СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Владислав Поляковский

Три поэта

19-12-2007





*Текст опубликован в 12 номере журнала "Знамя" (2007)


1.
Вера Павлова: наброски для мозаики романа


Марат. Народник. Beatles на баяне.
Я теоретик. Я ему не пара.
Как говорится, слишком много знаю
о малом вводном с уменьшенной квинтой,
о вертикальном контрапункте Баха,
о Шенберге, о Веберне, о Берге.
Но ничего не знаю о Марате.
И о себе не знаю — а пора бы, —
шестнадцать лет. И вот мы на турбазе,
и вот мы в тёмной комнате с Маратом
одни. О Шенберг, Шенберг, что мне делать? —
Он расстегнул мне ворот олимпийки,
за плечи обнял, трогает ключицы,
но почему-то на меня не смотрит —
что делать, что? И Шенберг надоумил.
И я сказала: Тут немного дует.
Пойду, — сказала, — форточку закрою. —
И — опрометью — вон, к себе, вся — сердце.
И — Yesterday за стенкой на баяне.


(В. Павлова)

Вера Павлова в чем-то подводит итог, пишет постскриптум просодике ХХ века, выступая своего рода связующим элементом между двумя “эпохами перемен”. Ее текст, располагаясь между, более или менее стабилен: все акценты уже четко расставлены, лексемы тщательно подобраны и прекрасно сочетаются, а масштабная личность, авторская позиция связывает тексты в один широкий корпус. Павлова представляет некий русский аналог западной “исповедальной поэзии”, ее высказывание завязано на максимально личных и интимных переживаниях:


Уставясь на твою бабочку, на твой цветок,
как проситель — на орден, на пуговицу, на сапог,
боясь посмотреть начальнику прямо в зрачки...
Просителю — чинов, денег, дачу у реки,
мне же, Господи, грех просить — у меня
цветок, бабочка, сама середина дня...



Стихи Веры Павловой — это на самом деле роман, один большой роман, вроде Джейн Остин или даже, может быть, Гертруды Стайн — просто роман этот так написан, стихами. Но не как “Евгений Онегин”, нет. Просто роман Павловой мозаичен: в каждом стихотворении есть отдельная глава, эпизод, диалог. А когда-нибудь все ее стихи просто соберутся вместе, перемешаются, займут свои настоящие места — и вот тогда читатель получит нечто совершенно иное: большой и красивый роман, от которого он почти отвык, даже не роман, а целую эпопею. Вот только это не будет роман о выдуманных судьбах и персонажах, не будет он и автобиографичен: героями этого романа внезапно окажутся все те, кто читает сейчас эти стихи, узнавая или не узнавая себя в ее строчках, и вот все они — когда-нибудь — окажутся внутри действия, кульминации и завязки, а их жизни, любови и предательства, нежности и жалости обрастут тонким слоем литературности и будут преподнесены в дар терпеливому читателю.


* * *

Они влюблены и счастливы.


Он:
— Когда тебя нет,
мне кажется —
ты просто вышла
в соседнюю комнату.

Она:
— Когда ты выходишь
в соседнюю комнату,
мне кажется —
тебя больше нет.



Для Павловой характерна единая тематика и единое же авторское ее преломление. Весь корпус текстов объединен в единый художественный мир-пространство, живущий по своим законам. Это своего рода “эскэйп”, отказ от внешнего мира в пользу внутреннего, интимного, идеальная картинка из современной действительности:


По внутренней поверхности реки
(Матвей — в моторной, Федор — в надувной)
плывут вверх по теченью рыбаки,
плывут, но не за рыбой, а за мной.
Матвей кидает за борт динамит,
а Федор — сеть. Он сам её связал
крючком. О как сияет, как слепит
река, когда смотрю реке в глаза!



Павлова также актуализирует контекст — лирический герой осознает себя частью своего времени, слегка дистанцируясь от него, это “опыт внутреннего изгоя”. Любой, читающий Павлову, с радостью впишет себя и свою личную жизнь в ее текст, ощутит себя в перипетиях ее строчек. Это такой “женский перфекционизм”, если считать, что одной из характерных особенностей нашего времени является ощущение “надвременности” и иерархичности. Лирический герой тут — сам читатель, хоть это и неново, но читатель находится и будет находиться в постоянном и бесконечном ожидании, когда же это кончится, когда откроется последняя страница романа, когда все разрешится, и мы наконец узнаем всю правду, кто будет с кем, кто кого предаст, кто на ком женится, кто кого бросит, кто кому изменит, кто кого полюбит, кто кого забудет, когда, когда…


2.
Елена Фанайлова: опыты contemporary art


Сейчас, вероятно, лучше получится прочесть Елену Фанайлову двух- а то и пятилетней давности:


Другие дни. Безумие напряга
Едва ли может вынести бумага



Фанайлова, как мы теперь уже знаем, — это не приключения Гэри Олдмена и Жиля де Ре на картинах Фриды Кало после окончания афганской войны, нет. Елена Фанайлова — это не реализм и не сюрреализм. Это contemporary art. Отсюда и акцент на социальной сфере (ведь contemporary art существует в социальной сфере), и критический взгляд на реалии (ведь contemporary art всегда — задача критика), и знание “как оно на самом деле” (ведь contemporary art — вне времени и иерархий). Автор в данном случае “сужает” взгляд, тщательно отбирая фрагменты, которые попадут в его инсталляцию, а точнее, как я уже писал, — коллаж. Объекты коллажа Фанайловой не создаются, они, сами по себе, отдельно от общего текста, уже и так присутствуют в сознании читателя-зрителя — как предметы коллажа обычного сами по себе имеют функцию и значение, независимо от произведения. В результате объект коллажа словно “воскрешается” в памяти, как нить, за которую человека дергают, заставляя прочувствовать то или иное ощущение. Как будто мы и так знаем, о чем речь, но вдруг забыли, а кто-то или что-то напоминает нам о существовании истины. Получается очень сильный эффект истинности слова, его “приятия” сознанием:


Когда мы двигали зоопарк как за горизонт
Как волейбол, волшебные шахматы, городки
И артиллерия рассказала за всё взахлёб
Я грыз янтарь, а ты казалась за бирюзой


И больше меня не спрашивай, не терзай


Их англичане зарыли в землю по самый лоб,
Забили склеп, положили грудию валуны
Они стояли на своём, отчётливо так видны
Я помню кости, сжатые добела
Я знаю о чём говорю, наложив в штаны,
Пока другие праздновали Берлин.



Нам теперь все ясно со “старой” Фанайловой, по крайней мере, мы для себя так решим. Но что нам делать с “новой” Фанайловой? Как нам отнестись к тому, что вопреки гадкому читательскому ожиданию, которое только справилось с ее старыми текстами, только научилось их читать и понимать, облепило всевозможными ярлычками, поставило на правильное место, запомнило имя и фамилию автора — словом, “занесло в хрестоматию”, Фанайлова не прекратила писать? Согласитесь, как это удобно, поэт написал корпус текстов, потратили время, разобрались, все поняли, все разложили по полочкам, а поэт, нехороший он человек, нет, вовсе не собирается убраться восвояси, а пишет дальше, причем пишет по-новому, заставляя нас опять разбираться. Что ж ему неймется-то? Чего не хватает?

А и правильно. Читателя нужно трясти, нужно на него орать, выводить его из себя, всячески доставать с единственной целью — заставить хоть на секунду усомниться в себе, в собственной непогрешимости, в правоте. Фанайлова блестяще справляется с поставленной задачей и готова преподнести нам нового поэта, новую Елену Фанайлову, новый арт-проект:


Русский мир

* * *

Кто выступит за русский мир? —
Дурак, юродивый, мартир? —
Он подлежит развоплощенью,
Как хор сорок, как сорок
Дней молитвами святых

Как болтовня пустых
Свидетелей суда присяжных
Как несколько отважных
Авантюристов, кто в горстях
Принёс живым морской песок надежды

Есть маленькое нечто
Из-за чего стоит
Ввязываться в драку, быть убитым
Полагаться на ненадёжных, рассчитывать на слабых
Доверять неверным; любить предателей
Дожидаться сдачи бригадой

Никто и не должен догадаться
Никто не должен поверить

Долгоспинная матерь волка
С чёрною по холке шёрсткой
Выносит младенчика из сновиденья
Прижимая к сердцу переднюю лапу
Правую лапу, раненную в перестрелке



— это новые стихи из пятого номера “Знамени” за 2007 год. Разбирая свой коллаж в “Русской версии”, Фанайлова стремилась уничтожить метафору, теперь они вновь помирились и, как старые злостные друзья или лучшие враги, готовы действовать сообща. Метафора теперь — снова просто метафора, но наделенная столь убийственной силой, что уже ничего не может остаться за ее пределами. Вместо голого поля с редкими холмиками у нас целая горная цепь с Везувием в основании, и над ней кружится облачко дыма. Не так важно на самом деле, грозит ли нам извержение, — важен факт появления этого Везувия, готовности поэта стать его проводником в наш мир. Исток письма и сладостное вдохновение теперь навсегда ушли из пространства Фанайловой, оставив свято место боли и силе, или даже так: силе боли, которая готова сворачивать горы и раздвигать волны. И горе тому, кто встанет у нее на пути.


3.
Царские двери Марии Степановой


Бесспорно, все ответы — в прошлом. Бахтин, автор множества сложных для цитирования в данном тексте научных работ, создал концепцию “диалогического письма”, суть которого (тут мы возьмем ответственность за резюме на себя) — в непрерывной и бесконечной полифонии (пересечении) действующих в рамках этого письма персонажей и объектов. Большинство читателей, однако, склонны по-прежнему понимать слово как некую точку, константу, имеющую единственный в природе словарный смысл, значение, в то время как полувековой давности исследования Бахтина позволяют нам понимать слово уже как “пересечение текстовых плоскостей”, а проще говоря — как множество возможных значений, зависящих от контекста и воли автора. Разумеется, значение того или иного слова должно быть возможно разгадать — иначе это игра в одни ворота, меж тем как в идеале это что-то вроде мифологической игры в загадки-шарады, где читателю предлагается потягаться с автором.

Зачем это? Зачем усложнять текст и его прямой смысл, мораль, вывод? Здесь мы, рискуя сорваться в бесплодные рассуждения о литературе и ее предназначении, обратимся к высшему искусству, с которым литература, как младший брат, идет рука об руку на протяжении своей истории: к жизни, а точнее — к реальности. Только очень самоуверенный человек рискнет утверждать, что всегда однозначно и правильно (читай: истинно) толкует те или иные жизненные явления, слова, разговоры, события, чужие поступки. Если человечество и впрямь — сообщество островных вселенных, то наиболее сложной задачей, стоящей перед человеком, является умение проложить мост между собой и Другим, научиться иному мировосприятию, чуждой логике, научиться слышать и понимать речь другого, осознавать логику его поступков. Но основная задача еще сложнее, хотя и требует решения первой: по аналогии научиться чувствовать скрытую, хаотичную логику реальности вообще. Так вот за этим-то литература, входя вместе с реальностью в новую эру своего существования, и обновляет порядком затертый инструментарий, благо пресловутая “полифония” есть не что иное, как отражение реальности с ее многослойностью, многомерностью и многоголосием. Так в литературе вновь появляется карнавал.

Взглянем на следующие строчки Марии Степановой:


Озноб, обнимающий талью.
Подставь ему профиль дочерний,
Как дерево, не улетая.
Ли — площадь под бременем черни.
И царь ты, и тварь ты, и дверь ты.
Пустуй, как парадная зала,
Тоскуя, как львица из вельда
Зевает у львиного зева.
Мурлыча на прозвище кисы
В ознобе, который, и ладно,
Тебя понимает — от кисти
Хвоста. Поэтапно. Полапно.



Степанова представляет собой излюбленный предмет для ругани неких дам и господ, вменяющих ей в вину “трудночитаемость”, “труднопонимаемость”, а зачастую и бессмысленность ее текстов. Последнее обвинение, как следует из контекста, не более оправданно, чем обвинение в бессмысленности жизни и человеческого существования, и столь же плодотворно. Обратимся еще раз к Бахтину, выделяющему понятие “диалогизма в литературе” и наделяющего его соответствующим современным значением. В отличие от своих предшественников, критиков-формалистов, для которых диалогизм оставался “имитацией монологической (т.е. обычной, повседневной) речи”, Бахтин отошел от столь буквального определения и наделил понятие диалогизма следующей характеристикой: автор говорит с персонажем, вместе они говорят с субъектом высказывания и самим разговором, а потом все вместе — с результатом этого разговора. Столь пространная формулировка на поверку оказывается как нельзя более ясной: по Бахтину, все говорят со всеми и притом — одновременно. Более того: в данном случае человек, предмет и абстрактное понятие абсолютно уравнены в правах, в том плане, что все наделены речью и все в состоянии говорить.

Говорение, как акт и жест, принято рассматривать в качестве признака разумного существа, а точнее, за незнанием нами иных прецедентов, человека. Человек, однако, обладает способностью к мыслительным процессам, одним из результатов которых является и литература. А мыслительные процессы склонны наделять предметы и даже понятия теми или иными качествами и смысловыми оттенками, которые, надо понимать, им изначально не присущи. Слова могут вызывать полную гамму эмоций даже без предметов или явлений, которые они призваны обозначать. Одно и то же слово может напугать, вызвать скуку и радость, может и оставить без эмоций — это ли не признак изменчивости словарного значения? Люди готовы воспринимать совершенно по-разному в зависимости от вторичных факторов: образования, благосостояния, вероисповедания, национальности, идеологии, вкуса — мало ли еще факторов, обуславливающих различия между личностями?

Нетрудно, в таком случае, понять, что помимо словарного значения слово имеет еще сотни различных оттенков, коннотаций, ассоциаций и смыслов. Увы, уже невозможно свести все к однозначности и прямым противопоставлениям. Стало быть, слова также могут говорить сами за себя, сообщая что-то помимо исходного значения: как правило, весь сопутствующий корпус ассоциаций. Что говорит нам слово “Гулаг”? “Спутник”? “Политика”? Барт в своей книге “S/Z” приходит к выводу, что не существует слов, обозначающих только то, что они обозначают.


Вы ж, от темечка и до пятки,
Позвонки, перепонки, прядки,
Все места, где хвостом вертела,
Все углы, где играла в прятки,
Добиваясь, чего хотела,
Тётка молодость с тёлкой тела,

Побывайте-ка одиноки:
Нос в подушку, в подвеки оки,
Ноги в стороны, руки в боки.
В нёбном гроте, как стадо, зубы.
Белый лоб. И срамные губы.
Постромки. Полустанки. Трубы.

Я, свернувшееся в кулак.
Тела спяща ночной ГУЛАГ.



Теперь становится понятнее, как, с точки зрения литературы, предметы и понятия могут разговаривать, нести отпечаток собственной личности, выступать не только как декорации для лирического героя, но и в качестве полноправных участников разговора (вольное толкование “полилога” Бахтина и Кристевой оставим на совести автора). Иными словами, литературная полифония представляет собой “подлинную сферу жизни языка”, полное и свободное говорение всего со всем. Мария Степанова в этом плане является одним из немногих современных русских авторов, воплощающих данный принцип в действии. Идея Степановой — в вариативности трактовки сюжета и образа, метод — в подходе с разных сторон: зрителя, режиссера, предмета, самой постановки, оригинального сценария, абстрактного здания театра. Классика учит, что событие зависит от оптики и направления взгляда; актер и зритель видят пьесу по-разному, а ведь есть еще режиссер и автор. Отчего бы не быть еще и самой постановке, театру? Мы точно знаем, что понятие не может быть одушевленным, не может иметь собственного взгляда и мнения, но ведь на то и наше воображение творит саму пьесу и нашу реакцию на нее. Наше воображение создает образы и иллюзии. Значит, пытаясь посмотреть с заведомо несуществующих позиций (по крайней мере, как нам известно — несуществующих; это уже напоминает рассказ фантаста Клиффорда Саймака о человеческих фантазиях как новом эволюционном продукте, призванном вытеснить своего создателя), мы пытаемся встать на позиции собственного воображения и посмотреть на него изнутри, ощутить собственного двойника, второе я подсознания:


То прозрачный ноготь сгрызен в корень,
То проснутся волоса седыми,
То громоздкий шёлк, вчера покорен,
Искажается в огне и дыме...
В запустеньи, как изба-читальня,
Украшая сумрачные брёвна,
Как весна, меняю очертанья,
И себе заглядываю в брови,
И гуляю в собственном ущербе
Точно горец в братственном ущелье.



Как мы выяснили, полилог (наш импровизированный “разговор”) подразумевает многозначность любого языка и любого слова. Меж тем у Бахтина полифонический текст, что вполне соответствует его природе, приобретает зачастую черты “нечитабельности” (Джойс) и/или становится имманентным самому языку (Пруст, Кафка) — то есть, опять же, трудно поддается чтению. Вот из этого глубокого разрыва (литературного, социального, эстетического, философского, политического и т.д.) и возникает проблема межтекстового диалога. Теория Бахтина объясняет этот диалог, фиксирует его, однако не сокращает разрыва между подобной литературой и читателем, к ней непривычным. Честно говоря, здесь вряд ли существует однозначный рецепт. Понятие “человек” еще никогда не было столь размытым и неоднозначным. Вполне возможно подобрать пару людей с разных концов земного шара, само существование которых будет друг для друга загадкой; между двумя людьми, возможно, меньше общего, чем между существами с других планет, чем между человеком и растением. Литература, как искусство, испокон века следует за реальностью, чуть отставая от нее, но что делать, если сама жизнь склонна периодически непоправимо обгонять тех, кто существует в ее рамках?
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney