ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 25 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Василий БETAKИ. ВОЛОШИНЫ И МАРШАК



aвтор визуальной работы - неизвестен.



Существует мнение, что это автопортрет Волошина; но, возможно, это работа Ю.Анненкова.

С разрешения автора взято в:
http://bolvan.ph.utexas.edu/~vadim/betaki/memuary/V00.html


Первые пятна памяти. Лёва Друскин. С.Я. Маршак.

    О Максе Волошине – которому случилось быть моим крёстным – я знаю практически только по рассказам: он умер, когда мне было два года. Детская память – светлые пятна в полной тьме.
   Самое яркое пятно – море!
   Собака суёт нос в пену. Кто-то широкоплечий и бородатый, одетый во что-то белое, стоит рядом с отцом у меня за спиной. Меня уговаривают войти в воду. Я боюсь. Собака подталкивает меня носом, а бородатый говорит: «Иди, иди, не утонешь». И я вошел в слабый прибой.

   Вот и всё, что я сам помню о Волошине. Потом, когда я стал постарше, родители и «тетя Маша» (М.С. Волошина; чтоб отличать её от сестры отца, тоже Марии, её звали у нас Машей, а тётку – Мурой) мне, конечно, много рассказывали… Но это всё уже с чужих слов.
   У Марьи Степановны – тети Маши – я бывал изредка с родителями, а после войны и один приезжал ненадолго в Коктебель раза три.
   Как-то раз уже в студенческие годы я у неё, да ещё при нескольких гостях, позволил себе поиздеваться над стихами Андрея Белого и заодно над антропософией вообще. Она смертельно обиделась: «…ведь Макс был антропософ, посерьёзнее даже Белого, и память Штайнера обязывает… и она не позволит… и вообще – щенок…».
   Короче говоря, я уехал в тот же вечер.
   На следующий год мы по причуде судьбы столкнулись в Москве в метро. Она глянула пристально и прошла мимо.
   Через несколько я лет приехал в Коктебель в Дом творчества писателей и встретил там своего приятеля, питерского поэта Леву Друскина. Лева уговорил меня помириться с Марьей Степановной и повёл меня к ней. Я вкатил в волошинский дом Левино кресло на колёсах и услышал сверху тётимашин голос, совсем старушечий: «Левушка? Кто тебя приволок?». Спустилась, и Лева тут же сказал, еще до того, как она меня увидела: «Не сердитесь на него, он сам всё понимает»
   Она позвала в гостиную. Усадила. Даже угощать чем-то стала. Только я видел, что всё это делается ради Лёвы. Формально мы помирились, но взаимный интерес, который был у нас, когда я был ребенком, угас, и с тех пор я видел М.С. только мельком, заходил, бывая в Коктебеле, с визитом вежливости… Один раз она даже пошла со мной вместе на могилу Волошина.
   Со стихами Волошина я познакомился лет в шестнадцать, и тоже там, у неё в Коктебеле. Самым главным для меня сразу стал венок сонетов «Corona astralis»:

      В нас тлеет боль внежизненных обид,
      Изгнанники, скитальцы и поэты...

   И, конечно, историософские вещи, вроде "Дмитрия Cамозванца".
   А еще пророческие строки:

       Не в первый раз мечтая о свободе,
       Мы строим новую тюрьму...

   Был какой-то период, когда Волошин для меня стоял вровень с Блоком. А выше Блока я в те годы и не представлял себе поэтов…

   У моей мамы было две двоюродных сестры, и четыре двоюродных брата. Два из них, да и две кузины, были Гительсоны (один из этих братьев, став актером, взял себе псевдоним Тельсен) и ещё Маршаки.
   Илью Яковлевича Маршака (писавшего под псевдонимом М. Ильин) я видел как-то раз мельком, но страшно любил его книжку «Сто тысяч почему, или рассказы о вещах». Эту книжку я даже в блокаду не смог сжечь в буржуйке, где горело тогда полное собрание сочинений Гёте…
   А вот Самуила Яковлевича помню с раннего детства. До переезда в Москву он работал в ленинградском Детиздате и иногда у нас бывал. Приходя, приносил мне каждый раз в подарок книжку с яркими картинками – иногда свою, а иногда и не свою. Я всегда очень радовался. Когда же мои родители ходили к нему в гости, меня с собой они почему-то никогда не брали.
   У мамы в шкатулке среди всяких бус хранилось шуточное посвящённое ей стихотворение С.Я., написанное в какой-то Новый год.
   Помню из него только начало:

      У Бины кораллы, у Бины рубины,
      А глазки у Бины совсем карабины…

    Еще помню крупный школьнически-правильный почерк.
   После смерти родителей я увидел Маршака только в 1946 году. Будучи в Москве у Лиды, я ему позвонил, и он меня тут же пригласил к себе. Поморщился от моих стишков («недобальмонт какой-то у тебя!»), но мои первые переводы (а это был Г. Гейне) сдержанно похвалил и сказал, что переводчик из меня точно выйдет, надо только две тонны груза к заду привязать для усидчивости. Правда, тут же сказал, что переводить Гейне – безнадёжный тупик, что и сам он начинал, да забросил. Посоветовал учить английский. Он уже тогда чувствовал, что за английским – будущее, хотя в девяти десятых советских средних школ еще продолжали по инерции преподавать немецкий. К сожалению, его добрый совет так и пропал тогда даром: я был слишком ленив…
   Через три или четыре года после той первой послевоенной встречи я с Маршаком поссорился и не виделся с ним до самого его юбилея в Ленинградском Доме Писателей. На юбилее он первый холодно со мной поздоровался, когда мы столкнулись на лестнице. Я, как мог, вежливо ответил, вежливо поздравил.
   А поссорились мы в ходе разговора, в котором он поучал меня уму-разуму, объясняя с кем из писателей надо – именно надо – быть предупредительным. Можно, дескать, совсем не уважать, а вот быть предупредительным необходимо.
   Я вспыхнул и сказал, что и с ним, наверно, тоже так надо, что за переводы я его очень уважаю, а вот пионерщины простить не могу – как ему не стыдно сочинять всю эту чушь, ведь он когда-то Оксфорд окончил, в Палестине и в Италии побывал, потом был главным редактором газеты у Врангеля! А теперь что пишет…
   Короче говоря, я сказал ему всё, что мог сказать восемнадцатилетний студент, возмущаясь приспособленчеством, советскими газетными истинами и прочей дрянью, которая пышно расцветала в сорок восьмом–сорок девятом году, – чуть ли не самом мрачном и мерзком году за весь послевоенный период…
   В общем, я ушел, распрощавшись самым нежнейшим образом с его ньюфаундлендом, который, по-моему, был в этой идеологически-кухонной ругани на моей стороне.
   Уверен, что на моей, поскольку собачья бескомпромиссная прямота мне всегда была приятнее, чем любые «соображения» старших.
   А хозяин только сказал вслед, тщательно протирая очки, что не хочет меня больше видеть, а месяца через три переслал мне в Питер с другим своим двоюродным племянником, моим кузеном и однокурсником Сашей Гительсоном, книжку сонетов Шекспира с надписью «На память, прощально, Вздор-Кихоту Васе».
   Саша сказал, что дядя Сёма не хочет больше меня видеть и что по его, Cашиному, мнению тут смешалось раздражение (мол, яйца курицу учат) с чувством опасности, которую могу я «своим колокольным языком на него накликать». Шел 1949 год, и «космополитам по рождению» жить было страшновато, даже таким заслуженным, как Маршак. Но я этого в своей вечной легкомысленной крайности почти не понимал. Вернее, понимал, но как-то не всерьёз...



следующая Роман ВOЙТЕХОВИЧ. «КАК БАРЫШНЯ ПОХОЖ НА СВОЙ ПАПАШ!»
оглавление
предыдущая Игорь СИД. ГОЛОС, ЛОГОС, ГЛАГОЛ...






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney