РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Ревнители бренности

Константин Давыдов-Тищенко - Обнажение приема (сборник этюдов)

22-10-2004





Содержание

БЕЗ НАЗВАНИЯ
ПОДРОБНОЕ ОПИСАНИЕ АВГУСТА
«НОВЫЙ ГОРАЦИЙ»
СТАРИК И МОРЕ
«КОГДА СТЕМНЕЛО, Я ПРОСНУЛСЯ…»
«ОДНАЖДЫ ВИДЕЛ ПУШКИНА…»
ЖАЛОБЫ ПАЦИЕНТА ВЕНСКОЙ ШКОЛЫ
«ОСЕНЬ»
«В КОНЦЕ ОКТЯБРЯ…»
ВОСПОМИНАНИЕ ПРИ ЗВУКАХ ПИАНИНО В ПУСТОМ ДОМЕ
АРАБЕСКА
ПЕРЕВОД С РУКОПИСНОГО
ЮЖНЫЙ РУБЕЖ



БЕЗ НАЗВАНИЯ

Блеск водки… похож на мазутную плёнку в час вечерней полумглы... Когда баржи дремлют, взвалив зады на причал. Вскрикнет редкая чайка. Приподнимется сонная волна. И ты вздрогнешь, глядя на последний солнечный след между бортами. Померещилось что-то знакомое. И исчезло.
Так бывает, когда лежишь рядом, не смея прикоснуться. К женщине. Слишком горячей для тебя, а значит и слишком холодной. До «любви» ли здесь? До «бога» ли? Знобит от этих слов. Тянешь одеяло. И трезвым краешком ловишь себя на том, что свалился где-то на середине означенного пути.
Чтобы ускорить вечер, зажигаю свет. Ставлю чайник. Вернейшее средство от болезней на почве любви. Но с побочным эффектом. Мощусь на табурет. Молчу. Смотрю в окно. Когда писк часов на запястье подскажет, что уже пора, ещё надеюсь – день не кончится просто так.
Но день кончился. Уже. Вернее перебит ночью. Огня нет… И от моря веет холодом…
А ведь на самом деле, я хотел бы жить на окраине. Где раздробленная кирха торчит из ветвей, как прообраз перспективы Кремля. Где есть сумасшедший дом без забора. И люди, которым нечего больше желать. Каждый день они выходят побродить по периметру. Чтобы на ночь вернуться в дом.
Сразу за поваленным деревом там начинался бы лес, и булыжная мостовая, теперь ведущая в никуда…



ПОДРОБНОЕ ОПИСАНИЕ АВГУСТА

Месяц, когда воздух становится виден, благодаря пыли, горящей в лучах, проникающих сквозь множественные дыры пледа, повешенного на окна за неимением жалюзей. Мысль моллюска верней и значительней твоей собственной, и вовсе отсутствующей порою. Чем дальше заходит время, тем больше равнодушия к своему здоровью.
Месяц состоит из законов светотени и деспотизма в глубине вдруг опустевшей квартиры, и шум того, что снаружи, только усиливает эту власть над предметами и их расположением в пространстве, в том числе. Дребезжит трамвай. Он остановлен нарастающим гулом. Облако непохожее на выброс электростанции за городом, ещё более сгустило атмосферу. Стадион, вдруг вырвавшийся наружу, слишком слаб, чтобы поверить в предчувствие дождя.
Вещь заменена воспоминанием о вещи. Одиночество напоминает о незаконном, я хотел сказать: незнакомом поэте; он сказал бы: «защитись от Хроноса, друзей или Эроса …баррикадой из шкафа», вернее уже сказал. Но я не классик. Даже не морская пехота (очевидный намёк на Христа), а всего лишь пехота, погружённая в пыль невыколоченного ковра.
Всмотримся в слово «классикус», то есть: «принадлежащий флоту» или просто «морской». Это значит: император Август, адмиралтейство, колонны, мундиры …и Лебединое озеро на экране телевизора, вечером, в доме товарища Саахова, в роли артиста со странной фамилией, где-то в конце шестидесятых. Но далее это воспоминание лишено всякой видимости…
Смерть… так хочется умереть, окаменеть, превратиться в известь времён, уснуть от невозможности уйти туда, откуда пришёл – в память, в море, в мировой океан или попить лимонада, вина, но только не-чая. Сидишь, задрав ногу, разглядывая дыру в носке, палец, пятку и сквозь них современное кино из области новостей, по тупости претендующее на роль глобального лидера в кинематографе, балете, торговле оружием… всё это уже знакомо…
Проза похожа на пехоту, скорее на сухопутную рыбу, лежащую на мели во время отлива, длящегося больше, чем сама жизнь. Сухие жабры схожи с турбинами «Туполева», их внутренностями, но результат разный, потому что, закричав во всё горло, рыба глотает тишину, её же – тишину – умножая, и таращит глаза, не в силах видеть дальше жадной синезелёной мухи в кольце века, хотелось сказать в конце. Заблудившись в турбулентном пространстве, муха оставляет позади пассажирский лайнер, хотя бы на какое-то время, как продолжение мысли, однако, разобрав ошибку зрения, снисходительно приземляется на размякший воск тела, в центре пустой квартиры. Где-то с краю Европы.
И всё начинается сначала…



«НОВЫЙ ГОРАЦИЙ»

Форма креста легализует продажу золота. Наличие гостя – необходимость сосредоточиться. Дорогого гостя - расслабиться. Но когда остаёшься один, чувство предательства не покидает.
Комната движется сквозь ослепительный полдень. Внутри же сохраняется тень и замкнутость космического корабля. Назовём его «Новый Гораций».
Посему связь с миром предпочтительна по радио. Она невидима и одностороння. Луч проникает в воду, но не намокает.
Можно встать. Приблизиться к окну. Круто отвернувшись, направиться в угол. И не дойти, пропав на полдороге воспоминания о старой вещи, Оно лучше самой вещи.
Наружный шум усиливает ощущение уюта. И превосходства. Стук в дверь говорит о застигнутости врасплох. Опыт спасает, но прикосновения неизбежны.
И так из года в год…



СТАРИК И МОРЕ

Теперь, всё больше оставаясь один, он начинал сильно пить. Пил, пока пустынный пляж, видневшийся сквозь рёбра жалюзей, не превращался в коричневый негатив. Огромной величины небо чёрным телом ложилось на воду и длинные узкие волны, перебираемые точно клавиши рояля, отражали уже катившееся по дну солнце. Пожалуй, это был единственный в наличии способ бегства от скуки – замкнуть весь мир на себя, момент, когда количество поглощённого света в точности совпадает с избытком времени, длящегося, впрочем, до тех пор пока не обнажится дно, пока не кончится бутылка.
Ночь уходила. С ночью ещё часть дня. И уже к семнадцати часам, когда с груди сползала тяжесть мира, и наступало самосознание, приходилось вновь гадать, чем заполнить пустоту между поверхностью собственного тела, стенами дома и дальше - по верхушкам волн до линии горизонта, до неба. То ли чайным пейзажем из стакана виски, то ли просто вином. Вина уходило больше.
Однажды, среди многих дней, вдруг опомнившись и оставшись трезвым, он, до разноцветья драгоценных огоньков вдоль берега бухты, бродил по неузнаваемому дому, сидел в кресле-качалке, трогал предметы, смотрел в окно, пытался думать, но не знал, что и о чём ещё? Пространство исподволь теснило во вне.
Ввечеру жара становилась навязчива. Глаза выползали из орбит, будто жир из колбасы. Влага мурашкой копошилась у корней волос. Мокрая рубаха хлопала по спине доской. Но если случался порыв, спиртовый морозец в ветре не радовал облегчением. И только раздражал своей несбыточностью. Откуда-то долетал скалозубый рояль и, невозможность сосредоточиться, сама открывала дверцы ящика, уставленного множеством уменьшенных подобий готских храмов и русских кремлей. Как сам сказал он про себя – главы ненаписанного романа.
Под скрип эбенового дерева короткая борьба с благоразумием превращалась в необратимую победу души, покорное смирение в предвкушение, и пальцы сладко смыкались на горле. Ладонь брала стеклянное тело, движением от запястья поворачивалась кисть. И раздавался сухой хруст жестяной пробки. Следовал бросок в пот и провал за черту, в глубину беззвёздной ночи…



«КОГДА СТЕМНЕЛО, Я ПРОСНУЛСЯ…»

Когда стемнело, я проснулся (полувоенная экспедиция на другую планету, погоня, стрельба, нет выхода, в каналах лежат полузатопленные баржи, во тьме прячутся чудовища, наконец, полный разгром) и вышел на улицу в направлении магазина.
Город шумел низким однотонным гулом. То есть, как бы, удаляясь в никуда. Вновь восстановленный шпиль собора быстро сближался с небесами. Прорисовывалась звёздная крошь и лимонная долька луны. Кое-где сквозь проржавевшую кровлю неба ещё запускало тонкие пальцы тускнеющее светило. И в сонной воде уже шевелились цепочки ночных фонарей. Огней становилось всё больше и больше и, текущие мимо автомобили, покрывались сиреневым неоновым снегом.
На ступенях казино, уронив голову на руки, плакал старик немец. Рядом стоял чей-то велосипед и, нетерпеливо подбоченясь, ждал хозяина.
-Эй! Зёма!
Из проволоки кустов вырисовался сгорбленный силуэт. Что-то всплывшее из детства. «Четвёртый лист пергамента». Прокажённый уродец.
-Зёма.
-Чего?
-За пузырь отдам… смотри…
-Да, нахрена! Свой есть…
-Смотри! Это Кант! Без п…
В подмышке он держал круглый, покрытый пегими пятнами, предмет – довольно свежий череп человека.
-За бутылку бля-на…
-Где взял?
-А,- махнул рукой «алик», - от деда осталось. С войны ещё…
Теперь он полностью выдвинулся из темноты, расставив ноги, загораживая западную полусферу. Острый красный клин вонзился ему между ног. Потомок гунна, внук степей…
-Чирик…- колеблясь предложил я.
-Иди-ты…- искренне обиделся «зёма». И голова Канта исчезла впотьмах.
Я вздохнул, помусолил бумажку и вышел на середину моста. Отсветы Багрового города ещё лежали на стенах домов по обе стороны реки.
До магазина оставалась всего пара шагов.



«ОДНАЖДЫ ВИДЕЛ ПУШКИНА…»

Однажды видел Пушкина. Всклокоченный человек с жёлчным лицом бежал вверх по лестнице. В доме его ждали. Но видеть, похоже, не желали. В руках покойного была палка с громадным наконечником. И оной он кому-то грозился. Наверное, старому лакею в глубине передних.
Петербург поражён новостию. Конечно же, это условность. С десяток лет, протолкавшись меж бочек с кислой капустой, можно было не знать ни Натальи Николавны, ни даже плешивого щёголя в имперских каретах. Но вечерами, наблюдая жёлтые огни и высокородные силуэты, фантазия живо строила все эти паркетные страсти. Недоступные, и потому нежеланные.
А теперь, представь себе дождь. Мелкой сеткой. И после – протяжный закат. Так выглядит этот город сейчас. Он состоит из множества углов. Тупых, сырых, острых. В углах темно. И пахнет кислой капустой…



ЖАЛОБЫ ПАЦИЕНТА ВЕНСКОЙ ШКОЛЫ

«А всё-таки жаль…». В действительности, жаль не то, что с Пушкиным уже не повстречаться – уже не воссоздать саму атмосферу величественности и спокойствия мира, чувства застывшей красоты и страха. Теперь время, когда дневников не пишут, а если да, то не читают. Мир перенаселён, суетлив, пусть не столь культурен, но цивилизован, и отдалённый уголок может существовать лишь в ВООБРАЖЕНИИ страдающего человека. Не мысли о структуре мироздания – только поиск способа к ещё большему одиночеству.
Мне приснился сон, где я встретил самого себя. Я был и своим отцом, и собственным же сыном, и вёл себя за руку. Только в нетерпении любознания был капризен этот мальчуган. Ничего не задавая, он живо шагал вперёд, стараясь успеть всё узнать, ко всему приноровиться, но что бы я ему ни говорил, в ответном взгляде встречал лишь внимательность и чуткость: веру, верю, люблю… тебя.
Едва открыв ссохшиеся от слёз глаза (тупой мотор с рёвом ломится в окно, соседи в приступе неистовства раскрушают кровлю, радио – незапно очнулось от затяжного обморока), я осознал горечь утраты и, даже не подумал, но почувствовал, что впредь так будет всегда – жизнь во сне более правдива, истинна, точна и полнокровна, нежели каждодневная битва со вторника на среду. Для человека, который назвался «Я». «Моя борьба» окончена, всё прочее проходит сквозь, не задевая…
Время обычных в быту процедур и столкновений с подстрочными предметами: чай с кусочком чёрствого сыра, холодная пригоршня воды в лицо, ничтожный разговор с домашними обитателями, исчерпанный взглядом пустеющих глаз, наконец, чужой текст – всё нескладная атмосфера в зале ожидания между вчерашним сном и уютом отдельного купе, где на закате, под мягкое качание и пристук колёс, приходит будущее. Приходит, внося те же, «реальностью» взятые в прокат, вещи. Но чувства теперь уже другие, и я становлюсь другим, и порядок иной. Я сплю…
Не порядок, однако, абсолютная свобода. Свобода творчества. Ибо изнаночная действительность, где прерывность кинокадра безупречным монтажом (слово «брак» тут неуместно) сочетается с плавностью литературных переходов, склеена по законам особенно подходящим для постановки сцен и даже целых представлений удивительных по своей связности. Но та же драматургия, перенёсшись в явь, и, подвергшись критическому анализу создавшего её ума, сейчас же становится ещё менее достоверна, чем напечатанные в сезонном журнальчике стихи пятнадцатилетней девственности.
«17-ое ноября.
Убейте меня в лоне утробном,
Заткните кляп в глотку навек,
Не надо терзаться неродившимся стоном,
Чтобы не знать, что он – Человек!»
- этот суровый отзыв на вечный, до комизма, дискус об абортах (линованный листок с невротическим триллером подозрительно узнаваемой руки) я прочитал с осветлённостью человека, на колени которого поспешно выпадает, как это однажды было, утаённая и, казалось бы, навсегда пленённая между страниц, алчно алая ассигнация. Чьё это? Стыдливая догадка, ещё на миг робко отодвигаемая, разлилась широким озарением очевидного: ты был молод – значит ошибался. Незнамый и тайный друг, вдруг оказался моей же, но гораздо более ранней копией. Сны – сбываются. И постель – превосходное место для сюжета…

…Однако всё это не отменяет того непреложного факта, что «освобождение под подписку» остаётся в силе, я остаюсь в игре, и мне каждый день приходится приносить своё тощее тело ко столу, дабы удостоверить наличие оного на поприще общественного служения.
А всё-таки жаль…



«ОСЕНЬ»

Многие – здесь это слово буквально, столь модные в двухцветных изданиях писательницы, достаточно рано вступившие в пору своей блистательной литературной зрелости, чудесным образом этим упоённые, с многозначительной отрешённостью, искусно выверенной, назидают грядущих потомков о том, как в приливе неких колоритных чувств, перебирая пожелтелые фотографии и старые открытки (равномерно изъявленная приязнь и пожелания неувядающей молодости, от праздника к празднику, в строго календарной последовательности), вдруг забывают о предмете, и их воспоминания – кавычки открываются – о далёком прошлом отматываются назад, будто клубок ниток и уводят далеко-далеко в прошлое – кавычки закрываются – и вслед за тем из глубины разворота страницы, который есть подобие конца перспективы, плавно исходит жёлто-прелый аромат, осени присущий, лишь отчасти.



«В КОНЦЕ ОКТЯБРЯ…»

В конце октября пошли дожди. Небо покрылось серой рясой. А я и рад. Сидишь себе у окна и слушаешь голоса в подъезде. Хлопнет дверь, зашумит ветер, душа застынет. Здесь же тепло. Покой, Уют. Вот это и хорошо.
Задумаешься, улетишь мыслию… И сам не знаешь – зачем и о чём. Глядь на часы – час уже прошёл. Вздохнул, посопел, поднялся, роняя полы. И пошёл на кухню. Налил рюмашку. Вернулся. И опять улетел. Куда не знаю.
Дождик то гуще, то реже, ходят тучи, в радиаторе стучит невидимая кочерга. И вспомнишь вдруг про неё самую…
Любовь, любовь… Сидишь, вот так же бывало, а кровь в сумраке шумит. Наклоняешься к милому личику, ловишь пух за нежным ушком, тычешься язычком, ах… И всего-то… Счастье…
Она волосы распустит, туману нагонит, только капельки падают, стучат по подоконнику. День тянется, и дела нет. Всё чёрное прочь. Души друг в друге не чаем.
Где-то уже показался седой краешек зимы, с косматым ветром и холодами. А там уж и до новогодней ночи недалеко, когда во тьме вальсируют снежинки, бьют часы и дремлет недопитое вино.



ВОСПОМИНАНИЕ ПРИ ЗВУКАХ ПИАНИНО В ПУСТОМ ДОМЕ

Здесь вечер бесконечен, и ночи нет. Покров – не холст. Какое-то сплетение невесомых линий, колеблющийся флёр. Спокойно бьют часы.
Она лежит, почти сто тысяч лет и, приоткрыв глаза , глядится в эту реку, текущую сквозь стены в никуда. Она красива и нага. Я здесь же. Узнаю себя. То я дремлю в ногах, то в кресле у потухшего камина, то прямо на ковре.
Негромкие часы… и утро плавно переходит в полдень. Кругом покой и тишина. Здесь недоступен скрип колёс. Косое солнце греет старый дуб. И медленно тускнеет позолота с тяжёлых покрывал. Ветвистый стул покрылся пылью, он пуст, бросает тень, и день лежит, и дверь открыта в глубь стоит. Ни скуки нет, ни грусти. Лишь непрерывное движение, из ниоткуда в никуда, всегда сейчас и никогда.
Мне всё равно. И небо за окном, и старый потолок, и бронзовая люстра с двойным кольцом. Сам воздух без единого движенья…
Я вечен. Как вечер бесконечен. И ночи нет.



АРАБЕСКА

Она легла, запрокинувшись навзничь, и купола, с чёрными завершиями, легли, как две мечети – два миража среди пустыни. Солнце поднялось, совпадая с зенитом, свет пронизал курчавый садик, тени исчезли.
Исполнив положенный намаз, они разошлись по сторонам, со спокойным лицом и совестью, и никогда уже не возвращались.
Небо вечером похоже на опалённый по краям пергамент. Вспыхивают тлеющие зерницы, шипит на угольях медношейный кофейник, и тёмный в размышлении лик закрывает половину небосвода. Ночь…
…царит по окрестности. Безмолвие шевелит страницу. Отдавая тепло, песок из белого становится голубым, и замирает, будто бездвижный океан.
Остёр месяц и крут…

… и светлячок трепещет над пустой глазницей.



ПЕРЕВОД С РУКОПИСНОГО

Ещё ввечеру день клинится в тупик перспективы. Камень остыл. Забыл, когда был глиной. Солнце лежит под забором, с обратной его стороны. И долгим взглядом провожает в спину, прижимаясь щекой к щели.
Вот, сумерки удалились. Кланяясь, маленькими шажками, оставляя нетронутый снег. Снег – это форма воды, способная прятать землю в подоле, её следы. И печатать на чистом поле свои. Весною проходит и это.
Холод не тот, что ожидалось вначале. Тем зима не фригидна, что источает пот. Мыслей нет, все чувства ещё короче. Полуденный сон в диване ложится на дно слепящей реки. И вещи во взоре, отходят в звенящей зыби потоков зноя.
Пустыня… Ты и сам вполовину точно безликий Янус. Он не знает, с какой руки приставить ладонь ко лбу. Сколько во тьму не прячься, всегда останешься солнцем к лицу.



ЮЖНЫЙ РУБЕЖ

Вновь дышу тобой синяя линия моря!
Плоть берега цвета рубля лежит в колыхании солнца,
Пограничник с далёкой вышки дремлет,
И волна тихо мреет,
Над мелкой клеткой
камешка
дна,
всегда пугающего,
но сейчас милого…


1995-2002
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney