СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Борис Херсонский

ГЛАГОЛЫ ПРОШЕДШЕГО ВРЕМЕНИ

20-07-2007







Фото автора




* * *

Вот и лопнула хитиновая скорлупка,
прикрученная тонкою паутинкой
к изнанке зазубренного листа черешни.

То, что включает жизнь, не менее хрупко,
чем все живое. То, что было начинкой
куколки или эпохи, кажет народу внешний

острый угол зубчатой лапки, или
подвижные усики, или головку
с хоботком-пружинкой и бусинами-глазами.

Мы любили бабочек, девочек, мы проходили
историю партии, военную подготовку,
и если не было пары, делали это сами.

Оболочка лопнула, щель становится шире.
Попробуй выставить локоть, ухо, колено,
подумай, стоит ли выбираться наружу. Боже,

сколько очарования было в дешевом шике,
в папиросе с дурью, в наркотике внутривенно,
в татуировке на нежной девичьей коже.

Никто не помнит. А если и помнят, не стоит
признаваться. Все отрицай. Пусть докажут, суки.
Или пусть о себе расскажут, мы слушать будем.

Больной, заходите. Скажите, что вас беспокоит?
Шум в ушах. Хруст в коленках. Дрожащие руки.
Особенно левая. Страх. Ненависть к людям.



* * *

Постоянные героини
киножурнала «Новости дня» —
прядильщицы и ткачихи.
Многостаночницы. Это слово
вызывало ухмылку, поскольку
слово «станок» означало кровать
в определенном контексте.

Шутили, что секса не было.
Но были кровати в общагах,
обычно четыре кровати
на комнату, четыре станка,
и четыре детали для обработки
среднего возраста, женского пола.

Была селедка, разрезанная на газете,
«Правда», «Известия», «Труд»,
луковица, картофелина, надежда
на лучшее будущее, а пока —
бутылка с зеленой этикеткой,
граненые стаканы, которых
никогда не хватало на всех.

Потом начиналась любовь.
Остальные лежали, отвернувшись к стене,
или выходили на общую кухню.
Галка спрашивала: «Что, Машка опять?»
Олька махала рукой, прикуривая
от газовой горелки, ухитрившись
вклиниться под дно кастрюли
с каким-то варевом.

Но это за кадром и за отделом кадров.

На экране метались женщины, тянулись нити,
вращались детали, взгляд героини труда
перескакивал с одного на другое.

Нить обрывалась. И тотчас ловкие пальцы
завязывали узелок, обеспечивая
непрерывность процесса.

Иногда обрывалась пленка. Тогда
экран запустевал. В зале кричали «Сапожник!».
Хотя при чем тут сапожник? Жизнь, пленка и нити —
все обрывается. Это знают Арахна,
Парки, принцесса с веретеном, над которой
тяготеет проклятье. А на пустом экране
мелькают тени — кто-то пытается
показать, как лает собачка или кролик
чмокает и шевелит ушами. На две минуты
киносеанс превращался в театр теней,
но не в том бесконечном смысле,
в котором сейчас все это театр теней.

Пленку склеят. Течение времени возобновится.
Петька с бутылкой в авоське ждет окончания смены.



* * *

Межсезонье, межвременье. Из разлома
тянет холодом. Зябко. Но это лучше, чем лава
или серный дым. Приехали. Вот мы и дома.
Двойные рамы. Валерьянка с примесью брома.
Мама нюхает рюмку и говорит: «Отрава».

Кот считает иначе. Он выгибает спину,
прыгает на буфет. Смотрит преданно на аптечку.
Пятидесятые годы! Я вас никогда не покину.
Свет вырубают. Капельки стеарина
стекают в граненый стакан. Сквозняк задувает свечку.

Военная форма в шкафу. Вечная слава
в виде ордена Красной Звезды и медали
«За оборону Кавказа». Пустая оправа
от пенсне покойного деда. «Не имеете права!» —
кричит сосед в коридоре. В гробу видали
мы этого крикуна. Но это случится позже,
лет через десять. Искусственный спутник где-то
дырявит темя морзянкой. Мороз по коже.
«Он уже знает все. С ним надо построже».
«Не входи сюда! Ты видишь, я не одета!»

Как не видеть! Груди вываливаются из корсета.
Пусто в душе. Перед глазами все то же.

Вчера закончился век.
Завтра закончится жизнь.
Сегодня закончилось лето.



* * *

Одинаковые облака, равноудаленные друг от друга,
черепичные крыши, пересыхающая река.
Ветерок, проверяющий, насколько густа и упруга
крона ближайшего дерева. Так ворошит рука

жесткие вихры затравленного подростка,
ничего не происходит, потери невелики.
Дощатая дверь сарая. Осыпавшаяся известка.
Над малиновой мальвой-розой кружатся мотыльки.

Смотрим искоса, снизу вверх или сверху
вниз, никогда не встречаясь лицом к лицу,
с тех пор как впервые, взявшись за руки, шли на примерку
пространства и времени к рассерженному Отцу.



* * *

По сторонам экрана — два кумачовых пятна.
Расслабляясь, взор не достает до конца строки.
Читается вроде «Искусство принадлежит на…»
или «Из всех искусств важнейшим является ки…»
Гаснет свет. Что-то вроде жужжания веретена.
Пылинки в луче. «В бой идут одни „старики”».

Но это — чуть позже. Покуда — «Новости дня»,
давно прошедшего. Женщина слева пьяна.
Шепчет под нос: «Такая фигня, такая фигня!»
Откуда-то мне знаком запах дрянного вина.

Передо мной — два банта в основании тонких кос.
Это Мила. Мальчик из пятого «б» с ней.
Я еще не знаю, что запах мыла и запах волос —
разные вещи. Но сердце бьется сильней.

Я знаю шутку: «Кина не надо, тушите свет!»,
но не знаю ее значенья. На экране идут бои —
черно-белые, плоские. Чтобы понять сюжет,
нужно твердо знать, где немцы и где свои.

Если б ранили Милку, я был бы врач, чтоб ее спасти.
Был бы ранен сам — она, медсестра, спасла бы меня.
Кулечек тыквенных семечек. Лушпайки в потной горсти.
Причитания тетки: «Такая фигня! Такая фигня!»



* * *

Жить в частном секторе, но в городской черте,
в двух шагах от осени, точней, в двадцати
минутах ходьбы до пляжа, где в пустоте
тесно, как взаперти.

Потеря желания жить между иных потерь
не так заметна. Громко хлопает дверь
раздевалки, раскачиваясь на ветру,
сегодня я не умру.

Железное море входит в рыхлый песок.
Ходит чайка, поглядывает наискосок,
мертвый краб раскинул лапки по сторонам.
Боже, что делать нам?

Жить в частном секторе. Слышать тоскливый вой
соседской собаки, качающей тяжелою головой,
дымом дышать — соседи жгут сорняки на углу.
Ветер несет золу.

Сколько им говорить, сколько им говорить!
Нет ни стыда, ни совести, управы на них нет!
Летит паучок, цепляется за прозрачную нить.
Вижу вечерний свет.



* * *

Когда запирают на ночь ворота парка,
кусты, скульптуры, деревья — все говорят о разном.
Топочет десяток ежей. Стоит триумфальная арка
в честь великой победы разума над маразмом.

Мрамор, обнявший мрамор. Вечный огонь погашен
для экономии газа. Блеклые лунные блики
стоят недорого. Мрак никому не страшен,
так как скульптуры безглазы или просто безлики.

Городской сумасшедший смог укрыться под лавкой,
и теперь он сидит в узорной мраморной чаше,
любуется синей листвой и серебряной травкой.
Луна говорит ему: «Нужно встречаться чаще!»

Четырехлетним ребенком, отталкиваясь пяткой,
он жарил на самокате по центральной аллее.
Умел считать до пяти. В песке ковырял лопаткой.
Знал, что счастье — под елкой, а Ленин спит в мавзолее.

Не было ни ограды, ни замка на воротах,
украшенных оскалившимися бронзовыми львами.
Нянька кричала: «Митя! Полегче на поворотах!»
Кружились шары над безумными взрослыми головами.



* * *

Ее муж был владельцем фотоателье
на углу Полицейской и Преображенской.
Когда они оставались одни,
он фотографировал ее в белье
или во всей ее силе женской.
Альбом прятали от родни.

Это был отличный альбом. Переплет
из тисненой кожи. Застежка из меди,
как у церковной книги. Обрез золотой.
Перегорит, перемелется, переболит.
Ломберный стол. Край чашки в помаде.
Прошлое в дырах, поди его залатай!

Она щипала корпию. Перевязывала бинтом
ужасные раны. Носила фартук с косынкой.
Два красных креста — на груди и на лбу.
Легко догадаться о том, что случилось потом.
Я помню ее старухой с идеальной осанкой.
Она никогда не жаловалась на судьбу.

Он скончался после войны. Георгиевские кресты
вскоре исчезли. На стенах этого дома
сохранились картины. Плюс старинный фарфор.
Никто не знал, что у хозяйки две наготы —
под одеждой и под переплетом фотоальбома.
Там сходились коллекционеры.
Пили кофе. Мололи вздор.



* * *

В детстве я не слышал звона колоколов.
Мыл посуду тряпочкой мыльной. Страдал от нервного тика.
Носил из подвала уголь. Помню запах полов,
натертых рыжей рижской мастикой.

Что запах мастики! Отец натирал полы —
сначала щеткой, потом до блеска суконкой.
Я искал расплавленную смолу среди серой золы
в кафельной печке с чугунной дверцей и железной заслонкой.

Колокола молчали. Зато звенел по утрам
колокольчик мусорщика, молочника или, позднее, в классе:
урок — перемена — урок. Летели к иным мирам
собачки Белка и Стрелка, размышляя о смертном часе.

О смертном часе часто напоминал
траурный марш. Процессии. Чин советского ритуала.
Знамя, потом венки, потом грузовик. Накал
звука и страха рос, приближаясь. Мама мне разрешала

прятать лицо у нее на груди, когда гремел барабан
и выла труба под окном, и все ей казалось мало.
Слабоумная бабка напротив стояла как истукан.
Смотрела во все глаза. Но не видела, не понимала…



* * *

Я выучу итальянский, чтоб умереть в городке,
стоящем у подножия невысокой домашней горы.
Выведешь утром складчатую собаку на поводке,
слышишь раздоры колоколов и возгласы детворы.
В летний полдень сидишь у фонтана, и на витке
отчаянья — голову в воду, что не спасет от жары.

Пересекая площадь, видишь ратушу и собор,
полупустой даже в дни Пасхи и Рождества.
Выбираясь к воскресной мессе, прихожане приносят с собой
складные стулья, четки, заученные слова.
С вершины горы различаешь муторно-голубой
блеск залива и ближние скалистые острова.

Проходя мимо статуи Госпожи, нужно приподнимать
шляпу с полями, кланяться, — она улыбнется в ответ.
Известно, что Сын простит, если заступится Мать.
Известно, что тьма исчезнет, когда воссияет Свет.
Непонятно, что будет потом, но если все понимать,
теряется интерес. Господь сохранил секрет.

Среди незыблемых истин, разрушающихся оград,
под склонами, на которые взбирается виноград,
горбясь под тяжестью гроздьев, цепляясь за валуны,
серебрясь по ночам в сиянии слишком плоской луны,
старость нетороплива. Никто не сходит с ума.
За жизнь особо не держатся. Она прекратится сама.



Песня гипсовой девушки

Л. Костюкову


1

Я в почти незримом купальнике, с мощным веслом в руке
стою посреди заснеженного, тоже гипсового, парка.
Я — четвертая грация. Три первых на бугорке
обнялись, вспоминая Лесбос. Над нами — огромная арка

в честь Культуры и Отдыха. Культура угрюмо глядит
куда-то в сторону. Отдых в позе расслабленной неги
прислонился к колонне. Взыскательный общепит
на площадке раскинул кафе «Евгений Онегин».

Имеется свежее пиво. И несвежее — тоже здесь.
Как добро и зло, ночь и день, материя и сознанье.
Из высоких кружек народ потребляет смесь
настоящего с прошлым. Пена — суть мирозданья.

Черные куклы на фоне снега смешны и нежны.
Я — иное дело. Неподвижность сродни идеалу.
Я никому не нужна. И они никому не нужны,
но, пьянея, об этом они забывают помалу.
Вот горбатый уродец расстегивает штаны,
и тепло стекает в сугроб по моему пьедесталу.

Сколько бы ты ни выпил, иди домой по прямой,
да поможет тебе моя белизна на белом
фоне зимы. Иди, неласковый мой.
Твой дом обуглен. Несет за версту горелым.
Я тоже была живой. Я шла, виляя кормой.
И кто-то хотел «упиться роскошным телом».

Но лодка моя уплыла навстречу грядущим векам.
Бесчувственна плоть моя на железном каркасе.
Чертово колесо возносит людей к облакам.
Два подвыпивших старика занимают очередь к кассе.

2

Можешь остаться тут.
Чайник стоит на огне.
Через день зацветут
кактусы на окне.
Будешь сыт и обут.
Ты не нравишься мне.

Не о чем толковать.
Тиканье, бой часов.
Расстеленная кровать.
Задвинут стальной засов.
Жить или умирать —
гирька на чаше весов.

Дождь барабанит в жесть.
Включают радио в шесть.
Руки в стороны, вниз.
Голубок летит на карниз.
В гараже заводят мотор
и стреляют в упор.

Скребет тротуар метла.
Фартук и сапоги.
Набело шьют дела.
Пусть трепещут враги.
Клава вчера родила.
Ты ее береги.

Куда тебя занесло?
Кровь бежит по стеклу.
Трудное ремесло —
тела превращать в золу.
Лодочное весло
стоит зачем-то в углу.

Что ты напрягся весь?
Налили — так пей до дна.

Ты можешь остаться здесь.
Я боюсь ночевать одна.

3

Пройди половину. Потом
оглянись. Ты увидишь лес.
Укрепления рубежа
между добром и злом
охраняют не сторожа
с овчарками наперевес,
а гипсовая Изида
в купальнике и с веслом.

Не имущая вида
эпоха пошла на слом.

Стол покрыт кумачом.
Вождь сидит за столом.
Кровь на синих губах.
Перекошена линия рта.
Пора бежать за врачом.
Врач не поймет ни черта.
Приносят пару рубах.
Смирительную, покаянную.
Прошли золотые дни.

Душу мою окаянную,
Господи, помяни.

Врач ничего не поймет.
В глазах застыло стекло.
Жизнь, молоко и мед —
все по усам стекло.

Попало ли что-то в рот,
того не знает народ.

Стоит девица. Над нею
бесчисленные миры.

Будущее, пламенея,
катится в тартарары.



Простые рифмы

Перед запертыми вратами
два раскрашенных пионера
с барабаном и горном.

Жизнь и смерть поменялись местами.
Над колхозом летит фанера.
Плачет бабушка в черном.

У бабушки не было кукол,
но были ступка и пестик,
казан и сундук дубовый.

И еще был у бабушки купол,
а на куполе маленький крестик,
который блестел, как новый.

Оттого-то бабушка плачет,
монетку медную прячет,
платок на лоб надвигает,
за это ей Бог помогает.

На столбе репродуктор бормочет,
утешить бабушку хочет,
говорит о войне, о победе,
о званом кремлевском обеде,
о враге, затаившемся рядом
с высокоудойным стадом.

Но бабушка безутешна,
поскольку она безгрешна.
Ни слова не понимает
и взгляда не поднимает.



Белый зельц

Вечеринка подходит к концу.
Первая пара прощается.
Кто-то прилег на диван.
Кто-то сидит за столом.

Водка еще осталась.

Он стоит посредине комнаты
с запрокинутой головой,
полуоткрытым ртом
и простертой рукой.
Отдает театральностью.
Но это естественно.

Он хороший актер.

Он повторяет одно и то же:
Я знаю, что нужно сделать!
Я знаю, что нужно сделать!

Что, что нужно сделать? —
спрашивают из угла,
хотя ответ известен.

Белый зельц, белый зельц, белый зельц!

Нужно сделать белый зельц! —
так он говорит.

Я пойду на Привоз,
я куплю свиную голову!

И поставишь ее вместо своей! —
говорят в углу, но он не слышит.

Он не слышит, когда говорит.

Мы сделаем белый зельц
и купим много вина!

Чтоб спала с глаз пелена! —
говорят в углу, но он не слышит.

Так бывает всякий раз,
когда он выпивает.
Навязчивое повторение.

Если верить Зигмунду —
навязчивое повторение
есть проявление Танатоса,
то есть влечения к смерти.

Свиная голова,
белый зельц,
вино, смерть.

Пелена спадает,
все видится ясно.
Мы все еще живы,
хотя встречаемся редко.

Он убедил меня.
Я тоже знаю, что нужно делать.
То, что мы никогда не сделали
и не сделаем в жизни.

В частности, белый зельц.



* * *

В два ряда фонари среди бела дня
горят вдоль аллеи осеннего парка.
Тяжело взлетает ворона с огромного пня.
Выгуливает на поводке пинчера-перестарка

дама в длинном пальто, с лицом, говорящим: «Вы
виноваты во всем, что со мной не случится».
Пустые бутылки удивленно глядят из травы.
Громко кричат, собираясь в дорогу, птицы.

Кроны почти пусты. До морозов подать рукой.
Листва лежит на коленях сидящих статуй.
Собачка еле плетется. Хребет согнулся дугой.
Глаза подернулись мутью белесоватой.

Усыпите меня, молчит она, усыпите меня,
я бы сама уснула, но боль наполняет тело,
я видела, как ворона взлетает с пня.
Усыпите меня, я б тоже тогда взлетела!

А я бы и сам уснул под тяжкой осенней листвой.
Но от нас отошли, как написано, суд и милость.
Боже, помилуй Твое подобье и образ Твой!
А собачка повеселела. И спина ее распрямилась.



* * *

Вроде бы все ничего. Утром выйдешь во двор,
свернешь на улицу. Далее по прямой
собор. Зайдешь, послушаешь хор,
поставишь свечку. Опять вернешься домой.

Но дом за час изменится, станет не то что чужим —
скорей, настороженным. Жмется, чуя подвох.
В области сердца словно стальной зажим.
Вроде бы все ничего. Сделай глубокий вдох.



* * *

Духовой оркестр играет ни свет ни заря.
Звуки вальса печальны, медленны и упруги.
Красный день ноября, какого-то календаря,
но еще тепло, как бывает у нас на юге.

Я уже проснулся. Скорей подойди ко мне.
Подпирают балкон напротив каменные атланты.
Портреты и лозунги прислонены к стене.
Играют вальс. Собираются демонстранты.

Две-три пары танцуют. Мужчины в светлых плащах,
женщины в легких пальто и конических шляпках.
Сосед выходит к воротам покурить натощак.
Девочка держит флажок и шарики в мягких лапках.

Я уже проснулся. Мне снилась тяжесть в груди.
Я опять стоял у доски, не в силах решить задачу.
Сколько лет прошло! Я проснулся. Скорей подойди
ко мне, ты видишь, мне больно. Но я не плачу.
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney