ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 17 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Проза Л.Аронзона (избранное)



aвтор визуальной работы - L.A.



В кресле

В конце концов двор или дежурство в такой поспешности, что даже не смочь, оглянувшись при мысли: доберусь ли прямо с бессонницы в спешку, к дому всего в квартале от центра, выведать быстрыми переносами (перебежками?) речь, но не у Вас, повернувшись спиной к миру и тем самым приказывая им: ПЛИ, или, когда как не мог в припадке косноязычия выразиться длиннее и скоро.
Укладываясь в диалогах между двумя, тремя и дробями настольного света, чтобы как бы язвя, нырком, паузой, шекспировским вопросом?
«–Что вы делаете, принц?
– Складываю паузы дорогой к дому…»
– изловчиться настолько, что и скорописью здесь не угнаться, тасуя ты и вы, и как угодно: хоть на руках ходи, осведомиться о времени у 6 прохожих кряду, чтобы вконец измотанным уснуть у кинотеатра «Д».
Спохватившись вдруг, впопыхах, настежь, как бы нарочно, отшатываясь от пустых квадратов рам, бросился к телефонной будке и в отверстиях диска увидел нужный мне номер.
«Я был непростительно развязeн. Это угнетает меня, и, бог мой, разве вас подробностью проведешь?»
Я сразу же заметил, что в лицах была оглядка, набросок каких-то поз, и в итоге нет,
нет, когда и вещи разбросаны как попало, сбился на вопрос: «Как же так?». И в исходе я был не уверен, так что, то и дело посматривая в глаза, еще не понимая, ждут ли чего? Это ЛИ казалось мне мучительным.
«Садитесь сюда и-не-стесняйте себя визитом», – услышал я, выбирая место.
«Не у вас всегда выпадает НЕ?» – спросил я эту пожилую женщину.
«Нет, я только хотела обогнуть ваши ЛИ».
Я смутился и, как обычно со мной случалось в подобных вариантах, вспомнил красных муравьев из рассказа Д. Муравьи в этом рассказе были громадны и не брезговали людоедством. Мое смущение соединялось с ними, наверное, из-за цвета, т. к. я тотчас же покраснел. Меня усадили в жесткое кресло, и пожилая женщина вышла из комнаты.
В кресле я сразу ощутил позу подсудимого, приобретенную напрокат: худой, небритый молодой человек в кресле лечебницы, где и мысль, задних коридоров, палат, тумб, кафеля, и скорее истощенное тело хроника на узкой полосе госпитальной койки, чем застекленный холл, промежуток (простенок) между душой и плотью. Это мой способ перенимания внутреннего мира, состояния других.
– Вы, д. б., супруг Марины? – начал я, привыкая к высокому трюмо и журнальному столику.
– В какой-то мере.
– В немалой. Она вас любила.
Я заметил его желание сесть как-нибудь иначе: раньше он свободно полулежал в своем кресле, теперь же подался вперед, обхватив ладонями углы ручек кресла. Я понял его попытку и начал загонять его еще глубже в принимаемую им позу.
– Вы уроженец г. Бенуа?
– Нет, я только потомок Бенуа.
Итак, первая оплошность. Я допустил усмешку с его стороны.
Но эта фраза смахивала на отступление. Ему было явно не уместиться в моей позе. Он ёрзал, доставал сигареты, и я не мог воспрепятствовать этому. Затея была мне не под силу.
– А! – а вы тот самый поклонник...
– Я был и тем, – сказал я.
– Надо же, из ничего. (Может быть, короткий анекдот.)
Наконец-то я понял, что суть не в том, кто кому задает вопросы. Мои ладони по-прежнему сжимали углы ручек кресла, я уже более получаса сидел так, как будто был готов вскочить.
(Страх и желание быть судимым. Врожденная поза, положение тела).
– Вы кажется, пишете?
– Да.
– Если вы не возражаете (если у вас нет возражений), я бы просил вас ознакомить...
– Хорошо.
– Раньше ты был самоуверенней, – сказала М.
(Смолчал: «Возможно. Это с годами проходит».)
Когда, и верх всего,
пейзаж твой – кустарник низкостелет птиц,
но ты спиной
как я, покойность низачто!
могла бы выстроить из пауз
огромный, словно взморье, холл.
Тогда бы я, любимый вами,
не оступясь в какой-то век,
скорописал бы ваше имя
ручьем, разбросанным в траве.
– Вы хотите огласки? – не унимался он.
– Да, как объявления об розыске двойника.
Муравьи снова всплыли в моей памяти. Я их видел и никак не мог сначала понять, как такие громадины помещаются в моем черепе. Они были громадны, их почти метровую величину я представлял ясно, без всяких сомнений, и тем не менее все они, а их было несметное множество, шевелились, двигались, терлись друг об друга, волочили мертвых и не исчезали. Д., как и я, воссоздал их по подобию обычных наших лесных муравьев (я знал наверное, что тех гигантов он никогда не видел), но тем не менее они существовали, были частью моего бытия и не были мертвы, потому что, я видел, они беспрестанно двигались, суетились, перебирались один через другого. Я никак не мог отделаться от мысли, что мой мозг пожирается заживо этими мнимыми существами. Я попробовал изгнать их каким-нибудь более сильным воспоминанием и начал дословно читать свои записки по памяти.
И по насту не угнаться именем, когда мучительно приближаться.
Почему бред?
Искусство составляется из ассоциаций, от близких к более широким. Наиболее дальние ассоциации – в области случайного. Безумие чаще всего пользуется случайным (см. книги по психиатрии, опросы больных), поэтому творцы к нему апеллируют, имитируют сумасшествие (мой метод перенимания внутреннего мира - подражание внешним манерам), вживаются в него. Ассоциации требуют связи. Взаимосвязь любых проявлений, даже ничтожных, очевидна. Бред, например, связывает паузы.
Прочерки времени, начерно набросанные на пыльной поверхности опечатки, когда бы не желание выведать блаженное деление вихрем, паузой, вывертом или итогом, выскользнули и, значит, кто куда. Зеркала стояли, и этого казалось достаточно, чтобы увидеть прекращение времени.
<1964>




Ассигнация
Повесть


I. Проиcшествие
Всё, что создал я – вдохновением,
трагедиями, одиночеством – всё украли.


1
Со мной случился «Бобок».

За соседним столиком играли в «шмен». «Разрешите и мне», – сказал Велецкий, присев на край свободного кресла. «Мы играем по крупной, – недовольно ответил сидевший справа. – Тут нужны гарантии!» – но, посмотрев на лицо Велецкого, махнул рукой: «Ладно!». Другой не возражал вовсе.
Вскоре без объявления заиграл оркестр. Официант, обслуживавший столик, как бы мимоходом, исподтишка, поставил против Велецкого и проиграл счет. В нише напротив сидели три дамы, ожидая исхода.
Когда начали гасить свет, в кармане Велецкого скопились десятки скомканных ассигнаций. «Что ж вам повезло, – уныло сказал партнер, сидевший справа. – Я надеюсь, что завтра вы не откажетесь от реванша».
«Может быть», – надменно кивнул Велецкий и, кивнув дамам напротив, вышел.
Все, шумно отодвинув стулья, последовали за ним и, сойдя с лестницы, разошлись.
Возвратившись домой, Велецкий подумал то же, о чем думал всё время возвращения домой: «Если они не заманивают меня, то случившееся неожиданно». Он выкинул на стол комки ассигнаций, вывернул карманы и ладонями отряхнул их от мусора.
Большой свет люстры раздражал его, но настольный был еще хуже. Выигрыш казался крупным. Зная, какое впечатление производят на него чрезвычайные события, Велецкий подошел к шкафу, взял там таблетку снотворного и, не спуская глаз со стола, проглотил ее, передернулся от горечи и закурил.
Сначала он выбирал рубли, складывая их в стопки. Потом стал разглаживать другие купюры и подвел итог. Одиночество несколько смазывало восторг. «Но это пройдет», – подумал Велецкий, ложась на диван.
Потом начались некоторые подозрения, и он встал: «Кто же может столько проигрывать, даже если и на двоих?». Если бы в это время забили часы или произошла бы какая-нибудь другая неожиданность, – всё было бы кстати. Зажгя настольный свет, Велецкий вынул из шкафа ассигнации и, рассматривая их над лампой, вдруг скомкал одну. На ней вместо обычного портрета водяным знаком было отпечатано его лицо. Этого он понять не мог.
На других купюрах не было ни одной помарки.
«Завтра же заявить!» – лихорадочно думал Велецкий, продолжая рассматривать свой портрет.


II. Ассигнация

Тот, чье лицо было совершенной копией умершего, а не живого Кауфмана, скончавшегося прямо на уроке и так тихо, что еще пытались вызвать, наконец-то поклонился и вместо того, чтобы свернуть, исчез под аркой.
Каждый раз в его выражении что-то было утраченным, и это давало повод подозревать, что лицо продолжает замедленно разлагаться.
Велецкий свернул в кабак и подошел к зеркалу вестибюля. Прохлада, испаряемая зеркалом, и еще ветер из часто вращаемых дверей наполняли вестибюль светом и свежестью.
Еще в малолетстве Велецкий заметил, что ему никогда не удается воспроизвести в памяти свое лицо, те же муки сопровождали его попытку вспомнить лицо умершего Кауфмана. И то, что тот, который пользовался им, сегодня раскланялся, казалось знаком узнавания, а не знакомства. Пошел шестой месяц с тех пор, как Велецкий и днем не выключал лампы, боясь вдруг оказаться в темноте.
Зеркало отвечало как всегда. Сначала было обычное отражение, то, что и шесть месяцев назад, но только Велецкий собирался отойти, как что-то его останавливало: он оглядывался - и уже ничего не понимал. И по-прежнему не мог воспроизвести в памяти ни своего лица, ни лица Кауфмана.
За соседним столиком – Велецкий сидел в неглубокой нише и видел весь зал – играли в шмен.
– Извините, – сказал официант и подошел к соседнему столику.
Там он тоже извинился и подождал, пока на него обратят внимание.
– Я выиграл, – скромно сказал официант. – Я заказал все последние.
– Что ж, – усмехнулся один из игравших. – Вот, получите, раз вам повезло. Но как вы расплачиваетесь, если проигрываете? Или тогда вы не объявляетесь?
– Я списываю со счета. Вы могли бы заметить. Все шесть месяцев, что вы посещаете нас, были для меня крайне неудачны. Сегодня, очевидно, начался перелом.
«Вот как», – подумал Велецкий, тотчас решивший сыграть.
– Разрешите и мне, – сказал он, присев на край свободного кресла.
– Мы играем по крупной, – недовольно ответил сидевший справа, – и потому нам нужны гарантии.
– Вот они, – сказал Велецкий, показывая деньги, – кажется, этого будет достаточно?
Велецкий по губам догадался, что правый сказал:
– Вдруг это стукач?
Другой немедленно усмехнулся и ответил вслух:
– Разве у стукачей такие лица? Ты спятил! И потом, если я правильно помню, – обратился он к Велецкому, – мы когда-то вместе учились.
Велецкий быстро поднял голову.
– Да, мы – одноклассники, – утвердительно продолжал игрок, – мы учились в одном классе, - обернулся он ко второму, поясняя.
Теперь соученик сидел, откинувшись, и зорко разглядывал Велецкого. Вдруг он бросил тело вперед, резко встал и, не стесняясь громкого голоса, выкрикнул:
– Вы – Велецкий. Вы – Велецкий, умерший на уроке географии, ну да, в 1952 году. – И он торжественно оглянулся. – Я вас сразу же узнал, – заметил он, садясь.
– Я вас не помню, – отвечал Велецкий, поставив локти на стол и вцепившись пальцами в волосы.
– Как же? Жогов. Сидел на второй парте от учительного стола, вспоминаете?
Велецкий накрыл ладонью глаза и на самом деле увидел среди портретов своих соучеников мальчика по фамилии Жогов. В классе отсутствовали двое: он и Кауфман.
– Кауфмана нет, – сказал Велецкий, отнимая от глаз ладонь.
– Где же он? – строго спросил учитель, роясь в классном алфавите.
– Кауфман умер, – сказал Велецкий, и все на него зашикали. Учитель приподнес указательный палец к губам и, растянув губы, процедил: Тысс!
Велецкий сел. Сразу же поднялось несколько рук
– Ну, скажите вы, – кивнул учитель.
Жогов встал и, глядя прямо в глаза учителю, сказал:
– Кауфман устроился на службу.
– Куда? – спросил Велецкий.
– Этого я не знаю, – ответил Жогов, и, обернувшись к сидевшему справа, пояснил:
– Кауфман, помнишь мы его не так давно встретили, еврей, с толстыми губами. В классе мы еще шутили, что его губы занимают пол-помещения. Он был развитой и умел влиять. Я никогда не дружил с ним. Но те, что дружили, перенимали от него всё, что были в силах перенять, вплоть до цвета глаз. Да, у двоих глаза стали такими же черными, как у этого еврея. Не удивляйся: недавно я встретил одноклассника, у которого губы – раньше вполне заурядные – стали толстыми, как личинки бабочек. Оказывается, он два года служил вместе с этим Кауфманом. Я говорю о Сверлине, помните такого?
Велецкий кивнул.
– У тебя завидная память, – сказал первый, – я так никого из одноклассников не помню. Но пора и за дело.
Он зажал в кулак трехрублевый билет, и Велецкий проиграл. Потом все пошло в обратном порядке, и, когда начали гасить огни, в кармане Велецкого шуршали скомканные ассигнации.
– Что ж, вам повезло, – уныло сказал правый. – Я надеюсь, что завтра вы не откажетесь от реванша.
Все шумно отодвинули стулья и, молча сойдя с лестницы, разошлись.

2
Велецкий дошел до комнаты матери и, убедившись, что та спит, прошел к себе. Машинально потрогав хорошо нагретую кафельную печь, он сел в кресло и закурил. Любой путь его к дому был ожиданием встречи, которая случалась только в семь часов вечера и никогда в иное время, но тем не менее ожидал он ее всегда, и путь к дому требовал напряжения. Первую папиросу в кресле он постоянно обдумывал свое ожидание, а потом уже начинал чем-либо заниматься или ложился спать.
– Ах да, деньги, – вспомнил он, и сунув в карман руку, пошуршал бумажками. – Если они не заманивают меня, то приработок недурен.
Он выкинул на стол все комки, вывернул карманы и ладонями отряхнул их от мусора.
– Так, – сказал он, уставясь на кучу денег, – должно быть, рублей 50-60 – не меньше.
И он начал выбирать сначала рубли, потом трехрублевые и т.д., разглаживая их и складывая в отделения. Насчиталось 67 рублей.
– Да, играли по крупной, – подумал Велецкий, довольно потирая ладонь об ладонь. – Теперь можно и уснуть.
Он залез в постель и закурил.
Потом начались некоторые подозрения. Велецкий встал.
– Деньги, должно быть, фальшивые, – решил он, подходя к столику. – Кто ж может столько проигрывать, даже если и на двоих?
Он взял рубль и посмотрел на свет. Потом открыл шкаф, достал оттуда весь ассортимент бумажных денег и начал сличать.
Все сошлись, кроме одной десятирублевки, на которой вместо обычного портрета водяным знаком было отпечатано его лицо или Кауфмана - этого он не мог понять.
Он быстро зажег настольную лампу и прямо над ней поднял десятирублевку. На него смотрело лицо, которое он начинал видеть в зеркале вестибюля, когда уже собирался отойти.
– Боже, – тихо сказал Велецкий и болезненно скомкал ассигнацию. – Как же так?
Потом он бросился к столу, где лежали остальные деньги, и снова начал их тщательно разглядывать. Ни на одной помарок не было.
– Завтра же, с утра, заявить! – лихорадочно думал Велецкий, продолжая рассматривать свой портрет.



Приложение

Появление двойника.

Поза, взятая напрокат возле больничной койки, с которой было всё снято, кроме пружинного прямоугольника и трёх неструганных досок, чтобы и впредь, прямодушествуя, не выдать себя, где бы ни останавливался потом, упираясь лбом в натянутый канат.
Когда общение – служба официанта – при светлых окнах, начинающихся прямо с пола, невмоготу настолько, что и сопение другого легче выдать за свою дурную манеру, хоть этим отличившуюся от того, что пишешь. Имя остаётся поодаль на всякий случай, где-нибудь в четвёртой комнате.
Кроме этого, вариант подчинения плотного, как перчатка на вспухшей руке, уже отказ по крупной, отдающий отчаяньем и патологией. Ну и естественная перетасовка, сличение, некоторого рода конюшенное линчевание прямо пред монашескими глазами лошадей.
Так что Вельский, усевшись прямо на паркет клумбы, дёргался головой и двигал пальцами, как некое подводное растение, не осматриваясь, как принято среди такой патологии, – всё это выглядело отвратно. Что-то он всё-таки нарушал, и, видимо, угловые потолки через цветок в глиняном сосуде выпадали, докатясь: кто до центра, кто до края решетки, уложенной сверху деревянной ямы. Восков держался безжалостно. Кресло, подменившее ему дельту, облегло его, и было бы резонно прекратить истязание. Так нет же! Он продлил его до самого ужина, и всё-таки Вельский не удержался: прощался он и отходил от всех, не поворачиваясь спиной, медленно, посматривая из-под низу, в чём-то, в самой мизерной пропорции, утрируя традиционную униженную манеру откланиваться, но больше имитируя ненормальность – мол, вот так, вот так – и еще тая в этой позе возможность выброситься вперёд и, схватив за руку, пригнуть к ногам, а потом, отойдя, вдруг поворачивался и уже быстро шел, не оглядываясь, – боялся чего-то. С этим потом случилось несчастье: в тридцати километрах от вокзала он убил свою сожительницу, так что Восков не успел усомниться: выигрышно ли всё это?
<1965-1966>




Происшествие

Эрль поругался с Горбуновым,
взаимно обозвав: «Говно вы!».


Когда Горбунов пил чай с блюдечка, вошел Эрль и пожелал приятного аппетита.
– Я по делу, – сказал гость, вытаскивая из коробочки муху, и, держа её за ленивое крылышко, сосредоточился на лапках. – Не могли бы вы одолжить мне, впрочем, совсем ненадолго, – Эрль взглянул на часы, – ваши ноги. Сегодня у меня свадьба, и невеста решила, что ваши ноги будут мне к лицу.
– Что ж, – ответил Горбунов, помешивая варенье, - в какой-то мере это мне даже льстит. Если ненадолго, думаю, что причин для отказа нет. Пододвиньте моё кресло к окну. Вот так, хорошо.

Когда гость ушел, Горбунов стал ждать.
Первое время улица была разнообразной, но ближе к вечеру опустела, чтобы к одиннадцати стать совсем безлюдной.
Правда, остался гражданин, который, несмотря на дождь, прогуливался медленно и бесцельно. Но в какую бы сторону он ни шел, через каждых пару шагов оглядывался и, очевидно, тоже ждал.
Потом он исчез, и улица стала совсем пустой, но это длилось миг, потому что почти тотчас же на середину улицы выскочил Эрль и, спасаясь от грабителя, на бегу отбросил свёрток с ногами. Горбунов подпрыгнул в кресле и громко выкрикнул:
– Гад!
Удар молотком повалил Эрля на мостовую. Профессиональным движением грабитель похитил фамилию несчастного и, более ничего не взяв, свободной рукой поволок безымянное тело во двор.
Горбунов тупо смотрел в окно. Дождь продолжал ударять по газетному свёртку, который начал расползаться, оголяя ноги. Алым ручейком потек педикюрный лак.
От непогоды начали ныть обе культи.
27 декабря 1966




Мой дневник

28 марта
Спасся!
(– ситуация –)
Всё давно утонуло. Я спасся: я достал дно и стою. А кругом океан. Океан по подбородок. Всё вокруг красиво, особенно океан и небо. И я стою, на отмели. Спасся!

I
Как стихотворец я неплох.
Всё оттого, что, слава Богу,
хоть мало я пишу стихов,
но среди них прекрасных много!

II
Фотопанорама, составленная не из соответствующих истинной географии замечательных мест.
Фотошутка (вертикально длинная): человек с зонтиком, над зонтиком зонтик, над зонтиком зонтик, над...

Ни одного желания. Нет стимула для желаний. Не знаю, что бы с собой придумать. Одновременно соскучился по себе.

Из монолога: человек подох, не один – двое. Это грустно, но... и радостно.

Я прожил удивительно счастливую жизнь. Я был очень счастлив. С начала детства. Мне крупно повезло. Но, когда я вижу ребёнка, то с ужасом думаю, что ему придется еще столько жить до моего возраста. Думаю, какая ничем не оправданная скука. Не дай Бог мне воскреснуть!

Труп-с.

Михнов говорит сегодня: «я так обрадовался, что встретил тебя, а ты – покойник». Сам он матерый труп-с.

Одиночество стало отрадно. Стихи ушли. Стихи надо писать только для своего удовольствия, ни для чего другого. А если они доставляют неприятности, то - ушли, и ладно. Михнов тоскует по зрителю, а мне уже и не надо. Среди мёртвых у меня есть друзья. Михнов выжил, не вымер. Я тоже еще не вымер. Прежде чем с кем-нибудь поговорить, я заставляю себя поглупеть. Поглупев, могу беседовать. Женька – исключение.

Внутреннее небо.

Недавно я написал очень хорошие стихи:
Что явит лот, который брошен в небо?
Я плачу, думая об этом... и т.д., но не т.п.


29-30 марта
Как люди могут заниматься деятельностью, не имеющей никакой духовной цели, никакого духовного смысла?

Какой живой человек умер! (Умерла Э.А.)

Донашивает красоту. Дневники Кафки надо держать подле себя, чтобы в случае чего знать, что есть человек, которому хуже, как если двое умирают: один от простуды, другой – от рака, то первый спокоен, рад даже.

Первый, или оттого, что другие забыл, первый раз выехал весной из города. Когда-то это уже было, на Ладоге. Хлебников меня было расшевелил «Внучкой Малуши»: – о, дочка Владимира, внучка рыбы! Юноша, читавший мне в Тосно стихи, зря это делал. Я ему тоже зря читал.

У меня небольшое несчастье. – А что такое? – Я умер.

У Романа хорошее стихотворение.

Говорю Ritе, что она очень несчастна, потому что мы (я, Женька и т.д.) ограничены определённым даром, и несчастья, связанные с ним, компенсируются. А её гений – больше нашего – не имеет итогов, которыe можно обсуждать, а несчастья -– те же. Ей бы надо храм возвести.
В углу нашей комнаты сад.

Что будет с Михновскими картинами после?

Юноша в г. Тосно заговорил со мной о делении искусства на формальное и общественное, на что я спросил: а Леонардо? Бах? Гёте? и т.п. Сказал, что это выдумка черни.

Надо составить переписку мою с Альтшулером и пр.
Они явились смерды сами
красивы белыми конями,
и пищей яростных слепней
стояли, спешившись с коней!

Роман называл дневник – дняк.

31 марта
Я с ночи до сих пор болен. Спасаюсь пантопоном и морфином. Кайфа нет из-за самочувствия. <...>

Рембо и Верлен – сюжет.

Если бы мои авангардные варианты нашли бы в Ritе сочувствие, я бы их делал с удовольствием. Надо писать не хорошо, а плохо.

Вспомнил, что Евг.Григ. сказал, что я нынешний Фет.
Я взял Фета читать – и, правда, есть подобие, так что даже удивительно:
Тяжело в ночной тиши
выносить тоску души.

У Байрона тоже хорошее двустишье:
и пала на цветы роса,
и звезды всходят в небеса.

[Но собирать надо] стихи «графомана» XIX века (фамилию не помню):
Полетела роза на зердутовых крылах
взявши виртуоза с ним летит в его руках.

Предвосхищение Шагала, Хлебникова.

Болезнь нехороша тем, что ненужно, без какой-либо духовной пользы отвлекает от деяний. Хочется хоть что-ни<будь> написать, хотя бы потому, что ничего писать не <хочется,> и ничего не получилось бы, если бы начал. За<чем> и по каким поводам пишут стихи. Аномальны<й ...?>
<................................................................>

oколо 20 числа апреля 68 г.
Первое, то, что дало мне стимул быть дальше: фильм, где героиня (фальшива, истерична, похотлива, расторможена, но понимает свою тоску и заурядна, дурновкусна только для известного не очень уж многим варианта, она на уровне Антониони и со знанием его, что не делает её выше) в разных, иногда оконченных, иногда нет ситуациях от пустырей, ресторана до фешенебельных декораций, всё время с кем-то в диалоге (это и один партнёр, и разные), но речь партнёра ампутирована, так что говорит только героиня, хотя говорит в диалоге, что ведёт к длинным паузам, провалам в тексте, абсурду. Я бы все ситуации с ней создавал бы сам. Чтобы всё было естественно и для многого другого, я бы дал ей гашиш и вино или другое растормаживающее и, если бы была возможность, спрятав на ней незаметно для неё микрофон, снимал бы скрытой камерой, так, чтобы она не ведала, что я снимаю, а не живу с ней. Обязательно был бы пустырь с большими лужами, мягкой грязью и сараем с маленькими решётками. Это единственное сооружение на пустыре, за которым стройки. В сарае зачем-то запертые собаки. Одну видно, когда она тычется в решётку, что у самой земли. Второе окошко наверху. Сарай небольшой. Она идёт к сараю и кормит ветчиной собак. Пьёт прямо из бутылки шампанское. Шампанское льётся из бутылки на землю, когда она что-то, заводясь, говорит. Ветер откидывает пену на куртку-шубу, вызывая веселье. Она говорит с собаками, кормя их. Говорит со спутником. Потом они (его не видно) идут по дороге, и она снова пьёт из бутылки и много проливает на землю. Всё это весело. Редкие прохожие и окна транспорта. Предположим, это один эпизод, от которого можно тут же уйти в совершенно или несовершенно другой вариант. Здесь же можно, в другом эпизоде, снимать её голую в движении. (Как я хотел, чтобы в любом фильме, где одежда не несёт особых ударений, герои были бы наги. И для пародии хорошо, и так). Я бы её провоцировал на самые ценные диалоги.

Водоём постоянно общается с небом.

Альтшулер сказал, что великий обман в том, что мы видим счастье, и оно заставляет нас продолжаться, т.е. продолжать несчастья. Потом мы говорили, что он в любом другом быте создал бы себе тот, который есть, даже при любом максимуме свободы, потому что ничего не зависит ни от обстоятельств, ни от, казалось бы, желаний: каждый создаёт ему предназначенный быт.

29 апр.
Человек строит только леса, но никогда не достроит даже их. Вера в Бога – радость, дар, данный избранным, как гений. Вера – не только просьба.

Карлик играет на саксофоне – фильм, живопись, стихи, тема.

Всадники. Всадники на девушках. Всадники...

Провалился на стул.

Контрабасист самовлюблён: слушает только свой инструмент, а рука на грифе выше головы, сюрреально высовывается из-за неё. У трубача вместо лица – труба, а в голову воткнута рукоять контрабаса. Хлебников лишил меня возможности о многом говорить, потому что сказал так, что об этих вещах можно сказать только так же.

Игры на лыжах.

Сам шумит, создавая общую тишину. Кунстман пересвистал всех певчих тварей. Он держал флейту, как принято – скрипку.

Кадр – шторка, тот же или его продолжение (основа та же), кадр – шторка
кадр – шторка, только несколько кадров, а не один щелчок и – шторка. Раз, два, четыре, восемь – шторка. Вот так. Не мельтешение.

Кунстман пил из саксофона, поэтому была музыка.

Если мне удастся снять фильм, как играет Кунстман, то в этом фильме может быть и вариант с Львом Григорьевичем Левиным, парализованным толстым евреем-профессором, сидящим на уличной табуретке. И могут быть шеи сидящих в зале, шеи и затылки.

У Моцарта был комплекс неполноценности – из-за своей музыки.
1968



Прямая речь

«На острие копья замешан мой хлеб», – сказал Архилох.
«Скучно на этом свете, господа», – сказал Гоголь.
«Дико хочу что-нибудь в желудок», – сказал Мельц.
«Я жить хочу», – сказал Пушкин.
«Со мной случился «Бобок», – сказал Михнов-Войтенко.
«Творчество или торчество», – сказал Галецкий.
«Хорошо, что мы видимся только для любви», – сказал дядя.
«Блаженны нищие духом», – сказал Иисус Христос.
«Видишь, каким стилистическим оборотам научила меня жизнь моя», – сказал Швейгольц.
«Бог весь во всём», – сказал П. Тейяр де Шарден.
«Как безобразна молодость», – сказал Михнов-Войтенко.
«Что толку в том, что мы любим нас?» – сказал дядя.
«Эфирные насекомые», – сказал Гоголь.
«Пью, опершись на копье», – сказал Архилох.
«Отцы ваши – где они? да и пророки, будут ли они вечно жить?» – сказано в Библии.
«О стыд, ты в тягость мне», – сказал Пастернак.
«Здесь всё меня переживет», – сказала Ахматова.
«Любовь», – сказал Галецкий.
Альтшулер сказал глупость.
«Где хоть что-нибудь?» – сказал дядя.
«Nevermore», – сказал Эдгар По.
«Ничто», – сказал Галецкий.
<Вторая половина 1969>



Отдельная книга

В осенний час, внутри простого лета
металась бабочкой-цитатой из балета,
стоите вы, от счастья хорошея,
и этот лес вам служит отраженьем, –
раскроется бутон, а в нем – пчела...


Я не перечитывал написанного, потому что новое утро не обозначило следующего дня, но, помня, что в конце записей я размышлял о своей семейной картине, сразу же соединю паузу со второй, которая когда-нибудь да последует, любимым занятьем моей жены. Несмотря на то, что мы уже много лет прожили вместе, я только недавно узнал, что самое приятное занятье для нее – дарение подарков. Когда она мне сказала об этом, я не только восхитился ею, но и воспринял такую прихоть как самое верное и мое желание, скорее даже, как самое счастливое желание, осуществить которое сам я был неспособен. В этой прихоти сказалась не столько доброта, сколько мудрость и опять же умение осязать радость. Получался некоторый театр, спровоцированный подношением, изысканность которого зависела от участников, но простор уже был дан. Но это, кроме всех других вариантов, один из них, и сетовала на бесталанность она зря, потому что такие переживания всегда только переживания, и даже в воспоминаниях.
Меня часто огорчало, что телесную красоту моей жены вижу я и никто из тех, кто мог бы отдать ей должное во всей полноте, о чем пишу я, не смущаясь, хотя и сам могу довольно иронизировать над таким огорчением, но, чтоб наслаждаться до конца, с кем-то обсудить надо, но жена меня любила, да если б и случился адюльтер, то был бы для меня несчастьем, а не диалогом. Моя жена напоминала античные идеалы, но ее красота была деформирована удобно для общения, что и отличало красоту эту от демонстрации совершенства. Изо дня в день моя жена переступала с одинаковым лицом и телом, которые варьировались от ее отношения к зеркалу: «Я сегодня плохо выгляжу» или: «Мне это идет». Но бывали дни, когда она была так прекрасна, что меня тянуло встать на колени и умолять ее, о чем – безразлично. Даже если бы она становилась такой изумительной только однажды и на предельную краткость, и тогда бы я считал ее прекрасной, ибо возможность являться совершенной присутствовала в ней. Она была так прекрасна, что я заочно любил ее старость, которая превратится в умирание прекрасного, а, значит, не нарушит его.
Забавно, что когда нас всех допрашивали по поводу несчастного убийства, все в один голос показывали, что жена моя не только без упреков, но и вообще изумительная.
Следствию знать это было нужно для того, чтобы выявить причастность каждого и всех разом.
...беспомощны, и мы ушли, оставив их на ночь, причем та цинковая ванна, которую мы открыли, стояла на другой, и, очевидно, тоже полной. Я не хотел туда идти и до сих пор жалею, потому что об этом думать нечего, здесь уже все решено, а теперь приходится об этом много думать и иногда бесконечно, как видеть одни и те же сны из-за нежелания проснуться окончательно и встать, когда на целый день одно какое-либо занятие, да и то к вечеру, а, может быть, и его нет.
Гоголя я люблю, даже не столько как писателя – как личность. Если бы мы с ним совпали веком и были б знакомы, то ни за что бы не сошлись близко и скорее всего – враждебно, но не так, чтобы враждовать: неприятны были бы, и лучше вовсе не знакомиться, ибо художник В-кий всем на него похож, кроме, кажется, таланта. Я давно заметил, что внешние совпадения обязывают и к духовным, но иногда в человеке бывает целая коллекция лиц, хотя это и не опровергает ничего. Мало того, один день можно быть деликатным, а следующий провести идиотом или без определений. У меня есть такая манера перенимать внешние дефекты людей или жесты их, мимику, и тогда нет ничего проще, чем почувствовать себя тем человеком и заставлять его разговаривать с самим собой. Это тоже целый театр. Но я себе не разрешаю слишком приближаться, а вот Ильин, убийца, теперь его можно так именовать, тот перенял человека и уже до самого инцидента не мог освободиться, хотя сам же мне говорил и написал в одном эссе значительную фразу, которая довольно глубока, если перестать быть снобом и отрешиться от претенциозности: «Мучительно приближаться». Суд не был в замешательстве – кого судить?, потому что у суда мало времени и совсем нет его на решение литературно-психологических проблем. Убил Ильин, но ведь перед тем была длинная предыстория, в которой с ним произошла метаморфоза, и он уже от себя отделился, и вряд ли, может быть, помнил, что он – Ильин, а не потому, что все его жесты, манеры были теперь точь-в-точь, как у того, не говоря уже о мыслях и помыслах. Так что судить, возможно, следовало и не этого, а если и этого, то перед тем задуматься. Да и как можно судить, когда все рассматривается с точки зрения. А точек можно выставить сколько угодно. Точка – это концентрация тьмы. Мелочь.
Паркет в моей комнате рассыхается, и каждый такой маленький взрыв напрягает меня, потому что в последнее время я непрерывно жду безумия и боюсь его. Пока моя психика здорова, я знаю, что галлюцинации не превратятся в плоть и реальным будет только мой страх перед их появлением; когда же придет безумие, сумасшествие мнимое обретет плоть, и я увижу это. Еще по дороге домой меня пугало отсутствие снотворного и одиночество, к тому же еще привязалась фраза, которой я собирался начать какую-то прозу, фраза неудачная, дурновкусная: «В комнате пахло идиотом». На самом деле такой запах существует, ибо мне иногда приходилось посещать дом, где в квартире живет двадцатисемилетний блаженный, у которого разум остановился на совершенно детском возрасте, но это не оправдание фразе, да я б ее и не написал.
Когда я подошел к парадной двери, то я надеялся, что домой не пойду, а устроюсь на ночлег к кому-нибудь из знакомых, чтобы избежать бессоницы и одиночества. Но писательский инстинкт заставил меня сохранить настроение, а не убирать его, так что войдя в комнату, я тотчас сел за стол и начал записывать, привыкая к старости, потому что понимал, что начатое продлится до конца и я не изменюсь с годами. Изменения никакого предположить я не мог и любил свою жену, с которой меня ждало бы счастье, если бы мы не были так одиноки. Я любил ее, вероятно, не столько за умение понимать всевозможные варианты страдания, проще сказать – за сострадание, сколько за верное понимание счастья, умение представлять его и замечать тут же, как оно являлось. Она могла быть участницей радости, и с ней у меня связано много воспоминаний, которые бы при записи их воспроизводили этюды сельского лета с красными ягодами у железной дороги, с женщиной, счастливой от сбора и от того, что все это есть и совсем не так, как бывает: есть то, чего нету. Но извечные трагедии духа, которые и давали нам возможность так много любить друг друга и ценить это, тут же и разрушали все. Мы были настолько одиноки, что ее близость не только не отделяла от одиночества и страха, но еще более усугубляла и то и другое. Иногда я ждал, что она окажется оборотнем, и прижимался к ее телу, чтобы быстрее совершилось страшное. Одинокими нас сделало счастье, потому что кто же нам был нужен? и кому мы со своей радостью? Так наша жизнь превратилась в фотографию, которая никогда не станет достоянием семейного альбома. Возможно, мы бы и завели, затеяли семейное счастье с качелями, детской и с теми ночами, когда дети просятся поспать рядом. Но я не мог осмелиться на деторождение из альтруистических соображений, понимая, что сотворение – акт насильственный, и никто не имеет на него права, ибо воля новорожденного не участвует в процессе.
Сам я прожил сносную жизнь, но и она чаще всего была мне в тягость, а предположить еще более худший вариант труда не представляет. Я бы не осмелился создать существо, хотя бы только потому, что зачатьем обрек бы его на страх перед смертью, не говоря уже о попутных несчастьях его быта.
Я бы, может быть, согласился и стал бы, если бы видел достойного партнера, но ни одного не видел, а лишь бы как – не хочу.



следующая Посвящения Леониду Аронзону
оглавление
предыдущая Leonid Aronzon: The Selection of V.Aronzon, brother of poet. Translated by Richard McKane






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney