ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 19 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Джеральд ЯНЕЧЕК. ВИТАЛИЙ КАЛЬПИДИ. “В ТРЯСИНЕ РУССКОЙ РЕЧИ”



aвтор визуальной работы - Rafael Levchin.



(Доклад был прочитан в Пермском гос.университете на конференции в 2 июня 1994 г.)

Фраза в заглавии взята из первой строки
стихотворения «Я по уши увяз в трясине русской речи» из третьего сборника Кальпиди (Пермь, 1993, стр. 29-31). Это стихотворение является, по-моему, едва ли не программным в творчестве поэта, поэтому настоящий доклад посвящен подробному анализу данного текста.
Ключевой треугольник идей в мировоззрении Кальпиди (и, возможно, любого другого поэта): язык – родина – поэзия – представляется не сразу, а в начале второго абзаца. Но уже с первой строки ясно, что отношение поэта к этим трем понятиям далеко не однозначно. Кальпиди не склонен к раздаче лирических комплиментов в сторону этих важных мотивов в жизни поэта. Он считает свой родной язык «трясиной», в которой можно скорее не жить, а утонуть. Если он «по уши увяз» в этой трясине выше рта и носа, то, пожалуй, увидеть Ливерпуль и Кельн он может, но говорить с ними нельзя. Можно только глотнуть болотную жижу родного языка. Впрочем, болот не бывает в столицах, и интересно, что Кальпиди выбирает для сравнений не Лондон или Берлин, а именно города, достаточно аналогичные Перми по культурному и индустриальному облику и по расположению на реках соответственно в Англии и Германии. К теме о провинциальности мы еще вернемся.
А тема самого возврата сразу возникает с вопросом «зачем мне опускаться в недра/ родного языка, когда стихи вблизи/ валяются?». Зачем идти вглубь, когда легче найти стихи на поверхности? Зачем пачкать себя этой черной работой? Тут вспоминается Маяковский, но Кальпиди изображает себя не героическим шахтером или великомучеником перед фининспектором, а «карикатурным негром с лопатой», как на афише менестрельского шоу, – тоже не комплимент себе. Эти мысли возникают «по возвращении в Пермь», т.е. поэт не постоянно живет в трясине, а возвращается в нее намеренно, по некоему смутному желанию, которое он сам, по-видимому, не понимает до конца. Дальше он изображает себя блудным сыном и «почти Орфеем». Первый образ достаточно ясен: сын вернулся домой после неудачной блудной жизни в широком мире. Во втором образе традиционный поэт-музыкант выводит жену из ада силой своего искусства, но слишком скоро оглядывается, и все потеряно. «Почти Орфей» – потому ли, что он лучше мифологического героя, или потому что хуже? Удачно ли он выводит людей из ада?
Так поэт выстраивает важный образный ряд: трясина – недра – Пермь – дом – ад. Хотя Пермь не родной город поэта в буквальном смысле (он родился в Челябинске), он учился в ней и пишет о ней больше, чем о других городах. Из трех среднеуральских городов, составляющих золотой треугольник в жизни поэта (Челябинск, Пермь, Свердловск), именно о Перми он строит какой-то центральный миф о родине. В ней он: негр – блудный сын – почти Орфей – Хахаль. Но самое главное: он – поэт.
По возврате в Пермь для этого «негра» «слова проворней ртути/ могли в каком-нибудь занюханном бору/ слить каплю с мурашом и отразить без мути/ розовопятую барсучью детвору». Все-таки Пермь описана не красиво: она «комична», слякотна; она – место смерти, попоек и любовных приключений, место, «где лгут без напряженья». В итоге она – «фантом», миф, как Петербург, место, которое существует в голове мифотоворца. Как нужная составная часть треугольника (язык – родина – поэзия), Пермь необходима для творчества: «когда три эти составные перессоришь,/ катапультирует из темноты на свет/ строфа...». Поэзия рождается из конфликта со средой.
Как это делается, конечно, тайна творческого подсознания. Но тут сразу Кальпиди чуть-чуть приоткрывает дверь в свою мастерскую. На базе данного треугольника он строит пирамиду-метафору почти гомерического размера, которая вбирает в себя если и не весь мир, то очень многое. Строфа (поэзия) захлебывается слюною младенца (поэта), который выплюнул материнскую грудь родины. Дальше строфа сравнивается в короткости «с глотком воды»и «с умением моргнуть» (заметьте интересный парадоксальный сдвиг: сравнение не с мгновением или морганием, а с умением моргнуть). Тут сложные метафизические отношения сразу накапливаются: в короткой строфе, о которой он говорит, ошалелый поэт готов бросить в воду червонец, дабы не возвращать себя в Пермь. Глоток слюны растет в взволнованное море. Но поэт остается поэтом, сознательным мастером своего ремесла: он указывает здесь на рифмовку и неточную (Пермь – день), и точную (почти повсюду). Есть, конечно, и все прочие показатели мастерства. Здесь есть внутренние рифмы: «ни трассой самолета,/ ни тряской поезда» и «на дню равняется нулю». Интересно, что Кальпиди любит поезд, потому что есть какая-то маленькая вероятность, что ему удастся проехать Пермь.
Временно устраняя другие изветвления метафоры в этой метапоэзии, исследуем образ слюны до конца. В ответ на вопрос: «При чем тут Пермь?», он будто плюет в землю, врет о ней безбожно, а на месте плевка растет колос речи. Вместо сухого ахматовского сора, из которого растут стихи, у Кальпиди они растут из негодной жидкости из человеческого рта. В природе такой возврат влаги земле нужен для роста и жизни вообще. Этот обычный знак отказа у Кальпиди плодороден. Здесь поэт не питается какими-то чистыми кастальскими источниками, не всасывает силы из природы по орально-инкорпоративному принципу, а избавляется от трясинной грязи и материнского молока по орально-экспульсивному принципу. Впочем, отрыв от материнской груди – нужная стадия в жизни ребенка, знак независимости и повзросления. Для поэта отчуждение и остранение рождают зрение.
Следующий этап в развитии этого образа включает образ пальца, который ткнет в ахинею, ложь и грязь, глумящиеся в стране. Палец сразу пачкается. Но в конце поэт поднимает трехперстье, увлажняет его слюной, строит «метель воздушных поцелуев» (кажется, в сторону Перми) и перелетной птицей улетает на юг. Он очень хочет выхода из игры, но с самого начала до самого конца контакт с нечистой влагой для него неизбежен и плодотворен. В знак отказа поэт возвращает свою слюну в землю, где слюна дает новый рост. В трясине растет и процветатет гораздо больше живых и животворящих организмов, чем в чистом ключе.
Вернемся к другим моментам, пропущенным в исследовании главного образа. Кальпиди не скрывает своего положительного отношения к творчеству А.Парщикова, и если относить Кальпиди к какому-нибудьиз главных направлений в современной русской поэзии, то скорее всего к метареалистам. Отмечаем сложность метафорического ряда при сравнительной традиционности других элементов стихосложения и тенденцию к построению целого стихотворения вокруг одного ключевого образа. Об этом уже было сказано достаточно, я думаю. Но есть любопытные сдвиговые моменты в эытом деле. Я уже говорил об одном таком сдвиге во фразе «с умением моргнуть». Есть и другие: например, в образе блудного сына находим ссылку на знаменитую картину Рембрандта в Эрмитаже, где сын на коленях трогательно обнимается со стоящим отцом. У Кальпиди сын «колени/ в рембрандтовской пыли стирает», будто только пыль принадлежит Рембрандту, и блудный сын стряхивает ее по приходе домой. Дальше следует интересное метафорическое развитие данной ситуации: она так трогательна, что «даже пень/ даст трещину», трещина превращается в кривую улыбку поэта, и веселие растет в целый цирк с паяцем.
Другой интересный пример, который включает сдвиг в даже более буквальмом смысле, заключается в абзаце, где речь идет об Элладе. Это продолжение образа Аида-Перми и Орфея-поэта сновым подтекстом. Греческая мифология, конечно, типичный материал в гтрадиционной классической поэзии, но Кальпиди пользуется им совершенно по-своему, пренебрежительно, без ауры кыльтуртрегерства.. Здесь греки будто существуют, чтобы кормить раков по пути в Аид, троянская война – это «драка», и боги, как нацисты, устраивают геноцид. Главный недостаток этих богов – слаборазвитая фантазия: «до Рая додуматься» не смогли. Поэтому они смещены «плотницким плечом» христианства.
Это все из стандартного репертуара метареалиста-метаметафориста. Но любопытно, как при самом далеком полете фантазии Кальпиди, в отличие от других метареалистов, иногда приземляется (что редко делают Парщиков, Жданов и другие). Итак, в конце большого хода об Элладе он спрашивает себя: «При чем же Пермь?». И начинается новый полет на этой основе.
Ради исчерпывающей полноты обсуждения образов здесь можно было бы говорить об очереди на кладбище, о скворечне и т.д. Но об образах , пожалуй, достаточно сказано. Коротко можно заметить
некоторые визуальные моменты. В конце первого абзаца есть маленькая неожиданность: одна строка, где все слова слиты без разделений. Эффект не представляет большого затруднения читателю, и прием скорее ритмический, чем визуальный. Получается скороговорка, выражающая ритмическую суть поэта и поэзии, но с отрицательной окраской (поэт = нервный тик). Второй момент более сложный и изящный: «а семья не становилась краткой,/ как месяц, если он взойдет на буквой 'И'?». Маленькая дуга над буквой «и краткое» равняется месяцу в последней стадии исчезновения, как отрицательное сравнение с семьей, которая не уменьшается (в Перми?). Такие авангардизмы в духе футуризма нетипичны для метареалистов, и у Кальпиди они эпизодичны, но искусно использованы и со смыслом.
О языке Кальпиди тоже стоит поговорить. Во всеобщем пейоративном климате стихотворения совершенно естественно звучат его, как я бы их назвал, «веселые» разговорные обороты. У Кальпиди мало макаронщины, так модной сейчас у молодых. Он отличается, по-моему, приятной долей славянофильства, но без особого догматизма. Вместе с тем его бесцеремонное отношение к т.н. «культурным ценностям», которое выражено в сниженной стилистике, по-моему, звучит свежо и как-то симпатично после десятилетий шаблонного, безличного поднятия их на искусственный пьедестал. Лучше сказать, что билет в первом ряду на Аиду считается наказанием, чем врать, что это большое удовольствие. Кальпиди не повторяет ходячие клише о культуре, а серьезно внедряется в суть явлений. Но избежать клише трудно в культурной сфере, где долго укреплялось общественное мнение обо всем этом. Это тяжелая задача, и она не всегда удается, особенно со временем. Заинтересованный профан, когда он углубляется в дело, рискует превратиться в эрудированного зануду (см. Бродского). Здесь, возможно, важное преимущество провинциала по сравнению со «столичной штучкой».
Да, действительно, чем Пермь «чумнее имперских городов»? В принципе – ничем, в ней только чуть больше неприятностей. Это, правда, небольшой комплимент. Но Кальпиди не занимается комплиментами. Самое главное: о Москве и Петербурге поэт не говорит почти ничего, а о Перми очень много. С ней он бесконечно спорит и ссорится. Он, кажется, всегда в обиде, как хлебниковские олени, которые «заплетались рогами так, /Что, казалось, их соединял старинный брак/ С взаимными увлечениями и взаимной неверностью». Но в конечном итоге все равно можно подозревать скрыту ю любовь, как к жене, которую муж постоянно ругает, но в глубине души любит и не может жить без нее. Если поэту нужно ссориться с языком и с родиной, чтобы была поэзия, пусть ссорится. Для русской поэзии это хорошо, и для Перми тоже неплохо.

Приложение:

Виталий КАЛЬПИДИ

****
«Я по уши увяз в трясине русской речи,
со мною Ливерпуль не будет языкаст,
и Кельн в готическом уборе подвенечном
не то что внятный звук – мне знака не податс.
Казалось бы, зачем мне опускаться в недра
родного языка, когда стихи вблизи
валяются? Но я изображаю негра
карикатурного с лопатой на мази.
Тем временем слова проворней всякой ртути
могли в каком-нибудь занюханном бору
слить каплю с мурашом и отразить без мути
розовопятую барсучью детвору», –
не поручусь за все, но в этом направленьи
я думал кое-как по возвращенью в Пермь.
Припомнов полотно, где блудный сын колени
в рембрандтовской пыли стирает, даже пень
даст трещину, на треть способную казаться
улыбкой на лице – естественно, моем –
кривляющуюся (прибавь сюда паяца –
они бы целый цирк устроилиу втроем).
Приди мне в голову, что Перм- сродни аиду,
что я почти Орфей, спускающийся в ад,
я б наказал себя билетом на «Аиду»
и, чтоб наверняка свихнуться, в первый ряд.
Комична коми-Пермь, где лгут без напряженья,
где слякоти не ж кайф убраться с глаз долой
и где последним доказательством рожденья
становится оркестр, вступивший за вдовой,
где, может быть, и я от пьянки опрокинусь,
и местное бабье из телефонных книг
синхронно вычтет: минус Хахаль, а не минус
Поэтслегканапоминавшийнервныйтик –
вот так я о себе.
Язык – вокзальный кореш,
а родина – фантом, поэзия – навет,
когда три эти составные перессоришь,
катапультирует из темноты на свет
строфа, захлебывающаяся слюною
младенца, что не взял подсунутую грудь,
а выплюнул; строфа, сравнимая длиною
с глотком воды, точней: с умением моргнуть;
немного ошалев, я каждый божий день
готов бросать в волну не гривенник – червонец,
дабы в неточно зарифмованную Пермь
не возвращать себя ни трассой самолета,
ни тряской поезда (за что его люблю –
за то, что шанс пройти отметку поворота
не каждый раз на дню равняется нулю)...
Я мог бы пару слов найти для ветеранок-
любовниц, столько лет с гербарием морщин
блуждающих в Перми, готовых спозаранок
в скворечни заглянуть: а нет ли там мужчин?
В седьмой (или восьмой) строфе я им потрафил,
как мог, переборщив не очень. За обед –
спасибо, за коньяк – спасибо, а за график
приема на ночь – всем большой физкульт-привет!

В Элладе для людей, которых любят раки
вдруг за руку схватить, был выстроен Аид
(а сокращенно: ад); генштаб троянской драки
(по-ихнему: Олимп), устроив геноцид,
был начисто лишен фантазии: до Рая
додуматься не мог и – Плотницким плечом
смешен. «При чем же Пермь?» –
вы спросите, моргая.
Моргну быстрее вас: «Действительно, при чем?
При том! Как в землю плюнь, соври о ней безбожно
и: через год-другой заколосится речь;
попомните меня, что Пермь введет таможню
у кладбища, когда гуськом пойдет прилечь
туда народ».
В стране глумится ахинея:
куда ни ткнешь – попал. На пальцах – девять раз
я в тексте Пермь назвал, а чем она чумнее
имперских городов, где приземляет нас
аэрофлот? Там что? Рискуешь носопаткой
чуть меньше; может быть, произносили «пли!»
чуть реже; а семья не становилась краткой,
как месяц, если он взоЙдет над буквой «И»?

И я сойду с ума (не впрямь, а понарошку)
и не пойму, зачем из центра синевы
полет спускает вниз раскрашенную крошку
пернатых дурачков, невинных, яко мы,
и в жанре голубка или – пускай – сороки
Он ходит по земле, напялив клюв прямой
(для конспирации), отмеривая сроки
на жизнь отпущенные пермскою тюрьмой?

Трехперстье увлажню слюною раз до ста, и
метель воздушных поцелуев в полукруг
построится, взлетев почище птичьей стаи,
и, на крыло упав, снесет меня на юг



следующая 4th page of cover # 19 (26)
оглавление
предыдущая Рафаэль ЛЕВЧИН. ФИЛЬМ ИЛИ ФИЛЬМЫ?






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney