихоньку трогай куда ехал.
    Живи потихоньку, живи.
    Не бойся: им, сдаётся, дооооооолго еще спорить.
    Они и сами конца спора не ведают, – как и ты, впрочем.
    А пока не ведают – жить-то надо.
    Править право постылую эту, суетную, прекрасную нашу, от понедельника до пятницы, жизнь.




БОМБОУБЕЖИЩЕ

    Гром не грянет – крестьянин не перекрестится, сирена не взвоет – поэт не спустится в бомбоубежище сердца своего.
    Когда был тут в последний раз? Когда был ещё, помнишь,  мир: устроил  себе кабинет, уединялся от ближних, сочинял стихи. А сейчас страшно зайти: затхло, темно, генератор давно заглох, запасов керосина нет, ни  воды в свое время не натаскал, ни лекарств.  Из всей еды – двухвостка, утонувшая в пересохшей чернильнице. Паутина, сор, хрустит стекло. В такой срач стыдно  привести всех этих ближних, живых и мёртвых, семью, кота,  двух случайных прохожих, которых воздушная тревога застала в чужом районе,  какого-то старика,  ничейного ребенка, потерявшегося на улице, бомжа и всех читателей твоих стихов. А куда денешься - другого укрытия нет. Веди : сирена всё настойчивее, всё ближе.



ЗАПОВЕДНИК ЧУДОВИЩ

    Вечерами, как солнце сядет, из низины за городской свалкой доносится смрадный утробный вой, иногда, особенно по осени, можно разобрать слова : "Нас мало, нас, может быть, трое". Это - чудовища в городском заповеднике. Их действительно осталось мало, и горожане их берегут, кормят, охраняют загоны. Периодически устраивают то одному, то другому облавы и ловитвы, притаскивают в город, привязывают к позорному столбу и клеймят, судят, казнят, потом отвозят обратно в заповедник: если чудовищ снаружи не останется, горожанам придется обратить внимание на чудовищ внутри.



ЧОРНЫЙ КОТ: ПЕРЕЗАГРУЗКА

    Наш тотем - чорный кот.
    (Городской, конечно, не деревенский, - да впрочем, понятие "деревенский" - истаивает се, на глазах, так же, как истаяла ныне в России и сама  деревня...).
    Два из котов ритмично плавают, перетасовываемые ловко мастером своего дела, перед нашим российским взором: коммунальный чорный из песенки Окуджавы, фатальный чорный (кот фаталь) из песенки Миансаровой; оба в меру инфернальны, как адские запятые; мера исчерпывает собой запас чорной типографской краски, пригодной для печатания колоды карт шулерского таро.
    Туда-сюда, сливаются, перетекают...
    Отвлекают взгляд идущего впотьмах каким-нибудь темным кривым коленным мокрым переулочком - от главного кота.
    От главного: сию минуту перебегающего тебе идущему дорогу.

   ("передерни затвор, это перезагрузка, щас начнется, Нео!!!...")

    Да нет, нет.
    Ну что ты.
    Нео, да не Нео...и уж какой ты там Нео, положа тебе руку на сердце.
    И тот кот, что перебежал тебе переулок - какой же он враг, он не враг, не навь, не чорный морок, не плюй на него чрез плечо трикраты: он - кот нашего отпущения, видишь - он несет на себе наши коммунальные смрадные грехи - азазелю, в самое сердце каменной тысячеэтажной пустыни, в эпицентр одиночества ("и октябрь в этот год отреченный наступил бесконечно унылый"...), в тьму кромешную, чтобы они навеки - сгинули, истаяли в этой нети, в этой тьме.
    Благослови его скорее, любовь моя.
    Как-нибудь, да благослови.



НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ


   
    Наш мир, как видишь, ярок, раскрашен тщательно и вручную; он плосок, всякая капля дождя повредит красоту, сожжет его всякая молния, - мы бережем наш нарисованный мир. Собственно, наш мир - карта (видишь, розовым и лиловым - пути?) пригородных сообщений.
    Наша вера - слаба, три, от силы пять десятых (вычислять эти проценты - этому-то мы научились!..). Какая уж есть.
    Нашего уязвимого огня хватает в этой ночи ровно настолько, чтобы дать прикурить  прохожему на станции, согреть, прикрывая спичку от ветра, озябшие незнакомые пальцы, пальцы этого встреченного впервые и канувшего навсегда, уплывающего назад вместе с фонарем, сирым кустом, беленым шалашиком туалета, но принявшего эстафету - "Оставьте спички себе, у нас  есть еще... оставьте, оставьте, вдруг кому  пригодится!.." - уплывающего в заоконную мглу из нашего взгляда, когда мы бросаем сумку на истертую скамью, откидываем голову на спинку, успокаиваемся на десять минут - кажется, оторвались!.. - так уже который год, которую ночь убегая от Тебя из одного Фарсиса в другой, ибо знаем, что Ты - Бог  благой и милосердый, долготерпеливый и многомилостивый, и сожалеешь о бедствии, -  и бежим, бежим, некогда побриться, поспать, петляем, меняем маршруты электричек, вскакиваем на ходу, и над ночным летящим вагоном летит, робеет, возвышает замирающий свой голос  мягкая птица, дымная прима, утлая ласка, - печальное, недолговечное, исчезающее в ночи, мягкое, слезливое, маленькое богословие Окуджавы.
    Наша вера слаба, и мы боимся, Господи. Поэтому мы и не прислоняемся, не дерзаем читать эту надпись в прокуренном тамбуре на дверях иначе как Твою заповедь - не на муку нам данную максиму, но материнское правило безопасности для беглого сына-недоросля - боимся выпасть в тьму внешнюю: каким, каким Ты обернешься там, в настоящей, ненарисованной, неплоской до головокружения и умиранья,  жестокой, невероятной, полной  вольных ветров  жизни! Кем, какими - станем там мы! Нет, мы не готовы, мы хотим жить, выжить, мы будем предохраняться. Мы оставим талые силуэты своих ладошек и свои инициалы на измороси этого стекла, мы, задумчиво медитируя - как бегут, не погружаясь вглубь, водомерки - над Твоими присутствиями, будем скрести краску монеткой, и от надписи останется краткое СЛОН, - мы живем в этом бегстве, прими нас бегущими, Наша Жизнь, Наше Всё, Господи!  пройди , повернувшись к нам спиною, скрыв сияние Лица Твоего!  Слово СЛОН - мы так любим добрых, сонных, неторопливых слонов, мы их любили с детства, они для нас символы тепла, силы, заботы и вежества, - и ежели встанет вопрос, что если кит на слона налезет, то мы проголосуем за слона, киты Твои нам чужие, Господи! 
Мы едем, мы убегаем. Карта расстелена на коленях, палец отслеживает маршрут. И с Тобою, Бог наш, - только до тех пор дерзаем мы говорить, пока Ты остаешься там, за стеклом, снаружи, стремительно сопровождая проваливающуюся в ночь электричку.


ВЫВЕСКА


    Над дверью в подвал - вывеска: "Последнее прибежище негодяев". О, и не единственная! Вон, смотри-ка, еще...и вон еще...и еще; только на одной  улочке этого города насчитал их четырнадцать.
    -Господи, - говорю, - но это же смешно!.. Понастроили последних прибежищ... Что они себе вообще думают, эти негодяи?!
    -И смешно, и грустно... Что они себе думают? Они понастроили прибежищ потому, что одержимы идеей, что уже таки всё, прибежали.
    -Часть принимают за целое, остановку - за цель?
    -Ну да, как-то так.
    -Господи, а мне-то, просто грешнику, что делать? А - нам-то с Тобой что делать?
    -Как всегда. Нам с тобой - бежать, и бежать, и бежать. Не останавливаться.




НАДЕЖДА


    Ей пишут в личку: "Привет! (Смайлик-улыбка). Хотел спросить: Богословская Добродетель - не ваша родственница? У меня с ней   стопицот общих френдов! Не знаете, как она - давно не вижу ее постов в ленте? " И смайлик-сердечко.
    Она отвечает: "Да, это моя троюродная тетка по Сыну! Мы с ней давно не общались: ей вроде бы впн отрубили ". Смайлик-пичалька.
    Ей пишут "Кстати! Доброго времени суток!"
    Она отвечает: "Доброго! Здесь уже полночь! Наверно, она добрая!". И смайлик-обнимашка.
    Полночь. В подвале что-то скрипит, всё более громко, зловеще. Но Надежда - такая блондинка, которая не идет в подвал с кухонным ножом в одном неглиже. Не то чтобы она легкомысленна, просто думает: а, обойдется. Подвал, он такой. Там вечно что-то скрипит. Во всех подвалах всех домов, где она снимала жилье, вечно что-то скрипело.
    Погасив окошко смартфона, Надежда ныряет под одеяло, утрамбовывает под щеку потертого плюшевого мишку (нет пуговичного носа, и одно ухо неуклюже, но прочно пришито нитками другого цвета), бормочет краткую молитву, которой еще бабушка научила: "На сон, на угомон, на доброе здоровье". Засыпает Надежда сразу. Сон ее неглубок, летуч, слегка многозаботлив, но спокоен: его хватает, чтобы как следует выспаться и проснуться в новое, новое, никогда прежде не бывалое утро ровно за пять минут до будильника.



АЛИСЫ ПАДАЮТ ВВЕРХ

    Верующих считают плохими философами.
    Верующие стоят на последнем основании своей веры, а вера недоказуема.
    Философ же предельно честен, старается балансировать над честной пустотой, на тоненькой плеве хоры.
    Но бывают верующие, которые – срываются в пустоту.
    Вот Киркегор сорвался – и полетел, полетел… Падал бесконечно, как Алиса, умирая от тоски и страха (однако же, кое-что успел еще в полете, например, снять с полки банку с наклейкой «Хайдеггер», рассмотреть содержимое и поставить обратно).
   Падал бесконечно - и упал вверх, на твердое ласковое небо, встал – руки-ноги целы, и даже более того!  и  встретил там не только вонзившегося головой вперед по пояс – только ноги торчат – в небесную  лазурную почву нещасного Ницше, но и также  сидящего на грибе Паскаля, уже разобравшегося во всех этих пирожках, бутылочках и ключах. 
    Потом уж, по проторенному, в волшебную пропасть весело сиганули Бубер с Левинасом, взявшись за руки, освоили экстрим вовсю.
    (Вопрос только: ну и кто тут философ-то?..)
    Явно, само собой, что не Честертон (ну и что к чему?.. При чем тут - философия и Честертон?.. сказанул же!..А просто как-то он везде попадается, -  куда ни сунься - а все с Честертоном связано...). Он, по добродушной и язвительной (так, так, - стакнутая такая двойчатка) своей близорукости, вообще увидел пропасть эту – не шире и не глубже  крокетной лунки;  примерился, мурлыча под нос песенку, махнул молоточком…
    Нет! Никого из помянутых не назвал бы истинным философом также и  курящий и наблюдающий за облаками у края крокетного поля Мамардашвили, - никого, ни  себя в первую очередь.


В ГОСТИ К БОРХЕСУ

    -Пойдем в библиотеку?
    -Пошли.
    -Ого, у тебя полный рюкзак. Ты всегда так много берешь.
    -И не говори, уже несколько раз в формуляр вставляли дополнительные листочки. Библиотекарша сперва смотрела с подозрением, пару раз пыталась меня подловить, мол, а перескажи, про что эта книга? а эта? Ну, потом успокоилась, конечно. Сейчас мы почти друзья.
    -Слушай, а вот этот старик, главный смотритель библиотеки, я его прямо боюсь. У него такое трагическое лицо, и так отчаянно молчит все время.
    -Ну, он такой. Он убежден, что сидит у костерка под звездным небом с парой бродяг, один из которых полоумный и закутан в рваное одеяло, а второй выжил в армагеддоне, но неизлечимо болен. И они вслух читают обрывки великих текстов на великих умерших языках. У костерка на развалинах библиотеки, и вода закипает в ржавой консервной банке...
    - Он, наверно, чокнутый, этот старик. На каких развалинах?!
    - Сам ты чокнутый. Это потрясающий на самом деле старик. Ну, а что он так думает...  Поживем с его, увидишь, что еще с нами-то будет. Пусть думает, имеет право.  Он не видит, он же слепой.



О ЛЮБВИ К ИСКУССТВУ

    Рыба плавала-плавала да и проглотила жемчужину, даже и не почувствовала; через некоторое время уловлена была рыба в сети; улов был продан  в ресторан; повар не доглядел - и рыбу утащил бродячий кот, знаете его? без уха и весь в лишае, наглый и извивый как сам чорт, он обитает в переулке, в самых его нетях, глаза его горят вековечным чаянием жратвы; кот не успел сожрать и полхвоста, как был пойман и крепко бит, а рыба... рыба за негодностью была брошена в помойку, с сожалением: эх, а ведь была хороша!... - и так в помойке и гниёт. И жемчужина скрыта внутри.
     Искусство - нетленно, оно - дар Божий художнику и дар художника - его любви.























 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney