ADV

http://remont-tiguan.ru замена или ремонт турбины фольксваген тигуан.
 

РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Евгений Вишневский

РАССКАЗЫ ПРОСТОДУШНОГО МАЛЬЧИКА III

18-10-2012 : редактор - Рафаэль Левчин







редактор – Александр Малый


КОРОВА БЭЛЛА

Папа всю жизнь не мог разобрать почерк сестры, поэтому письма от Лёли читала мама. В последнем письме Лёля писала, что её сын Лёдик, пьяный заснул в зерне на элеваторе, и его за шею укусила крыса. Лёдик от укуса почернел и пролежал в больнице с высокой температурой неделю. Письмо пришло в деревянной посылке вместе с сухими грушами и курицей, завёрнутой в пропитанную уксусом тряпку. Курица протухла. Папу стошнило, и он поругался с мамой.
После письма о крысе родители решили навестить тётку. Они взяли отпуск за свой счёт, и мы поехали к Лёле в деревню. Ехали мы по шоссе, потом по полям и лесу долго, целый день. Приехали к вечеру.
Тёткин дом желтого цвета, с железной дверью и порожком из глины, построили после войны; он был крайним в Шамраевке, рядом с лесом и узкоколейкой сахарного завода. Дом был покрыт шифером. Труба и телевизионная антенна на крыше торчали по разные стороны чердачного окна.
Лёля, закрыв ворота за папиным «Москвичом», забегала по двору, показывая нам кулачки:
– Приехали! Ну и слава Богу! Приехали! Ну и слава Богу! – и так раз десять.
Наша машина остановилась, пыль улеглась, папа заглушил мотор и поднял стёкла в автомобильных дверцах.
– Приехали! Ну и слава Богу! – всё ёщё причитала Леля, словно хотела заплакать.
- Здравствуй! Здравствуй! Приехали! Курица, которую ты прислала, испортилась. Не делай так больше! – папа поцеловал сестру в голову. Мама поцеловала Лёлю тоже. После приветствий родители, не обращая больше на тётку внимания, стали разгружать багажник, вытаскивать сумки с продуктами и одеждой, а я с заднего сидения «Москвича», подставив Лёле щеку, сразу спросил её:
– Корова есть?
Она подбежала ко мне и обняла двумя руками, зашептала.
– А куда ей деться. Вылезай.
Я тоже поцеловал её, подтянул гольфы и, хлопнув дверцей легковушки, пошёл гладить привязанную у сарая собаку. У меня с Лёлей много общего: она пишет слова с ошибками, не моет руки с мылом, не брезгует упавшей на землю конфеткой, поднимет и съест её – и я поступаю так же. Жуля спряталась от меня в будку.
– Чёрт с тобой! – сказал я дворняжке, – за ночь привыкнешь, утром я отвяжу тебя, и мы погуляем.
Солнце, похожее на красный кусок мыла, появилось над лесом. Я попил воды из колодезного ведра, присел на лавочку и подумал: как же всё-таки хорошо, что мы сюда приехали. Дверь в дом была открыта, я вошёл в прихожую. В прихожей пахло скисшим молоком и яблоками. От белых, без единого пятнышка стен мне сделалось скучно. И я убежал в сад, в котором было прохладно и сумрачно. В траве стрекотали кузнечики, жужжали мухи, и шмель с жёлтой полосатой попкой копошился в маргаритке. Я присел на корточки и ткнул в шмеля травинкой. Он не улетел, а забрался поглубже в цветок. Из лужи чёрные лягушата – холодные кофейные зёрна – сказали мне: «Ты не один здесь, животное! Не ори и не тычь в живое палками! И не смей так громко бурчать кишками! Ты – дурной!». «Я – дурной?». «Ага, ты – дурной!». Я слушал лягушек и думал, что засыпаю...
Чтобы не заснуть, я умылся из лужи и осмотрелся: мёртвые осы, запутавшиеся в паутине, просвечивались на солнце. Я залез на дерево и стал наблюдать, как солнце клонится к закату. Вдруг из лесу показался паровоз. К паровозу, мчавшемуся на меня по узкоколейке, была приварена красная звезда, отчего он смахивал на крота с разбитой головой. Промчавшись мимо, железный крот пропал в высоких подсолнухах. Подсолнухи с повязанными марлей «корзинами» от этого закачались, закачались, смахивая на раненых в голову солдат. На груше я заснул и, очнувшись, испугался высоты. Солнце тем временем село. Наступали сумерки. Пробуя жевать щавель передними зубами, я побрёл в жёлтый тёткин дом. Сейчас приду, думал я, и стану корове вымя щупать. Мне было очень хорошо.

Моё любимое занятие, когда я живу у тётки в Шамраевке, – пасти в лесу её корову. Сзади корова похожа на сбитый из досок ящик, обтянутый белой тканью; всё это сооружение раскачивается, как виселица какая-нибудь, когда животное движется. Лёлину корову зовут Бэлла. Глупая, с прямыми рогами, телка, набивая рот травой и толкая скворцов губами, не спеша, бредет до железнодорожной насыпи и, дойдя до своего места, ложится там на бок. Чтобы Бэлла не убежала, её привязывают к дереву и оставляют одну до вечера. Я знаю, что это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать: когда я без тетки, один на один с коровой, я бью её палкой по спине три раза, со всей силы. Бью так, что внутри она гудит, как колокол. Это занятие мне доставляет огромное удовольствие! Ударяя корову в последний раз и приседая от ужаса, я чувствую себя негодяем. Знали бы вы, какое это наслаждение! Вот, я признался в преступлении, но всё равно я буду бить корову палкой, ничего не могу с собой поделать: очень хочется!

Далеко за поселком, за железнодорожными насыпями выкопаны силосные ямы. Силосом, изрубленной и перебродившей кукурузой, зимой кормят скот, когда в колхозе заканчивается сено. В каждой яме пять метров глубины и ровное цементированное дно. Подходить к ним опасно. Говорили, что в крайней яме утонул телёнок, соскользнул в неё и растворился в силосе, как сахар в чае. Силос воняет мертвечиной; если долго вдыхать этот запах, кружится голова и темнеет в глазах. Я подошел к яме, в которой утонул теленок, заглянул в нее и стал думать об отце.
Папа у меня замечательный: лысый, как Ленин, и смуглый, как индус, который отбил Индию у Англии (забыл его фамилию). Любит шпроты, танцевать под пластинку любит и спорить о смысле жизни обожает. Смысл жизни папа видит в том, что люди, окружающие его, и он сам просто есть на этом свете. Именно эти люди и он, а не другие. До прошлых и будущих людей ему нет дела. Большего смысла в жизни, чем наличие конкретных людей, папа не знает. Я тоже так думаю, хотя я очень примитивный человек... Думаю я ещё о еде больше, чем надо о ней думать. О том, что не хочется умирать, я тоже думаю. Как измениться, в смысле, похудеть – и об этом размышляю. Много я думаю, а толку никакого: много ем, умру, не изменюсь. Вспомнил, индуса звали Махатмой. Что ещё? Папа никогда не напивается пьяным и у себя на работе, он директор овощной фабрики, носит галстук. Он не трус; как-то ночью, проснувшись на даче от криков о помощи, папа вскочил и убежал спасать человека. Правда, скоро вернулся, никого не найдя в темноте. Папа любит носить шляпы. Мама говорит, что шляпами он компенсирует свое деревенское происхождение. Почему она так думает и что это значит, я не понимаю. У папы есть одна странность: он экономит спички! Недогоревшие спички он не выбрасывает, а складывает в специальную баночку. Потом, если нужно огонёк от одной конфорки на плите перенести к другой, он это делает при помощи обгорелой спички из баночки.
Мама не любит папу. Тёте Лёле я этого не скажу, зачем ей это знать. Мама любит директора школы Толубко, у которого работает учителем физики. Я это понял, когда увидел из окна (директор живёт в соседнем доме), как они переходят дорогу в дождливую погоду, когда Ваня провожает после работы маму домой. Ваня подаёт маме руку, а мама, прыгая через лужу на цыпочках, путается коленями в юбке. Толубко мне несимпатичен. Он толстый, в очках с двойными линзами, историк по образованию и коммунист из карьерных соображений. У него есть сын, мой ровесник, хомяк в банке на подоконнике и жена, жёлтая оттого, что постоянно грызёт морковку. Бегающие глазки историка за стёклами очков напоминают живых головастиков в чашке Петри, нам таких головастиков на уроке природоведения показывали. Я часто представляю себе: ночь, Толубко в трусах расхаживает в своём кабинете от стола к шкафу и обратно. Свет в школе потушен. Шторы на окнах, как водоросли в мутной воде, колышутся от сквозняка. Тикают часы в школьном коридоре. Дверь кабинета заперта на швабру. В школе ни души. Мамочка, лёжа на сдвинутых стульях, переворачивается с боку на бок, рассматривает свои руки.
– Ты ещё хо? – спрашивает её Ваня, поправляя занавески. – Я не хо. Отвернись, я оденусь. В темноте мама босой ногой наступает на канцелярскую кнопку.
Папа всегда выходил встречать маму на автобусной остановке, когда она поздно возвращалась со школы. Это его привычка. И в этот раз он сидит на скамейке один. Смотрит себе под ноги и о чём-то думает. Подъезжает автобус. Мамочка, прихрамывая, ступает с подножки автобуса на бровку.
– Что?
– Канцелярская кнопка. Наступила.
– Больно? – папа берёт её под руку.
– Больно, папа.
Мама отдаёт ему сумку.
– Пожалеть?
– Наверное, нужно, пожалей...

Силосные резервуары шевелятся от брожения. Зелёная жижа притягивает к себе. Я сижу над ямой и слушаю звуки, доносящиеся из нее, заткнув нос бумажками. Низко над лесом летит самолёт с тёмными иллюминаторами. Пассажиры в самолёте спят, а у пилота болит сердце. Пилот через девять лет утонет в речке Тисе. Кто это знает? Я это знаю, больше никто. От силосного зловония подобные глупые мысли и о маме, и о лётчике кажутся нормальными, и поэтому мне не стыдно говорить об этом.

Той ночью в тёткином доме зажгли все лампы, распахнули все двери и окна, которые смогли открыть, и накрыли скатертью стол во дворе под чистым небом. Папа, сидя на корточках, мастерил гирлянду из лампочек на длинном проводе. Об этом его попросила мама, ей захотелось праздника и лёгкости на сердце. Лёля смыла с рук кровь и вылила воду из миски в тарелку собаки. Белая курица без головы, побегав по двору, забилась под куст. Папа, развесив гирлянду на заборе и деревьях, помахал мне рукой и пошёл искать внутри дома розетку. Лампочки зажглись, и двор превратился в палубу красивого пассажирского корабля, плывущего в океане. Я поднял куриную голову и бросил её Жуле. И тут, вдруг, началась гроза! Внезапно! От потока дождя ветви деревьев стали похожи на мокрые волосы. Молния, на секунды освещая полнеба, с грохотом стала разделять мир на левую и правую стороны. Туча в форме искореженного ведра, шевелясь над лесом, сползала на землю.
Все мы забегали и завизжали. Вымокший, я стал похож на старичка. Родители закрыли все двери и окна, убрали со стола посуду, выключили гирлянду и, забрав Жульку с собой, полезли спать на чердак. Дождь лил. Гремел гром. Было страшно и здорово. Лёля потащила меня в дом переодеваться. Потом мы вдвоём пили чай при свете керосиновой лампы; тетка боялась молнии и не включала свет. Потом она стелила постель и жаловалась на Лёдика: сын выпивал и не хотел работать. На стене висели фотографии моей бабушки Стефы и моего деда Миши, которого я никогда не видел. Дед умер не старым, давно; потянулся за вишенкой в саду и умер, от разрыва сердца. А сильный был, как я, два мешка пшеницы подмышками носил, да ещё на одной ножке подпрыгивал, вместе с мешками, разумеется. А к бабе Стефе мы поедем завтра, она живёт в двадцати километрах отсюда. Потом Лёля сказала мне, что пора ложиться спать. Задула лампу и пошла закрывать на засов входную дверь. Мне не хотелось лезть на чердак к родителям, я не люблю сено, оно колется. Я лёг на постеленную Лелей кровать в комнате со сверчком за печкой. Высохшее куриное крыло в перине мешало мне уснуть, ворочаясь, я стал перебирать в уме пережитое за день: закат в чертополохе; самосвалы с камнями; самолёт без огней; запах силоса. Спал я без снов: боялся, что приснится отвязанная Бэлла, и тогда уж точно мне не сдобровать.




СВИНЬЯ

Базарная улица в Немирове вела мимо кладбища с надгробными памятниками в виде чёрных каменных деревьев вниз к реке. Запряжённая в телегу лошадь, осторожно шагая, упиралась копытами в глину. Её ноги двигались вверх-вниз, как поршни в моторе. Кобылка, фыркая, сгоняла мошек с носа, мокрого от дыхания, и била себя хвостом по бокам.
– Но! – крикнул дед лошади, держа в руках вожжи; от колдобин дед шатался на сиденьице. – Женька, подорожник приклей, я тебе говорю! Заражение будет, отрежут ногу до пиписьки.
Дед был не в духе. Вчера, купаясь в речке, я разбил колено о камень, и ему об этом не сказали.
– Мама вавку зелёнкой замазала, – согнувшись, я подул на ранку, – я не боюсь заражения!
Мой дед Базиль в тельняшке похож на пирата; ноготь на пальце его руки напоминает клюв попугая, а бритый череп – кокосовый орех. От деда пахнет вином. Я его люблю.
– Никто ничего не боится! – бурчит дед, не отвечая на приветствия встречных.
Я сидел в телеге на мешке с соломой. В одной руке у меня булка с вареньем, в другой – кнут. Лошадь слушалась меня хорошо. Когда говоришь Москве: «Тпррр», она останавливается и шевелит ушами; стебанёшь и крикнешь: «Но-о!» – двигается дальше, поднимая ногами пыль. Дед не знает, о чём со мной говорить, поэтому бранит Москву плохими словами. Кобылка всё понимает и улыбается встречным лошадям.
Мой дед Базиль утром поругался с моей бабушкой Буней и велел ей убираться из дому ко всем чертям. Мамочка плакала, Буня ушла к соседям, а я от нечего делать, гулял по двору. После завтрака дед резал гуся в сарае. А я наблюдал, как паук ест муху, которую я сам ему подбросил. После обеда вернулась Буня, взяла гуся за лапы и стала в тазике его ощипывать. Длинная шея гуся без головы напоминала шланг. Трезор, дворовой пёс со стоячими ушами, виляя хвостом, глядел то на гуся, то на Буню, то на меня и лениво зевал. По спине собаки, в лучиках солнца, прыгали кузнечики. Я присел рядом с Буней на стульчик. Она улыбнулась мне и попросила не пачкать мокрыми перьями руки. Сквозь листья деревьев в саду были хорошо видны столбы пыли и полосы света. Я показал на это пальцем Буне и сказал: «…красиво, когда «столбы» и солнце». Она ничего не ответила. Потом я отобрал муху у паука и раздавил его пальцами. Потом я обдирал «клей» со стволов вишен и ел его. Потом дед заставил меня переодеться, и вот мы едем на базар. Скоро поворот, за ним глубокий овраг, поросший соснами, потом крутой подъём до самого базара.
– В горку я поеду, вожжи дай, – попросил я деда, перелезая на козлы.
Слева показалась высокая глиняная стена, в которой было много дырок.
– Дее?
– А-а-а!? Но-о, Москва!
– Кто дырки насверлил? Черти?
– Земляные птицы. Но-о, Москва!
– Дее!
– А?
– Я по-маленькому хочу.
– Пры-ы-ы!
Москва встала и, опустив голову, посмотрела на меня из-под брюха.
Я побежал к глиняной стене. Под норками, в которых действительно жили птицы, на земле валялись панцири жуков. Засунув руку в одну из норок, я нащупал в её глубине колючих птенчиков.
– Дед, земляные птицы!
Дед прикрыл глаза от солнца рукой
– Не тронь! Заразу подхватишь!
Птенцы пищали и шевелились в моей руке. Я их не стал вынимать из норок. Стрижи кружились надо мной, пока я не отошёл от их земляных гнёзд.
Оставшуюся дорогу до базара лошадью правил я. Домой мы возвратились вечером. Дед вывалил на стол гору мокрого творога.
– Приготовишь завтра! – крикнул он Буне и ушел мыться.
Когда совсем стемнело, мы сели ужинать. В столовой было уютно, пахло жареным гусем и печеньем. В комнату из кухни вела лестница из трёх ступенек, за шкафом валялись веник и разбитая чашка. Кошка лапкой вытирала мордочку. Я сидел у мамы на коленях, жевал гусиное крылышко, бросал в тарелку деда косточки и наблюдал за кошкой. Когда дед обсасывал кости, у него шевелились уши и блестели глаза. Тикали ходики на стене. Грузики в виде еловых шишек почти касались пола. У соседей во дворах лаяли собаки.
Дед поел, вытер руки о штаны и вышел из дома на воздух. Буня включила радио.
– Валька, собери со стола. Устала я. Ноги гудят, – попросила она маму.
– Жеку уложу и сделаю. Сиди.
По радио Зыкина пела: «Издалека долго течёт река Волга!..»
Мама умыла меня над ведром и унесла в спальню. Я сразу заснул. Ветка ореха стучала по крыше. Я злился на ветку, но не мог проснуться. Снились мне живые стрижи и мёртвые жуки. До утра Трезор звенел цепью в саду, и кашлял дед за стеной.

Прошло четыре года. Буня всё-таки сбежала от мужа и жила в Киеве у Генки, маминого брата. Базиль сильно пил тогда, летом спал в гробу, выставленном во двор, и пьяный мочился с крыши на соседей. Осенью пришла телеграмма от Зоси, маминой двоюродной сестры, в которой сообщалось, что дед при смерти. Генка ехать отказался, он был зол на отца из-за матери. Мама взяла меня с собой, и мы поехали: сначала на поезде, а потом автобусом до базарной площади, на которой у деда была велосипедная мастерская. К дому мы шли пешком, здороваясь с незнакомыми мне людьми.
В дворике на стуле сидел худой старик в пальто, одетым на голое тело. Дед узнал маму. Заблестел ртом. Мама тоже заплакала. Под стулом валялась гильза.
Дед оказался здоровым. Он испугался зимы и упросил Зосю послать телеграмму детям.
Мама принялась готовить дом к холодам. Купила отцу свитер, постригла ногти и укоротила бороду. На этажерке в кухне с чёрным от копоти потолком я нашёл книжку Пушкина, покрытую плесенью, а в Буниной спальне – свинью, жёлтую от старости. Я не думал раньше, что свиньи могут быть таких громадных размеров. От излишнего веса свинья не могла стоять на ногах уже несколько лет. Звали ее Катруся. Дед с ней разговаривал по-польски и очень любил. Голова свиньи лежала в кухне, туловище – в спальне с заколоченными окнами. Пол в комнате прогнил от навоза и провалился. Уши свиньи касались копыт. Чтобы Катруся не ослепла, дед прорезал в её ушах квадратные дырки. Хрящи в прорезях обросли волосками, отчего уши напоминали очки, через которые Катруся смотрела на нас с ненавистью.
Через неделю мама собрала чемодан и вынесла его во двор. Мы пошли к деду прощаться. Свинья не смогла развернуть голову в нашу сторону, она зарычала и ударилась боком о стенку. Мама взяла меня за плечи и выставила перед собой
– Пап?
Дед, упершись подбородком в палку, спал.
– Пап? Пора.
Дед проснулся.
– Нам пора, – повторила мама и заплакала.
Базиль показал на меня пальцем:
– Кто он мне, Валя? Кого ты мне привела? Я его не помню. Уходите.

После смерти деда Гена продаст свинью мяснику. Чтобы вывезти её из дома, разберут стену Буниной спальни и погрузят Катрусю подъёмным краном в грузовик. Дом тоже продадут. На свою часть денег Гена купит машину, мама с папой – дачу, а Буня – памятник, в виде каменного дерева из чёрного гранита.



ГЛАЗА ЗЕЛЁНЫЕ

Петька Солодовников, сидя на стуле, весь день смотрит в окно. У него одна нога короче другой и нет мамы. Ходит он по комнате, прихрамывая, с палочкой. Отец сказал Петьке: «Сына, когда тебе исполнится десять лет, мы сделаем тебе операцию, и ты будешь как все». Петька ждёт, в августе ему исполнилось одиннадцать. Как-то я пришёл к нему в гости посмотреть в микроскоп на грязь под ногтями. Петька пригласил меня на кухню, долго молчал, вертя в руках майонезную баночку, а потом сказал: «Вишня, я считаю вот что: дворовые наши ребята – это маленькое племя без названия, и когда мы вместе, мы бессмертны! А когда каждый сам по себе, то... швах, пропадём». Я пожал плечами и подумал, что Петька очень умный, и ещё больше зауважал его. Петька достал из буфета микроскоп, поставил его передо мной на стол и ушёл в комнату кормить рыбок в аквариуме. Между прочим, нет никаких червей в грязи из-под ногтей, как говорила учительница. Я долго всматривался и ничего не увидел в этой грязи живого. Грызу теперь ногти с удовольствием.
Вернусь к Петькиной мысли. Да, мы, мальчики – бессмертные, и боимся лишь одного на свете: пространства за пределами нашего двора, где таких же бессмертных мальчиков видимо-невидимо! Наши враги – это ребята из седьмого дома. У них есть один жлоб – Вовка; так вот, этот Вовка дерётся не понарошку, а по-настоящему и, попав врагу деревянным мечом по пальцам, смеётся от счастья. Когда Вовка со своими против нас, победить мы не в силах.
В нашей пятиэтажной «хрущёвке» я чувствую себя, как рыба в воде; я знаю всех её жильцов. В моём четвёртом парадном разбита лампочка и пахнет мочой: дядькам с улицы ближе всего добежать от пивной бочки на резиновых колёсах именно сюда. Люська Квартиркина, соседка со второго этажа, вынося мусорное ведро по дороге в магазин, всегда орет этим дядькам:
– Чтоб вам, сволочам, отпало то, чем вы это делаете!!!
Дура, конечно, но справедливая. Баба Ида с первого этажа, объясняет Квартиркиной:
– Традиции рабочего класса, Люсенька, – Ида смеётся, упёршись толстыми руками о подоконник, – ничего не поделаешь. Не портите себе нервы.
– Циники! – не успокаивается Люська, вытирая внутри пустое ведро газетой и фыркая в сторону Иды, швыряет скомканную бумагу под ноги.
– Шо вы говорите, финики? – не поймешь, издевается Ида над Люськой или шутит.
– Циники, я говорю!!! Ида, вы перестаньте со мной так разговаривать! А то я тоже могу задать вам вопросы!
Люська уходит в магазин, оставив ведро «на углу» мусорника. Двор пустеет.
– Можно подумать, она лучше, – закрывая окно, сама себе бормочет Ида, не зная, с чего начинать сегодня работу на кухне.

Каждое лето маляры из жилищно-коммунальной конторы красили стены в наших парадных до уровня своих ушей в зелёный цвет, а что выше ушей и потолок –белили мелом. После ремонта жильцы мыли лестничные клетки, клали перед дверьми мокрые тряпки и открывали люк на крышу, чтобы проветрить помещение. Мы же: Цуца, я, Авдей и Маджай, набрав полный рот слюны, совершали в таком же парадном седьмого дома, «ритуальный плевок». Плевали на свежевыкрашенную стенку наших врагов. И пока слюна стекала по стенке к полу, каждый спичкой смешивал слюну с белилами, набирал «кашку» на кончик спички, как следует чиркал о коробок и подбрасывал её! Спичка прилипала к потолку и, догорев до «ножки», оставляла чёрные разводы копоти. Это было очень хорошо и красиво! Это было началом посвящения «воинов» в «вожди». Это было ошеломительное событие! После первого «подвига» следовал второй.
На третьем этаже, окнами во двор, жил Соколов. Человек с тонким голосом и лысым черепом – полковник в отставке. Целый день, просиживая на балконе в пижаме, Соколов следил за людьми во дворе и что-то записывал в тетрадочку. После «потолка и копоти», подпрыгивая буйными чертями под балконом Соколова, мы кричали полковнику: «Сокол-кастрат, ты птица без яиц!». Попрыгав, мы поворачивались к нему спинами, нагибались и показывали голые попы. Соколов, не выдерживая, начинал швырять в нас круглыми батарейками. Где он их брал в таком количестве, для меня до сих пор загадка. Увёртываясь, мы продолжали кричать ему, что он кастрат, набивая батарейками полные карманы. Эти батарейки мы дарили потом своим дворовым девочкам-подружкам. Вечером они вставляли батарейки в фонарики и, прислонив фонарик к подбородку, освещали лицо снизу вверх так, что лицо становилось «мёртвым трупом», которым мы пугали дворовую малышню и друг друга. С Соколовым жила жена маленького роста. Замечательно хорошая тётка. Она обычно хохотала над нами и, когда муж убирался в комнату, махала нам рукой. Мы ей тоже махали руками и кланялись, как артисты со сцены в театре. За батарейки девочки-подружки разрешали нам целовать себя в губы. Мы стеснялись, но целовали. И это тоже было очень хорошо!
Самым опасным испытанием было «главное посвящение в вожди» – прыжок с крыши веранды детского садика. В песочнице садика, рядом с верандой, деревянная «шляпка» грибка была свалена набок, а его бетонная «ножка» торчала из земли, как штык. Для меня это была самая неприятная история. Я боюсь высоты и смерти. Когда пришло моё время, прыгнул и я с крыши с закрытыми глазами. Спрыгнув три раза и приземлившись в песок рядом с бетонной «ножкой» три раза, я тоже стал вождём. Теперь вождей во дворе пятеро: Жендос Вишня (это я), Цуца, Маджай и Авдей; Петька Солодовников тоже вождь, но Петька с веранды не прыгал, у него короткая нога. Петька дрался с Лепской (кто это, расскажу в другой раз). А драка с Лепской, пожалуй, похлеще будет, чем прыжок с веранды и прочее!
Год рождения вождей – одна тысяча девятьсот шестидесятый. Во дворе есть ещё пять мальчиков чуть младше нас. Это «воины» племени. Есть ещё штук семь совсем «мелких», но «вожди» в свою компанию последних не берут, называют их «малыми» и не обращают на них никакого внимания.

Стемнело. Вожди сели на скамейку во дворе, воины обступили вождей, «малые» сбились в кучку у забора. Все приготовились слушать Солодовникова. У нас летние каникулы. Родители детям разрешают гулять допоздна. На улице тепло. Из палисадника пахнет жасмином, из песочницы – кошками, из домовых окон – жареной картошкой.
– Пионеры улеглись, – наконец, прошептал Петька и каждому вождю посмотрел в глаза. – В палате темно. Очень, ОЧЕНЬ тихо. Вожатые закрылись у себя в каморке, зажгли свечу и разлили портвейн...
Опоздавший Маджай раздал семечки вождям и сел перед нами на корточки. Петька, спрятав семечки в карман, продолжает:
– Мама Любы Литвак пошла вечером на работу и перед уходом велела дочери не включать радио на кухне, но Люба не послушалась маму и включила. Радио ей говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза ищут твой город!»...
Кто-то справа от меня попросил подвинуться. Вожди сдвигаются плотнее. Петька продолжает:
– Девочка не выключила радио, а радио ей снова говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твой город, теперь ищут твою улицу!». Девочка опять не послушалась. Радио говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твою улицу, ищут твой дом». Девочка не выключает приёмник. Тогда радио кричит: «Девочка, девочка!!! Немедленно выключи меня! Зелёные глаза нашли твою квартиру!» Девочка испугалась и выключила. Тут раздался звонок. Люба открыла дверь: там зелёные глаза!!!!!..
Вожди на скамейке пошевелились и прижались друг к дружке плотнее.
– Дальше, – сказал Авдей, шмыгая носом.
Довольный Петька продолжил:
– А дальше вожатые ещё одну бутылку портвейна открыли. Тень от бочки с крыльями пролетела по спальне бесшумно. Зеркало на стене треснуло. Пионеры в палате не шевелятся, прислушиваются. В парке заскрипели деревья, и закричал козодой...
Цуца сжимает мой локоть. Петька продолжает:
– В глубине особняка, в кабинете директора лагеря, глухо бьют старинные часы. Бум. Бум. Бум... На втором этаже распахивается дверь балкона...
Маджай достаёт папиросу. Петька продолжает:
– Перед обедом директор получил письмо в красном конверте с сургучной печатью, закрылся у себя в кабинете и больше не выходил оттуда. А часы всё бьют. Пионеры считают удары. «Двенадцать» – говорит самый смелый пионер. Луна выскальзывает из-за тучки, всё пространство между сараями и столами под навесом заливается жёлтым светом, тень столетней берёзы становится похожей на огромную, изогнутую, твёрдую какашку с ослиными ушами. Воздух начинает вибрировать...
Мы выдыхаем: «Ага!..» – и трёмся друг о дружку боками, как пингвины. Цуца застёгивает на рубашке пуговицу. Петька продолжает:
– «Сквозняк», – прошептал самый смелый пионер. «Как из могилы», – пискнула самая смелая пионерка. Остальные зажмурились и пожалели, что поехали отдыхать в пионерский лагерь на вторую смену. Вожатые к тому времени задрали головы и, взявшись за руки, затянули песню; они думают, что поют о любви, а на самом деле вожатые воют!!! Вдруг... дверь в спальню распахнулась, занавеска от ветра взлетела к потолку, хлопнула форточка, и по лунному следу на паркете в комнату вошла горбатая, очень худая, чёрная женщина.
– Откуда она взялась? – шепнул на ухо мне Цуца. Я подумал: «Боится, а семечки жрёт, гад; изо рта вон как семечками бздит!».
– С кладбища, придурок, он забыл сказать, что в лесу кладбище.
Я его отодвинул от себя. Цуца обиделся. Петька понизил голос и, пригнувшись к земле, стал шарить руками, будто бусинку в траве искать:
– Чёрная женщина с распущенными волосами, не касаясь пола ногами, приблизилась к детям. Руки её висят, как плети. С пальцев стекает фосфорный свет. Ногти на ногах белые. Вместо глаз – дыры. Рот – кровавая мякоть. За ней плывёт лошадиная голова и скалится, а ржания не слышно... Женщина подходит к пионерке Свете Литвак, наклоняется и... «ОТДАЙ СВОЁ СЕРДЦЕ, СВОЛОТА!!!!!» – Петька вопит дурным голосом, и хватает Цуцу за бок. – «ОТДАЙ, ОТДАЙ!!! СЕРДЦЕ МНЕ СВОЁ!!!! МНЕ НАДО!!!..
Цуца, вскидывая руки «вгору», падает со скамейки навзничь, на земле переворачивается и на четвереньках мчится к «малым»! «Малые» с писком разбегаются! Остальные тоже подпрыгивают с мест: «АААААААА! и ЁЁЁЁЁЁЁ!» – орём мы. Потом мы все хохочем и обнимаемся! Петька смеётся громче всех. Потом просим Петьку рассказать об «автобусе-мясорубке», но в девять часов ровно Солодовников уходит домой. У него договор с отцом, который он никогда не нарушает.
Петька уходил, а мы оставались. Кашляли. Переговаривались. А может, и нет: я хорошо не помню сейчас, как всё было на самом деле. Помню, что кашляли. Это – точно.










 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney