СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Борис Херсонский

Запретный город-1

28-07-2006







ЗАПРЕТНЫЙ ГОРОД

* * *
Дом приходит в упадок.
Хозяин впадает в немилость.
Торчат сорняки из грядок.
Что-то внутри надломилось.
Сон был, кажется, сладок.
А вспомни — что тебе снилось?

Снились волы, подводы.
Тебя отправляют куда-то.
Топча зеленые всходы,
вокруг толпятся солдаты.
Мутны в источнике воды.
Твои одежды измяты.

Проснешься — и станет легче.
Книга, свирель и чарка
боль на время залечат.
К полудню становится жарко.
Накинув халат на плечи,
спускаюсь к руинам парка.

Ах, если и жить счастливо,
то только поздней весною.
Под сенью цветущей сливы —
ни тревоги, ни зноя.
Тянется неторопливо
время узорной тесьмою.


* * *
Золотые рыбки-львиноголовки, в бассейне играя,
красные веера распускают в подводной чаще.
Небо пусто. Облачко, как лепесток жасмина у края
перевернутой светло-серой фарфоровой чаши.

Крыша пагоды с загнутыми вверх уголками.
Стволы деревьев скрючены, словно тело дракона.
Шум в ушах подобен шороху шелковой ткани.
Думай что хочешь — ты все равно вне закона.

Все равно за тобою придет дворцовая стража,
с раскраской лиц, словно у кукол из детства.
Здесь даже дерзкий взгляд — присвоение, кража;
даже мысль преступна, особенно мысль о бегстве.

Даже плавный жест нарушает план мирозданья.
Совершая — бездействуй, побеждай недеяньем, то есть
не удерживай, не храни, не торопи страданья,
прижигая полынью больную совесть.


* * *
Учитель сказал:
«Смолчишь, когда нужно сказать —
потеряешь друга.
Скажешь, когда нужно смолчать —
приобретешь врага».

Я никогда не видел его улыбки.
Я не встречал старца,
который бы помнил Учителя молодым.

Когда он прищуривал веки,
то казался слепцом.

Он не вел счета словам.
Он не вел счета друзьям.
Он не вел счета потерям.


* * *
Только убив красоту — разрушишь уродство.
Только добро сокрушив — зло уничтожишь.
Рабы перемрут до последнего — где господство?
Успокойся, друг, ты напрасно себя тревожишь.


Только искусный охотник прочтет следы на тропинке.
На текущем времени как различишь оттиск?
В жарком солнечном воздухе горе — легче пылинки.
Лучше вовсе не жить. Или жить, ни о чем не заботясь.

Жгут соломенных псов — давно ли толпа несла их
под барабаны и флейты на погребальный праздник?
Мы стоим на хаосе черном, как дом — на сваях,
для забавы рисуя драконов и демонов несуразных.


* * *
В конце прошедшего лета,
предчувствуя разорение,
я закопал в землю
единственное, что имел —
бронзовую фигурку
чудища с разинутой пастью,
с ушами, подобными лепесткам орхидеи,
с узором затейливым
между глазниц овальных,
с четырьмя массивными лапами
и прижатым к брюху хвостом.

В пасти чудища голова чужеземца:
глаза широко поставлены,
утолщенные губы сжаты.
Выраженье его лица
сосредоточенно и спокойно.

Там, под землей, фигурка —
не более чем преграда
для корней многолетних растений
и слепых личинок жуков.

Всякая вещь говорит:
«Приглядись ко мне!»

Сокрытое не существует.
Небывшее — неизменно.
Опознанное — обречено.


* * *
Справа — начальники флангов, слева — воины строем
с копьями и щитами, а впереди — полководец
в шелковых одеяньях. Пусть навстречу героям
плакальщик и могильщик выйдут с радостным воем,
пусть под визгливую флейту пляшет дрянной народец.

Пусть заполняют площадь, мы покидать не станем
спальни, завидев мельканье в щелях на стыках.
В городке, где люди привыкли к закрытым ставням,
где у стен не понять, чьи воины встали станом,
нет охоты смысл различать в разнородных криках.

Облачусь в одежды из перьев птиц и змеиной кожи,
унесусь на крыльях зари к зубчатым горам на Запад:
неприступные — все они друг на друга похожи,
жизнь и смерть на вершинах — одно и то же,
а в предгорьях — слышнее гнилостный запах .

На вершинах беседуют тихо (но мы-то слышим!)
боги — демоны гор, ручьев, провинций, селений,
раскрашенные, привыкшие к алтарям и нишам,
кострам из жертвенных денег, монахам, нищим
и круговому ходу холодной Вселенной.


* * *
Шевелит надкрыльями кузнечик.
Он скольжением зубчатой лапки
странный звук в движение приводит.

Тихий шелест — высохшие травы.
Резкий скрип — тяжелая подвода,
но гораздо ближе — вдох и выдох,

и гораздо выше — посвист птицы,
и гораздо тише — трель свирели,
но гораздо глубже — голос крови.


* * *
Светло-серое небо вращается надо мной.
Далече, на северо-запад, повозка, скрипя, везет.
Горбясь, сижу на доске, к вознице спиной.
Медленно жизнь моя опускается за горизонт.

Пагоду миновали. Так минуют «вчера».
Словно прошедший год, Южная скрылась гора.
Тихо звенит мошкара. Сушь. Удушье. Жара.

На моем приговоре оттиснута та печать,
которую сам я прежде держал в руках.
Отняты власть и свобода — невелика печаль.
Как глубоко колеса входят в дорожный прах!

Если повременить — судьбу не переменить.
Если не уступить — за порог не ступить.
Нежелание жить рвет рассуждений нить.

Подъезжаем к заставе. Глухой барабанный бой.
Протяжно звучит рожок. Нам навстречу бегут.
Небесам все равно, что случится с тобой.
Да и тебе безразлично, что происходит тут.

Тьма сокрыта во тьме. Глубже сокрыта суть.
Зло не смеет в глаза покорности заглянуть.
Можно на час уснуть. Побудка — и снова в путь.


* * *
Матовый лунный свет
клином лежит на полу.

Над постелью моей —
привычный, прозрачный страх.

Вижу странные сны,
зачем — и сам не пойму.

Чему подивиться — есть,
чем утешиться — нет.

Вместе с воздухом я
выдыхаю чужие слова.

Ветви в стену стучат —
пойду отворять на стук.


* * *
С вечера — ливневый шквал. Ночью — мороз. И вот
перед рассветом Город сковало льдом.
Здесь уже восемь лет почти никто не живет.
Сотня гробниц, считай, придется на каждый дом.

Хладное солнце взошло. Облака на южном краю
очерчены кистью наспех. Ветер рождает хруст.
Обледеневшее дерево, рядом с которым стою,
не выдержав тяжести, падает. Ствол изнутри пуст.

Новый порыв. И снова растущее вдоль дорог
звенит, ломается, валится вдоль или поперек.
Накренившаяся повозка. Два стеклянных коня,
поддерживаемых оглоблями, с укором глядят на меня.

То же читаю в просветах между ветвей кружевных.
Взгляд погибшего на живущее — с упреком и свысока.
Как чудовищны пагоды! Демоны кружат в них.
Оборотни-лисицы приходят сюда из леска.

Нужно еще пережить эти несколько дней,
уступая дорогу победившему льду.
Солнце поднялось выше. Стало еще холодней.
Кто там окликнул меня? Я никуда не пойду.


* * *
Дети хлопочут, внуки лопочут, а мы — молчок.
Чиновник проводит перепись; мы — не в счет.
Мудрость — приманка, старость — острый крючок.
Время уже не с нами — сквозь нас течет.

Скучно «ничто» — ни тебе суда, ни стыда.
Ни утрат, ни даже списка потерь.
Жизнь — это то, что было «там и тогда»,
что, как топор, отсекает «здесь и теперь».


* * *
В третью ночь новолуния Владыке приснился
Хуаньфу Шань в гнусной, бесстыдной позе,
хмельной, с обнаженным нефритовым стеблем.

Восемь лет тому Шань был справедливо сослан
на строительство укреплений
за сочинение вздорных стихов и распутство.

Проснувшись, Владыка решил обезглавить Шаня.

Вот что сказал Государь, отправляя гонца на Запад:
«Пусть казнь совершится не раньше,
чем Шань завершит работу
и съест дневную порцию риса.
Да не будет прерван труд на благо Отчизны.
Да не останется труженик без пропитания».

Представляю, как Шань, сутулясь, сидел над миской,
чтобы не видеть коренастого человека
с мечом в руке и сосудом для сбора крови,
целебную силу которой превозносил лекарь.

Тремя годами позже мне приказали
изваять на каменном барабане
какую-либо историю, прославляющую государя.

Не имея лучшей, я выбрал эту.


* * *
Век сомкнут подобно веку в кайме ресниц,
затемняя живого времени мыслящий глаз.
В государстве, имеющем тысячу боевых колесниц,
в каждую из которых Высшая Сила впряглась,
мертвые падают навзничь, живые падают ниц,
кости и мышцы крепки, мудрость — не береглась.

Потому в небреженье застыли руины врат,
из пятнадцати башен уцелела всего одна.
Проходишь под арку, и, кажется, вступаешь в нарядный град,
но смотришь — вымерший сад, разрушенная стена,
и нищий в желтом лопочет: «Ну что поделаешь, брат,
мир плодит торгашей, героев рождает война».

Лишь знающий цену жизни ею мог пренебречь.
Над руинами небеса особенно высоки,
дворцы кучевых облаков легко от врагов стеречь.
Шум наполняет уши. Боль вступает в виски.
Лишь знающий счет словам способен утратить речь.
Иду напрямик, наступая на колющие колоски.


* * *
К осени на востоке набирает силу гора.
Клубится лес у подножья. Выше — разломы скал.
Из чащи — пение птиц и мерный стук топора.
Что под ногами искал — всю жизнь на спине таскал.

Гора набирает силу, как туча перед грозой.
Время грозит обвалом. Но страх меня не берет.
Беседка над родником увита рдяной лозой.
Все осталось при мне, хоть ничего не берег.

Гора набирает силу — стены монастыря,
башни, пещеры, скалы разрастаются на глазах.
Все, что перегорело — воспламеняет заря,
продолжает, скользя по склону, что начато в небесах.

Только камни и могут расти в разрушающемся краю.
Память, густея там, где надломилась кора,
как мертвого муравья судьбу сохраняет мою.
К осени на востоке набирает силу гора.


* * *
Солдаты поют, сжавшись вокруг костра.
Оружие брошено в прах посреди руин.
Была Поднебесная целостна и пестра.
Ныне — разбита, а цвет из пяти — один.

По дорогам шатается тьма разбойных ватаг.
Редко в каком дому не сорвана дверь.
И если бы в эти дни у страны отыскался враг,
он смог бы сломить рубежи и взять ее без потерь.

Но враг устал, он отводит войска к горам,
оставляя подводы, тюки, наспех награбленный хлам.
...................................
Монахи и девки, смеясь, идут по дороге в храм.
...................................
Становится холоднее. Особенно по утрам.


* * *
Прошло семь лет, как Учитель покинул Чжоу.
Я увидел его во сне. Он сидел на простой циновке,
ноги поджав и слегка раздвинув колени,
что-то писал на плотной серой бумаге

Проснувшись, я твердо знал, что Учитель скончался.

С этого дня у меня изменился почерк.
В моих писаньях его различали руку.
В моих словах узнавали его реченья.

Как будто не он, а я погребен при дороге.
Или тело мое стало ему жилищем.
О подобном рабстве я никогда не думал.

А ты все горюешь, что непочтительны дети.
Погоди, мы умрем — тогда они подчинятся.


* * *
Чем меньше нас остается, тем реже сходимся вместе.
Сидим, друг на друга не глядя.
Молчим, друг друга не видя.
А если разговоримся — обсуждаем лихие вести.
Да и о чем толковать за столом поминальным сидя?
Что за подлые жизни мы прожили в гиблом месте!
Ни в силе, ни в правде. В тесноте да в обиде.

Зато уж едим — на совесть, что ставим себе в заслугу.
Ни вина, ни зернышка риса на столе не оставим.
Ум заходит за разум. Чаша идет по кругу.
Кто откажется выпить — мы все равно заставим.
Уходим глубокой ночью по шелестящему лугу.
Хозяин глядит нам в спину из-за закрытых ставен.

И видит лунные блики на траве и цветастых халатах.
Эко мы засиделись! Трех царей пережили.
Долголетие — лихолетье. Поднебесная — вся в заплатах.
Рвутся по шву границы. А казалось бы, крепко шили!
Что за смех, что за радость — искать отраду в утратах
да карать виноватых в том, что мы совершили.


* * *
Челюсти травоядных лежат в траве.
Сквозь мертвое тело дракона
прорастает живой бамбук.

Зеленая кровь растений сильнее нас.

Давно не рубил стволов, не корчевал корней.
Этой весною лес подступил к моему окну.


* * *
Тысячу раз наблюдаю закат из моей беседки
и еще ни разу не заметил повтора.
Чуть по-иному над прудом склоняются ветки,
чуть по-иному вдали окрашены горы.
Мудро шепчет тростник, как почившие предки:
сколько ни слушай их — не услышишь вздора.

Пара пестрых уток скользит по поверхности водной,
два башмачка расшитых лежат у циновки.
Бесплотней мечты, монотонной жизни бесплодней
запоздалой страсти вздохи, подвохи, уловки.
Зной спадает. Дышится чуть свободней.
В подводной чаще играют львиноголовки.

Что делать? Читать стихи, поиграть на цине,
хлебнуть забвенья из чаши, стоящей рядом,
вспомнить о старом отце, о беспутном сыне
или скользить до ближнего кипариса взглядом.
На фоне красного облака он стоит темно-синий
над лиловым бугристым сливовым садом.


* * *
Меня встречают у входа, ведут в покой.
Меч — государев дар — висит на стене.
Теребя край покрывала левой рукой,
старый хозяин лежит на спине.

Он был начальником стражи. Знал самого Ли Сы.
Он нес во дворец его голову в полотняном мешке.
Прижил детей, говорят, что от оборотня-лисы,
и что-то лисье было в его коротком смешке.

Ему девяносто два. Но, помнится, в прошлом году
он по саду гулял. Приходили внуки к нему.
Я кланяюсь и сажусь, на запястье пальцы кладу
и долго считаю пульс, а зачем — и сам не пойму.

Когда поменялась власть, он долго ждал палача.
И вот — дождался болезни. Просить пощады не стал.
Пульс неровен и слаб. Таково ремесло врача, —
над дышащим мертвым телом свершить ритуал.

Я гляжу на мутные склеры, на перекошенный рот.
Хрипы — больше на вдохе. Циновка под ним мокра.
Ее давно не меняют. «К полуночи он умрет», —
я сказал и ошибся. Он дотянул до утра.


* * *
Плотная зелень листвы. Вкрапления зреющих слив.
В чаше, на самом дне, осталось хмельное питье.
Яшмовый цинь возьму, сыграю старый мотив,
припомню наше с тобою житье-бытье.
Сумрак гнездится в низине, в кронах плакучих ив,
но, выбравшись из укрытий, он скоро возьмет свое.

На западе светлая линия очертит вершины гор,
станет черным и плоским резной дворцовый фасад.
Тихо начнут цикады бесконечный звенящий спор.
Летучая мышь метнется вправо — вперед — назад.
И звезды встанут над кровлей, рассеивая взор
того, кто вечером душным вынес циновку в сад.


* * *
Знаешь ли ты, знаешь ли ты,
сколь долгим должно быть изгнание,
чтоб отчаявшийся человек
смог ясно увидеть
цветущую ветку срубленной вишни
у входа в разрушенный дом
в обезлюдевшем городе
на расстоянии тысячи ли?

Впрочем, довольно копаться
в опустошенном сердце
в поисках возвышенных мыслей.

Дневные работы закончены.
Выдана пригоршня риса.

Сосредоточимся на еде.

Три сотни за день погибло.
Тела замурованы в Стену.
А не сказать, чтоб Стена
стала заметно длиннее.


* * *
Ночь. Схожу с веранды на огород.
В руке качается красный бумажный фонарь.
В другой — миска с остатками пищи — жертва голодным духам.
Остроголовым, безглазым. Что за народ!
Кто как подросток подскочит: «А ну ударь!»,
кто плюнет холодной слюной или свистнет над самым ухом.

«Добрые братцы», поросшие мехом-мхом
умерли, подавившись острым кривым грехом,
задохнулись от зависти, злости, страсти.
Ваши тела, на составные части
распадаясь, пухнут в море или в земле.
Я, как видите, жив. В горе — зато в тепле.

Жив — затворясь в дому, растворясь в дыму.
Жив — ненадежен, как дышащий огонек,
достаточный, чтоб наполнить светом фонарь изнутри,
но неспособный рассеять внешнюю тьму
на расстоянии трех часов от вечерней зари.
Так и иду, — не видя собственных ног.

Такие же огоньки сползают по склону вниз,
старики-светляки плетутся по скудным ночным делам.
Нечисть отвадить, справить нужду, распрямить хребет.
Боги терпят нас, как мы — пришедший в негодность хлам,
пропитанный маслом памяти — куда ни ткнись:
страх, нищета, обман, потом ничего нет.


* * *
Вот уже восемь лет Империей правит труп,
объявивший себя бессмертным,
но нарушивший свой указ.
В сохранение тела вложен немалый труд:
два берилла мерцают под веками вместо глаз.
Сколько прекрасных роз жернова перетрут,
чтобы капля масла упала в одну из нефритовых ваз!

В первый день новолуния его погружают в бальзам,
восполняют выпады воском, накладывают грим.
Жены играют на цитрах «Нет скончанья слезам»,
а мы стоим в стороне, между собой говорим.
Великий Дракон, вознесший Поднебесную к небесам,
не понимает сам, что происходит с ним.

Впрочем, даже живым несладко в такую жару.
Сосланным легче: по слухам, там погода свежа.
Я поднимусь наверх, постою на сухом ветру,
на круглой площадке, на уровне третьего этажа,
погляжу на россыпь флажков по травяному ковру,
послушаю пенье рожков с ближнего рубежа.


* * *
Влажный жар придавлен огромной тучей к земле
не тяжестью, так объемом. В лиловом ее подбрюшье
мелькают какие-то птицы. Как уголек в золе
меркнет последнее слово. И это слово — удушье.

Жизнь подобна одеждам: чем ценнее, тем тяжелей.
Особенно этим летом. Особенно здесь, в долине.
Особенно перед ливнем, среди угрюмых аллей,
где все как в небе клубится — багрово, лилово, сине.

Особенно здесь, в долине, в аллеях, где мертвецы
важно гуляют в обнимку, обмахиваясь веерами,
где рассыпают резьбу затейливые дворцы,
где идол, раздвинув колени, присел раскорякой в храме.

Где разврат и предательство ходят вокруг стены,
радуясь дырам, лазам, подкопам или проломам,
тайным тропам, ведущим вглубь разоренной страны,
где духи злобы гуляют, подмигивая знакомым.

Где внутри костяного шара выдалбливают шар,
и так — до конца, до предела, до неделимой частицы.
Плотно придавлен к земле удушливый, влажный жар.
В лиловом подбрюшье тучи мелькают какие-то птицы.

Ветер сорвался на миг; листвою отозвалась
раздельно каждая крона, слиться не успевая
в шум или шелест. Поздно. Простор передан во власть
тишине, какая ни есть — мгновенная, но живая.


* * *
Короткий осенний вечер скуп на тепло,
зато легко и не больно в небо смотреть.
Сплошь мелководье осокою заросло.
Узкие тропки окрестность поймали в сеть.

Ближе к ночи разве что тени длинней.
Остальное — сжимается. Сердце — прежде всего.
Здесь принято раньше стареть, одеваться бедней.

Нагой подросток ведет с водопоя коней.
В пурпурной беседке старцы играют в «го».

Постоял бы рядом, подсказал бы хороший ход.
Но они заупрямятся, даже в ущерб игре.
Плохо — зато по-моему. В пропасть — зато вперед.

Хриплый рожок поет о вечерней заре.

Тусклый закатный луч переходит вброд
Обмелевший поток на Восточной горе.


* * *
Учитель сказал: «Дао объемлет все вещи».
Я возразил: «Все вещи содержат Дао».

В гневе учитель ударил меня тростью,
хотя поучал просветлению и недеянию.

Думал ли я, что снова его встречу,
здесь, на пыльной дороге,
вдоль пересохшего русла.

Нас оскопили — и вот гонят на Запад.
Похоже, что давний спор не имеет смысла,

а я все твержу: «Все вещи содержат Дао»,
а он все хрипит: «Дао объемлет все вещи».
Но за мной — последнее слово.
Учитель погибнет раньше.


* * *
Что если все отраженное в течение тысячи лет
растворяется в толще воды или лежит на дне?
Так память хранит бесплотный, но драгоценный след,
так свет порождает свет, таящийся в глубине.

Воспоминания озера, сплетаясь с подводной травой,
не дают протиснуться рыбе с бугристою головой,
шевелящей красными жабрами, кровеносную бахрому
подставляя течению мыслей, каких — и сам не пойму.

И проворный, услужливый демон за порядком следит,
помещая под облаком — облако, под синевой — синеву.
Благо, скалы и сосны вдоль берега не изменили вид,
разве что цвет стволов, за годы, что здесь живу.

Порой он промедлит — тогда сквозь поверхность вод
абсолютная пустота открывает бессмертный зев.
Порой он играет и дразнит, выпустив хоровод
к подножиям бурых скал — золотых обнаженных дев,

готовящихся искупаться, видимо, прямо тут,
в перевернутом воздухе. Между стрелками камыша
снуют голубые стрекозы и, вниз лепестками, цветут
зубчатые чаши лотосов, ароматом влажным дыша.


* * *
В полой тростинке живет тонкий, смиренный звук.
Изготовитель флейты ему облегчает путь.
А мне остается только движение тонких рук.
Затем — касание губ. Нужно легко вздохнуть,

будто бы вспоминая очертанья твоих бровей
подкрашенных (стиль — «силуэт отдаленных гор»)
и еще — подобье гнездовья горлицы меж ветвей,
то, что находится между, дразня возбужденный взор.

Все это рождает музыку, а могло бы родить людей,
жизнью чревато все, что исходит из наших тел.
Нечистоты — и те удобряют почву для орхидей.
Иное дело — мотив. Вырвался — и улетел.

Ты омываешься утром в кругу обнаженных подруг,
ты осчастливишь всех, кроме меня одного.
В полой тростинке живет тонкий, смиренный звук.
Лучше бы нам на волю не выпускать его.


* * *
Холодным утром я попросил друга:
«Когда я умру, начертай на моей могиле —
вот человек, который хотел совершенства,
а совершал только ошибки или проступки.
Зачем кому-то знать его имя?»

Друг шел впереди со связанными руками.
В промежности свежий рубец
отдавался болью при каждом шаге.
На мои слова он ничего не ответил,
все ковылял, еле переставляя ноги,
и я ударил его, чтобы он поторопился.


* * *
Бань, наложница в пестром тяжелом халате,
кланяется, скрестив на груди ладони,
и затем, присев, раздвигает полы моей одежды.

Два скопца поверх ее головы разворачивают свиток
с изображением улиц нашей столицы,
всякая комнатка в каждом доме открыта взору,
сотни фигурок заняты собственными делами.

Две нагие рабыни — справа и слева,
приплясывая, начинают игру на флейтах.

Слух мой наполнен изгибами тонких звуков,
изображение становится прихотливым узором,
затем — сочетанием пятен, лишенных смысла.

Чтец, укрывшийся за бамбуковой перегородкой,
произносит визгливым голосом изреченья:
«Страсть затемняет взор мудреца, мешая
сопоставлять, различать, вникая в детали».

Между тем рисунок на свитке вновь обретает четкость.
Бань отходит, пятясь, плотно сжимая губы.

Слуга с кувшином склоняется предо мною.

Еще минута — и я восседаю в кресле,
опустошенный, холодный,
готовый судить справедливо.


* * *
Четыре гребца вверх по реке
в ссылку везли меня.

Вспоминаю, как страж на корме стоял,
испуская струю дугой.

На такой же лодке домой плыву —
река выносит сама.

Знают ли люди про царский указ
или примут за беглеца?

Жив ли кто-то из нашей семьи?
Пригоден ли дом для жилья?

Книги, сокрытые в тайнике
дождутся ли глаз моих?
……………….

Мертвы гонители. Тем, кто жив,
нет дела ни до кого.

Лучшие девушки из дворца
пляшут для чужаков.

А те — поглядывают с хитрецой
и думают о своем.


* * *
Беседка «Утехи жизни» стоит высоко в горах.
В тесном ущелье поток, огибая скалы, течет.
В детстве в этих местах я испытывал страх.
Нынче, под пятьдесят, к самому краю влечет.
Сиживал я в тюрьме и у князей на пирах.
Что для шеи — колодки, то для сердца — почет.

Если русло реки среди многоцветных глин,
долго придется ждать, пока уляжется муть.
Если вином и гневом омрачен властелин,
кто из советников сможет в сердце ему заглянуть?
Меч сокрушает меч. Клин вышибает клин.
Льстец усложняет речь. Мудрец созерцает Путь.

Боль и тяжесть в затылке. Душно. Клонит ко сну.
Бесполезен и горек пряный целебный настой.
Размышляя, гляжу на кренящуюся сосну
и про себя шепчу: «Мы похожи с тобой».
Хочется удержаться. Пережить и эту весну.
Молча стоим, простирая корни над пустотой.


* * *
Резные врата украшали вход из дворца в храм.
И храм и дворец в руинах. Врата пережили века.
Торжественная процессия проходит здесь по утрам.
Из прошлого — в никуда. Легко шелестят шелка.

Улыбаются белые маски. Колышутся веера.
Приплясывают фигурки, сохраняя почтительный вид.
Рассвет играет на флагах и лезвии топора.
На обочине мочится мальчик, бесстыден и деловит.

Призрачный император. За ним — прозрачная знать.
Улыбаются белые маски. Кому, как не этим знать,
как калечит судьба повернувшего вспять,
нашедшего собственный след,
замкнувшего вечный круг.

Тысячи мелких цветов испещряют траву.
Утренний ветерок держит облако на плаву.
Можно идти где угодно — всюду цветущий луг.
Но я прохожу под вратами, низко склонив главу.


* * *
Так говорил Ли Сы, государев советник:
«Един государь, едина страна, а мыслей — много.
Разномыслие Поднебесную рвет на части.
Пусть государь прикажет спалить все книги,
а философов пусть утопят в зловонных ямах
или пусть оскопят и сошлют на Запад».

И государь поступил, как ему сказали.

Десять лет император думал о том, что сделал.
Когда к нему приходили послы, он смотрел мимо.
Когда читали прошенья, не слыша, кивал головою.

А потом государь послал к Ли Сы дворцовую стражу.

Ноги поджав, Ли Сы сидел на узорной циновке.

Первый стражник встал перед ним с мечом и свитком,
двое с веревкой, завернутой в плат — у него за спиною.

Первый начал читать указ, а двое накинули петлю
и с каждым словом затягивали все туже,
пока Ли Сы не упал с выпученными глазами.

Веревку сняли. Ли Сы, захрипев, раздышался.
А стражник ждал, пока он придет в сознанье,
чтобы схватить за волосы и обезглавить.

Потом мудрецов из ссылки везли на подводах.

Потом император умер и царство распалось.


* * *
Лунные блики лежат вперемешку с пожухлой травой.
Вдали протрубил горнист. Угас, раздвоившись, звук.
На тяжелой резной скамье сижу под черной сосной.
В щеку тычется хвоя. Большой серебристый паук

в центре круглой сети ожидает, сжавшись в комок.
Капли жемчужной росы — весь вечерний улов.
Долгая жизнь в итоге умещается в несколько строк
из холодных и ясных, тщательно взвешенных слов.

Я наклоняюсь вправо, прижимаю щеку к стволу,
ощущая сухую прохладу, шершавые складки коры,
трещинки, бугорки, затвердевшую с лета смолу…
Сон приходит как оборотень, выползающий из норы.


* * *
На ветвях старого дерева
находят убежище птицы.

У корней того же дерева
гнездятся змеи, пожирающие птенцов.

Ласка опасна для змеенышей и птиц,
но дупло старого дерева
дает прибежище ей.

Ни зверек, ни змея, ни птица
не имеют отношения к дереву.

Так и Учитель,
принимая других — отстраняется.

Он наставляет словами.

Если слова не услышаны —
он поучает молчанием.

Если молчание не понято —
вразумляет небытием.


* * *
Cпускаясь, видел в долине окруженный стеной
полуразрушенный город. Теперь, прислонясь спиной
к прогретой каменной кладке (еще плотней прислонись!),
гляжу из стесненной долины в опустошенную высь.

Четыре обрывка облака. Несколько хищных птиц
на блеклом, пепельном фоне. Слепящий диск в стороне
возле дальней горы. Черные щели бойниц.
Шатры трехъярусной башни. Часовой на стене.

Не вижу его лица. Впрочем, черты ни к чему
тем, кто стоит на страже собственного естества.
Прикрывая глаза рукавами, уходят по одному
из оскверненного храма оскорбленные божества.


* * *
Слишком много работы в такую жару. Сиди
над кипой срочных бумаг: стоит на них взглянуть —
сразу приходишь в отчаяние. Пот течет по груди.
Ночью боюсь скорпионов и не могу уснуть.

Вечером дом обойду, тростью переверну
подозрительный камень, увижу десяток-другой
древних панцирных чудищ, вытянутых в длину —
узкие клешни, хвосты, выгибающиеся дугой,

стяжки, пластины, зубцы, на спине выпуклый щит.
Их ловят на палку, смоченную раскаленной смолой,
и сразу — в костер: ты слышишь, щелкает и трещит?
Видишь ли шевеление под искрящеюся золой?

Если выпить чарку, разморит сон, но усилится страх.
Сесть разбирать бумаги — в минуту взвоешь с тоски.
Поневоле вспомнится юность, весна в горах,
сквозь темный, бархатный мох пробивающиеся ростки.


* * *
Облака во время заката сохраняют порядок
параллельных, волнистых, выпуклых линий,
или тщательно возделанных грядок,
на которых не вырастишь ни овощей, ни лилий
(вообще — ничего), или тяжелых складок
багровой одежды, не слишком длинной,
ибо вот синева проступает в прорехах, также
идет сплошной полосой, к востоку загустевая.
Разные краски, но сущность одна и та же:
выгорает рай. Вернее, остатки рая.

Облака на закате сохраняют порядок
параллельных, волнистых, выпуклых линий,
или складок, или, вернее, грядок:
что казалось светом, окажется красной глиной,
которой и дела нет, что казалась светом,
и человеку лучше забыть об этом.
На вершинах во время заката пахнет паленым.
Рукав моего халата пропитан вечерней ложью.
Лучше глядеть сквозь ширму с драконом зеленым:
дева волосы ворошит, прежде чем лечь на ложе.


* * *
Каждую полость в душе, каждый изъян
заполняют ненависть или тоска.
А тут еще — резкие возгласы обезьян
из бурого, сжавшегося леска.

Что за осень выдалась! Мелкий дождь,
разрываемый ветром на части, дорожный мрак.
Часовой на заставе спросит: «Куда идешь?».
Минуту стою, вспоминая условный знак.

Итак, я снова в Отчизне. Хвала богам.
Ворох жертвенных денег сожгу у ближнего алтаря.
Глупая голова — не дает покоя ногам.
Глупые ноги не знают, что ходят зря.

Видывал я таких, уставших от беготни,
кто, обнищав, подаяния не просил.
кто жив, ибо никто из встречных в эти дни
убивать не имел ни желанья, ни сил.

Я сам, преступая рубеж, не подводил черту.
Не имел ничего, кроме ненависти за душой.
А тут еще крик обезьян и привкус крови во рту.
Добро — своей, не чужой.


* * *
Утомившись, склоняешься, опираясь на ствол
попутного дряхлого дерева, запрокинешь лик,
погружая взгляд, как тонкую кисть в раствор,
в небосвод, который так велик,

что не становится меньше оттого, что далек.
И сколько оттенков зеленого на пути туда!
Мгновенье — и новый блик, содрогаясь, лег
на наслоение листьев — и исчез без следа.

Если бы так же увидеть Поднебесную на просвет,
до тончайших прожилок, образующих сеть,
которая ловит толпы людей, лишенных примет,
узкоглазых, скуластых. Они остаются висеть

в обширном пространстве эпохи, боясь вздохнуть,
чтоб не сорваться, не вырваться на свободу, не...
Опираясь на дряхлый ствол, мудрец созерцает Путь,
как след виноградной улитки на выбеленной стене.


* * *
Назначая меня на низшую должность, Владыка
повелел после окончания службы
ежедневно не менее часа
украшать резьбою ступеньку
на небольшой деревянной лесенке,
принесенной начальником стражи.
Прошло три года. Я получил повеленье
трижды, слой за слоем,
покрыть ступеньку красным вишневым лаком,
пока лак высыхает —
размышлять над сущностью жизни,
а затем вступить в новую должность, не забывая
покрывать резьбою следующую ступеньку.

Однажды нас собрали
на отдаленной лужайке дворцового парка,
и мы видели, как Ли Чжан со связанными руками
взошел на эшафот по такой же
лесенке, покрытой затейливою резьбою,
как стражники раскололи резные ступени в щепы
и начали жечь, а на помосте
два палача истязали Чжана, стараясь,
чтобы он не умер, пока костер не погаснет.

Вернувшись домой, я взял резцы и сел за работу,
трудясь дольше и тщательней, чем обычно.

Я знал, что за мной наблюдает стражник.
Думаю, он доложил обо мне Государю.
Надеюсь, Владыка остался мною доволен.


* * *
Лес заключает озеро в зазубренное кольцо,
и мелкая рябь дробит облако в глубине.
И если бы у тебя тоже было лицо,
ты бы молча стоял, отвернувшись к стене.

Чтоб не видеть ни пары оленей, спускающихся к воде,
ни синекрылых кузнечиков, выпархивающих из травы,
ни цикад, не смолкающих никогда и нигде,
особенно летним вечером, среди пыльной листвы.

И ты бы в упор рассматривал трещинки и бугорок
на грязно-белой известке и ползущего вбок
паука-сенокосца, пробегающего по стене
со скоростью холодка, пробегающего по спине.

Жизни последняя треть тебя переходит вброд.
Ты стоишь, отвратясь, зная, что — не спасти.
Даже если бы ты мог вытянуть руку вперед,
все равно ничего не сгрести, не унести в горсти.


* * *
Мало того, что перестанешь дышать: сверху
лягут пласты глины, битые черепки с узором,
характерным для разных эпох, снова — пустая глина.
Несколько круглых медных монет с квадратным
отверстием посередине. Это — потом, выше,
ближе к средним векам, небольшая редкость.
Снова — пустая глина. Кости людей и животных.
Шесть наконечников стрел. На дне раскопа
два скелета коней спиною к спине.
Колесница почти цела. Дерево затвердело.
Нет и следа прочных железных креплений —
почва сама выбирает, что хранить, что уничтожить.
Я — фрагменты костей, расположенных в верном порядке,
как когда-то водимые мною люди,
я, входивший в дом с веткой жасмина,
сплошь покрытой цветами, лежавший
рядом с возлюбленной на циновке,
видя багровый отсвет зари на янтарном теле,
я, в лучшие дни в походах носивший
до двадцати пестрых флажков за спиною,
все еще ощущаю небытие — хрупкое и сухое,
но сохранившее боевой порядок и силу.
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney