ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 38 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Даниэль Орлов. ЖАЛУЯСЬ В ТЕМЕНЬ КУСТОВ… (отрывок из романа)





Жалуясь в темень кустов на зубную боль, двигатель отчаянно завывал. То и дело, после ровных участков серпантина, он схаркивал перегазовкой и вновь скулил обреченно и зло. Большинство пассажиров автобуса спало. Иван проснулся уже на середине подъема оттого, что отсидел ногу, и теперь разминал икру, словно склеенную острым нутряным электричеством. Окна автобуса запотели. Неожиданный заморозок в середине сентября. Удивленный таким холодом еще летний, еще ароматный воздух, казалось, потрескивал, и звезды на ясном, без единого темного облачка, небе надменно сплёвывали редкими метеорами в мутное зарево невидимого с дороги города.
Иван вытер ладонью стекло и прижался к нему лицом, чтобы заглянуть назад. Там внизу угадывалась огоньками оставленная в стороне Татарка. «Вот, уже и Татарку проехали», – всякий раз говорил кто-то из взрослых, когда подъезжали к городу: в автобусе ли, в такси, в учхозовском газике или в институтской волге. И всегда после этого начинало закладывать уши, а водитель с хохотком учил сглатывать. «Попов», – вспомнилось Ивану. Фамилия водителя «Волги» была Попов. Он чаще всего возил деда по всяким рабочим делам, его же просили иногда подкинуть невестку с внуком до Невинномысска на кисловодский поезд или отвезти Тетю Инну на Сенгилеевское озеро.
К Попову привыкли, как привыкают к неблизкому, но рядом живущему родственнику. В детстве, когда весь мир делится на своих и чужих особенно резко, Иван считал Попова членом семьи. «А где Попов?», – спрашивал он деда, вернувшегося из очередной командировки и снимающего в тесной прихожей свой серый китайский плащ. «Внизу у машины. Сейчас придёт с чемоданами», – отвечал дед, подхватывал Ивана поперек живота и нес на кухню, где усадив на стол, требовал зажмуриться. «Трум-бим-Трумбия, Опля-ля», - произносил он магическое заклинание. Иван открывал глаза и видел в руках у деда коробочку с красной моделькой «Жигулей» или пакетик с набором солдатиков. В это время в прихожей уже грохотали чемоданы, которые вносил Попов, и тетя приглашала водителя пообедать с семьей. Иногда Попов отказывался, сославшись на неотложные дела, но чаще принимал приглашение, тщательно вымывал с мылом свои пухлые, покрытые густой шерстью руки в раковине на кухне и вытирал их поднесенным бабушкой полотенцем. В ванную он почему-то ходить стеснялся. Видимо, казалось этому природно-деликатному по-казачьи стеснительному великану, что есть в ванной комнате профессорской квартиры нечто интимное, что ему, простому шоферу, видеть не следует. Иван садился напротив Попова и смотрел, как тот ест, отламывая от краюхи белого хлеба щепотки, бросает их с тарелку с борщом, а потом вылавливает ложкой в сплетении капусты и свеклы.
- Почему Попов так странно ест? – спрашивал Иван тетю Инну, когда помогал ей мыть посуду на кухне. Тетка протягивала руку через плечо, стоящего на маленькой скамейке Ивана и, потрогав, не слишком ли горяча струя воды из колонки, отвечала, что, мол, привык, вот и ест так. Иван удивлялся и сильно уважал Попова, как человека, у которого есть привычка. Ему самому тоже хотелось иметь какую-то привычку или странность или что-то такое еще, чтобы отличало его от остальных. Или это уже было потом? А тогда Иван хотел быть как все, как все взрослые и все дети, чтобы его принимали за своего, быть своим. Да-да, именно так.
«Ну, да, чтобы тебя принимали за своего, мало быть своим», – внутренне усмехнулся Иван, оторвавшись от воспоминаний и, словно подчеркнул эту мысль красным карандашом, потянулся, разминая спину, захлопал по карманам в поисках телефона. Часы на экране показывали половину шестого. Судя по всему, автобус шёл по расписанию. Последний раз Иван выходил в Армавире, где в раешной цыкающей, матерящейся и дымящей табаком привокзальной шхере купил у ласково-хамоватой продавщицы просроченный пирожок с капустой и чай в пластиковом стаканчике. В Кропоткине Иван только открыл глаза и проследил, чтобы выходящий народ, среди которого попадались очень тревожные персонажи, не увлек с собой его багаж. Потом он дремал, положив голову на рюкзак, поставленный на колени, убаюканный покачиванием, гулом двигателя и какой-то музыкой, доносящейся из кабины водителя только мерным цыканьем высоких частот.
Автобус закончил подъем и, словно выдохнул, присел, хрустнув при этом передачей, как коленками, и покатил по ярко освещенному шоссе. Иван с удивлением смотрел на новостройки, вставшие по обе стороны дороги на месте некогда бывших тут маленьких белых домиков, грушевых и яблочных садов, бараков, разгильдяйства совхозных МТС и прочих декораций его детства. Узнать эти места было невозможно, как Иван ни старался. Цветные короба рекламы, стеклянные фасады каких-то банков или офисов, перекрестки с такими же широкими, как та, по которой ехал автобус, дорогами. Сложно было представить, куда вели эти дороги, мимо каких кварталов. В годы его детства город заканчивался не так далеко за стелой с надписью «Ставрополь». За стелой выскочками-отличницами тянулись ответить на вопрос «Что будет дальше?» кооперативные многоэтажки. В одной из них жила подруга тетки Твардовская: Тетя Тамара Твардовская или «ТриТ», как ее называл в детстве Иван. «Трит! Трит!» – кричал Иван на пляже Сенгилеевского водохранилища, куда их всех вместе с тетей Инной отвозил Попов. И Тамара улыбалась, махала ему из воды рукой. Ей, наверное, нравилось это чуть-чуть иностранное, загадочное имя «Трит», напоминающее имена героинь романов, которые публиковались в журнале «Зарубежная литература». «Трит», – Иван покатал на языке это всплывшее из ниоткуда имя. Она показалось ему кисленьким, чуть покалывающим язык. Где она – Тамара? Наверное, можно попытаться найти телефон или адрес в институте. Но надо ли? После похорон Тети Инны, они не виделись десять лет, да и сразу после погребения – на поминках – Иван выпил нехорошо, захмелел и, кажется, наговорил ей неопрятных дерзостей, обидевшись на себя, но, однако, поставив именно Тамаре в вину, что та не уследила за теткой и позволила ей уморить себя неправильным питанием и нервами.
Иван мотнул головой, стряхивая неприятные воспоминания, как капли с мокрых волос. Автобус обогнул по дуге стелу и покатил вдоль уже знакомых Ивану домов. Вот тут раньше был магазин кооперативной торговли, где можно было достать копченое сало или мед, а тут прокат. О да, тот самый прокат, где дед взял для Ивана велосипед «Школьник» с высокой рамой. Иван гонял на нем все лето вместе с друзьями по двору. Федюнину отец купил «Десну», Женька Таклыков рассекал на «Орленке», москвич Мишка Мукашов (он был самым младшим, и его тоже привозили в Ставрополь на лето) на «Бабочке» с дутыми толстыми шинами, а у Игоря Голонко по прозвищу «Головастик» был огромный «Украина». Игорь, даром что «Головастик» – длинный и нескладный, ездил на велосипеде стоя, переваливаясь с одной стороны на другую, а если и садился на сиденье, то ноги его все равно не доставали до педалей. Иван заулыбался, вспомнив всю их лихую детскую компанию, становившуюся его семьей всякое лето, что его отправляли сюда к родственникам.
Неожиданно автобус затормозил на светофоре. За долгий переезд между городами забываешь о существовании светофоров, а сейчас они перешли с ночного дежурного режима в обычный. Было уже около шести. Иван достал из кармана рюкзака початую бутылочку с соком и, взболтав, допил сладкую жидкость. Автобус свернул с улицы Мира на Лермонтова, потом снова куда-то в проулок и стал пробираться к вокзалу «огородами». Пассажиры, почувствовав толчки переключения передач, болтанку торможений и троганий, стали просыпаться. Где-то спереди захныкал ребенок, но был зашикан матерью. Компания сзади (двое парней и три девицы), смехом и взаимными подколами не дававшая уснуть всему автобусу с начала пути от Анапы, зашебуршалась, заворчала сонными голосами. Раздался хлопок и шипение открываемой алюминиевой банки. Одна из девиц сонно и неизобретательно выматерилась на свою подругу, та в ответ сонно ответила таким же матерком и пошла по проходу к водителю что-то спрашивать. Когда она пробиралась мимо Ивана, тот поморщился от запаха теплого несвежего женского пота и перегара. Этот запах отрицал любые воспоминания, пробуждал и помещал в реальность, находя в ней соответствующее времени и ситуации место.
Прибыли на автовокзал. Водитель открыл двери и, попросив посторониться, вперед всех спрыгнул со ступеньки и пошел раздавать багаж. Иван слышал, как лязгнул ключ о вороток замка, как хрустнули петли крышек багажных ящиков. «Ну вот и приехал», – сказал он сам себе, дождался, когда пройдут пассажиры с задних рядов, выбрался в проход, закинул за спину рюкзак и потянулся к полке, на которой лежал пакет с тем, что им было куплено перед отъездом из Анапы: совок, щетка, губки, пакетик стирального порошка. Он развернул пакет, бросил туда пустую бутыль из-под сока, осмотрел свое место в поисках вывалившихся из карманов брюк вещей, нашел два рубля и ключ от студенческой камералки. Хмыкнул удовлетворенно, подобрал и сунул во внутренний карман куртки. «Ну, пошли», – скомандовал Иван себе и, задевая рюкзаком за спинки кресел, зашагал к выходу.
На улице оказалось не так зябко, как представлялось. Красные цифры электронного табло под козырьком показывали то время, то температуру. По всему выходило, что потеплело до восьми градусов. Только-только Иван завернул за угол песочного цвета здания автовокзала, как стукнулся о ветер, упавший с высоких матч пирамидальных тополей, рухнувший с высоты неба и разбившийся миллиардами капель детства об асфальт. У Ивана засаднило где-то под лопаткой, затошнило от узнавания.
Так, как пахнет Ставрополь, не пахнет ни один город на свете. Даже вокзальная, вульгарная, приторная наглость сожженного или разлитого горючего не может забить-заморочить этот запах. Он знаком Ивану с детства, он вычленяется из миллиона других. Он угадывается иногда середь сонма иных ароматов и дыханий родных уже Симферополя или Бахчисарая. Вдруг засвербит тонкой, единожды сыгранной и вмиг запрятанной, завернутой в небеса нотой, чтобы дать сознанию повод нырнуть в память, проплыть по ней саженками или по-собачьи несколько метров и вновь вылезти на сушу настоящего, но уже обновленным, освеженным своим собственным прошлым, причастным его невинной детской святости. А здесь оно все живет. Здесь в этот запах падаешь и летишь не то вниз, не то вверх, и уже не можешь остановить ни себя, молодеющего и теряющего силы и защиту с каждым вздохом, ни кого-либо, кто окажется вдруг с тобой в этот миг.
Иван мотнул головой, отказываясь от ленивого предложения таксиста подвезти, и перешел пустынную в этот час улицу Мира. Он шел уверенной походкой, смотря на себя как бы со стороны и радуясь тому, как отражается от домов его твердый шаг, как то удлиняется, то укорачивается тень и думал, что проста и внятна метафора его перемещения по еще не начавшему просыпаться субботнему городу.
Он промаршировал мимо нового здания какого-то отеля и вышел на Ленина. Не задумываясь, повернул налево и пошел вверх, в сторону Осетинки. «Пушкина», «Щорса», – Иван радовался на каждом перекрестке, читая на табличках знакомые с детства названия. Прошел мимо «самолетика» – поставленного на постамент у военного училища Миг17, отсалютовав ему закрытым зонтиком. Подивился модернистической, неожиданной здесь, громаде дворца молодежи – последней стройки социализма в городе, подобрал выкатившийся ему под ноги каштан и, уже замечая, как небо начинает светлеть, вошел под козырек бывшей гостиницы «Турист».
Он наметил маршрут заранее. Заранее решил, что остановится именно в «Туристе», откуда что до Осетинки, что до центра можно в случае чего и пешком дойти. «Оказаться в своем городе и жить в гостинице – это страшная мука», – привычно подумалось Ивану, стоящему у стойки и ожидавшему, пока дежурная выписывает ему пропуск. Возможно, именно по этой причине столько лет не мог он доехать сюда. С тех самых пор, когда приехал на первой в своей жизни собственной машине, чтобы продать оставшуюся от родных квартиру. «Не жалко, Ванечка, продавать?» - спрашивала соседка, Клавдия Егоровна.
А ему было жалко. Ему было очень жалко, но он так и не мог себе объяснить, почему должно оставить это жилье стоять тут, за тридевять земель от Петербурга, а не продать и не вложиться в дачу на Карельском перешейке (они как раз начинали строить ее с женой). Тогда Иван говорил себе, что жизнь продолжается, хотя и морщился внутренне от этой банальной формулы. Он посчитал, что те, что «ушли» будут только рады, что их семейное прибывает новой землей под Ленинградом, как прибыло оно недавно родившейся Лидочкой, которую ни старики, ни Тетя Инна не успели увидеть. Впрочем, и жену он не успел показать даже тетке. Собирались приехать летом, да так и не успели, тетка умерла.
Иван оформил доверенность на продажу квартиры и, загрузив машину под самую крышу знакомыми с детства вещами, уехал к себе в Петербург. С тех пор и не бывал тут. Много раз планировал, но всегда появлялось что-то более важное либо во времени, либо в деньгах (концы-то не маленькие). Но тянуло его в Ставрополь отчаянно, с каждым годом все сильнее и сильнее. Особенно становилось невмоготу, когда Иван выпивал и сидел, запершись, вечерами у себя в кабинете на Петроградской стороне, переворачивая толстые, синего картона страницы альбома с фотографиями. Он до боли сжимал зубы, чтобы остановить слезы, доставал из кармана носовой платок, спешно промакивал глаза и открывал окно, подставляя лицо морозному петербургскому воздуху. И почему-то только сейчас, только в этом году, когда отношения с женой наполнились взаимным преступным равнодушием, он решился приехать.
В графе «цель поездки» Иван указал «частная», передал анкету дежурной, получил ключи и карточку гостя. Еще советский, основательный в своей неспешности лифт, ухая и подрагивая, поднял Ивана на девятый этаж. Он проскользнул мимо коридорной, спящей в холле на диване, и прошел к своему номеру. Номер оказался чистеньким, уютным, с окнами, выходящими на Ленина. Иван раскрыл рюкзак, вынул компьютер, установил его на столе, открыл, пощелкал было по клавишам, но почувствовал сонливость. Быстро разделся, аккуратно развесил одежду на спинке стула, закрыл форточку от шума, поставил будильник на десять утра и блаженно растянулся на кровати. Заснул мгновенно.
Сон освежил Ивана. За окном шуршала шинами, кривлялась солнечными зайчиками, листопадила, позванивала и потрескивала сентябрьская суббота. Иван принял душ, – старался быть аккуратным, но, как всегда, расплескал по полу воду. Не то что вытерся, а промакнулся махровым гостиничным полотенцем, внимательно выскреб щеки бритвой и, расчесавшись, весело подмигнул себе в зеркале: «Не унывай!» Он вынул из рюкзака все лишнее, поместил туда пакет с щеткой и совком, с хрустом и аппетитом съел припасенное еще с Бахчисарая яблоко.
Кофейный автомат в холле не работал. Как Иван ни старался, но тот либо отказывался принимать расправленные на колене десятки, либо вслед пластиковому стаканчику сразу выплевывал деньги. Прекратив неравную борьбу с механизмом, Иван кивнул дежурной и вышел на улицу. Резкий, уже совсем по-осеннему холодный, ветер дул вдоль тротуара. Навстречу попалась девушка на каблуках и в платье явно не по погоде. Девушка пыталась изобразить независимое и слегка отстраненное выражение на лице, но по всему было видно, что она отчаянно мерзнет. Когда они поравнялись, Иван заметил на локтях у девушки гусиную кожу, поежился и под самое горло застегнул молнию ветровки.
Ветер гнал листья по проезжей части. То и дело откуда-то с небес срывался каштан и с глухим ударом падал на газон или на тротуар. Иван остановился, пошарил глазами в траве, выбрал крупное, благородно-глянцевое, выпуклое ядрышко, прошел еще пятьдесят метров и встал на остановке, согревая и лаская его в горсти.
Коммерческий автобус подошел почти сразу. Иван не знал адреса кладбища, но помнил, что нужно ехать куда-то далеко по проспекту Кулакова. На картонном щите, торчащем за ветровым стеклом машины, проспект Кулакова значился. Иван сел спереди и смотрел по сторонам, узнавая и не узнавая город. Впрочем, в этой части Ставрополя изменений почти не было. Все те же дома, все те же, за редким исключением, магазины. Забор из желто-белого известняка вокруг краевой больницы, через который они столько раз лазали мальчишками, продуктовый на углу Семашко, дальше остов кинотеатра «Дружба», а дальше – сердце Ивана заполошилось, – дом. Совсем другой, нежели был раньше, с магазинами на первом этаже, но все тот же, родной. Иван отвернулся и порывисто выдохнул несколько раз, чтобы не дай Бог не выступили на глазах слезы. Но они все равно выступили, и он сделал вид, что это солнце блеснуло ему в глаза зайчиком из окна дома или из витрины. Но на него все равно никто не смотрел, кроме ребенка во втором ряду, но тот ел попкорн, доставая его из полиэтиленового пакета грязным кулачком, и смотрел-то он скорее сквозь Ивана на какой-нибудь представившийся, явившийся ему в фантазии велосипед или трансформер. «Трум-бим-Трумбия, Опля-ля»,– произнес одними губами Иван. Дом, родной дом вывел его из состояния умиротворения. Ему вдруг стало страшно, что он не найдет могил. Он и ночью, в анапском автобусе, подумал, что может заплутать на кладбище, но отогнал эту мысль, а тут она вновь сквозняком пронеслась в голове.
На могилы к деду и бабушке Иван ходил еще с тетей Инной, раза два или три. Кажется, еще раз вдвоем с матерью, но теперь он уже не мог вспомнить. Возможно, это ему только мечталось. Потом приезжал, когда хоронили тетку. Сколько в общей сложности? Был ли он там сам, один? Да! Был! Точно так! В тот самый раз, когда он приехал продавать квартиру, он отправился на кладбище и, чуть-чуть поплутав, нашел могилы своих. Он был изрядно пьян, приехал на такси, попросил подождать и сидел там час, курил (он тогда еще курил), плакал, что-то говорил, о чем-то просил, в чем-то каялся. Где каяться, как не на могилах родных? Где быть откровенным, как не там? Не в том ли «притяжение родных гробов», – в возможности и необходимости выплакаться честными слезами? Сколько раз уговаривали тетку бросить все и переехать в Петербург! Они с матерью, хоть и не были формально родны по крови, но чувствовали, что родны по духу, из самых близких на свете людей. Но нет, тетка всякий раз приводила в качестве аргумента, что не может оставить могилы родителей, и дальше уже никаких уговоров не слушала, обижалась и предупреждала по телефону, что если опять зайдет речь о переезде, то положит трубку.
Так и не переехала. И Иван не успел с ней повидаться. Тетка ждала их в гости с женой в один из августов, делала ремонт, питалась кое-как, то и дело заваривая быстрорастворимые супы. И возникшую вдруг где-то внутри слева боль пыталась заглушить по старой привычке анальгином. Когда уже от боли невозможно стало спать, когда слабость не позволяла встать с постели, вызвала врача. Равнодушная ко всему, усталая от себя самой участковая померила давление, температуру, попросила зачем-то показать горло (это рассказала Ивану Тамара), да и прописала панадол и папавериновые свечи. Через день тетя Инна потеряла сознание, когда выносила мусор. Ее нашла соседка, вызвала скорую. Сделали операцию, но спасти не удалось.
– Выходи на повороте и иди на ту сторону, там сядешь на маршрутку, – с сильным осетинским акцентом ответил водитель на вопрос Ивана, доедет ли он до кладбища. – Там недолго, две остановки, но пешком не ходи, долгие остановки, большое расстояние.
Иван поблагодарил и вышел, где было указано. После него в автобусе оставалась только одна девушка, посмотревшая через стекло (как показалось Ивану) с унылым любопытством. Маршрутка подошла сразу и пустая. Через пять минут Иван уже стоял на пешеходном переходе у кладбища, ожидая, зеленый свет. Он побродил вдоль латков с искусственными цветами, присматривая что-то, что ему казалось пристойным. Наконец, выбрал три большие корзины с аккуратными искусственными букетами разных колеров, приценился и зашел в вагончик, в котором располагался буфет. У прилавка толпились водители такси и маршруток, обменивались шуточками, подтрунивали над грудастой продавщицей. Иван дождался своей очереди и попросил кофе. Продавщица, не глядя на Ивана, равнодушно сыпанула в целлулоидный стаканчик растворимый порошок из большой банки, туда же кинула прозрачную ложечку и включила кнопку электрического чайника.
– Подождите, мужчина. Сейчас закипит, – она собрала мелочь из тарелки на прилавке и высыпала в кассу.
– Ехать надо? – осведомился рыжий водитель с золотой фиксой во рту.
Иван отрицательно помотал головой.
– А то смотри, у меня дешевле, чем у них, – он указал пальцем на мужиков, которые за минуту до этого вывалились из буфета и теперь прикуривали все вместе от одной зажигалки, пытаясь своими телами закрыть пламя от ветра. – Если что, подходи, черный форд. Тут у меня одного такой, не перепутаешь. Серьезно, дешево отвезу, если нужно, подожду. Тебя, может, до могилы подбросить?
Иван улыбнулся неожиданной черной иронии фразы «подбросить до могилы» и вновь мотнул головой.
– Не, спасибо. Но буду иметь в виду.
Водитель наклонил голову, посмотрел Ивану в глаза:
– Не местный? Приезжий? Откуда?
– Из Питера, – Иван принял от продавщицы стаканчик кофе и теперь размешивал сахар.
– То-то слышу, говоришь не как у нас. Как-то угловато.
– Заметно? – Иван сделал вид, что удивился..
– Да конечно, сразу слышишь, что человек не отсюда. У меня, у сеструхи двоюродной, муж из Москвы. Как это будет? Свояк, что ли?
– Не знаю, наверное, – Иван пожал плечами.
– Ну, или деверь там, шут его знает, короче, родственник. Так он так же разговаривает, только еще более угловато, как каркает, что ли. Но побудет у нас с недельку другую, начинает округляться. И тут, – водитель показал на живот и хохотнул, – и тут, – он высунул язык. – Здесь же казачьи места, сюда люди с Москвы, да с Ленинграда, или как там, с Петербурга, как камушки отколотые, катились. А как камушки катятся, так и округляются. Вот и язык тоже округлился.
Иван подивился неожиданной метафоре таксиста и улыбнулся, глядя тому в глаза.
– Вот, – продолжал таксист, – нашего-то всегда в Москве найдёшь, услышишь по тому, как ходит, да как разговаривает, потому как округлость эту никуда уже и не денешь, а ваш сюда приедет, поживет, да и станет как все, обкатается. А не станет, так чужим проходит и не поймет, почему. Ну, ты подходи, как дела свои сделаешь, отвезу. У тебя тут кто?
– Все. У меня тут все, – ответил Иван, допил одним глотком кофе, бросил стаканчик в мусорное ведро, хлопнул таксиста по плечу и вышел из буфета.
Он купил присмотренные корзинки, отказался от сдачи, которую из глубоких карманов с мелочью и какими-то чеками-бумажками пыталась выковырять пожилая торговка, прошел через ворота и отправился вверх по асфальту. Ветер усилился. Пирамидальные тополя вдоль дороги сердито вздыхали кронами, кряхтели ветками, как пинаемые в бока сварливые старики. Корзинки парусили в руках. Вдоль обочины то и дело зачинались маленькие смерчики, которые поднимали в воздух песок вместе с опавшими листьями, конфетными фантиками и прочим мелким мусором. На зубах Ивана заскрипели песчинки. Он сплюнул, и ветер сразу отнес плевок в сторону.
Проходя мимо огороженной гладкой балюстрадой высокой стелы из шлифованного черного габбро с надписью «Ашот» и портретом улыбающегося седобородого старика, Иван замедлил шаг. На другой стороне стелы под фамилией и инициалами был выбит только год рождения. «Значит, еще жив, – улыбнулся Иван. – Вот ведь…»
Про этого Ашота в Ставрополе еще давно ходили слухи. Много лет работал он мясником на нижнем рынке, слыл человеком уважаемым, основательным. При советской еще власти сделал себе состояние на вырезке. Поговаривали, что брал он за разделку туш с частников вместо платы вроде как налог – филей. Не весь, упаси господи, только часть. Но мясо это было самое лучшее. За ним из крайкома приезжали, из интуриста, из местного КГБ. Покупали задорого, Ашот цену не отпускал, но и мясо было отменное, ни у кого такого не найдешь, лучшее мясо в городе. Когда новые времена начались, те, что на рынке торговали, ларьков пооткрывали, магазинчиков. Но Ашот как стоял у себя за прилавком, так и стоял, и все так же улыбался всем, здоровался. К нему везли туши, он их разрубал. Разрубал и брал себе маленький кусок. Каждый раз только маленький кусок, не жадничая. У времени менялись хозяева, но все они приходили к Ашоту и покупали мясо, которое тот заворачивал в твердую крафтову бумагу и протягивал через прилавок: «Приходи еще, дорогой! На здоровье тебе. Живи счастливо!» И всегда у него все было в полном порядке. Стол вымыт – ни к пятнышка. У самого рубашка белая, накрахмаленная, поверх рубашки белый фартук. Мамы своим детям его в пример приводили: мол, весь день туши разделывает, да за прилавком стоит, а фартук словно бы только из стирки. Основательный человек. Аккуратный. Вот и памятник себе сделал по своему вкусу и разумению, сам проконтролировал изготовление, сам присутствовал на установке стелы, придирался к рабочим, требовал тщательности. Говорили, время от времени он приезжает на свою «могилу», сидит на холодной каменной скамье и о чем-то думает.
«Я уехал, а вы остались…» – прочитал Иван надпись, выбитую на камне вместо эпитафии, улыбнулся, поправил лямку рюкзака и вновь зашагал вверх по дороге.
Он миновал кладбищенскую часовню и свернул на одну из боковых аллей, идущую вдоль дорогих, основательных армянских мемориалов. Дорожки, засыпанные мраморным щебнем или вымощенные плиткой, искусственные газоны, холодный глянец черного габбро, изобретательные в своей строгости памятники. Армяне, казалось, серьезнее других относятся к переходу в иной мир. «Хотя тут дело не в ином мире», – подумалось Ивану. Чувствовал он, что за мрачной, торжественной роскошью могил стоит традиция памяти, долгой памяти поколений и поколений, когда каждая такая могила как стежок, место, где нить плотно связывает настоящее с прошлым. И тем более тут, на чужой для армян земле Северного Кавказа. Впрочем, чужой ли? Дом – это там, где ты живешь и где могилы предков. Если земля приняла однажды твоих мертвецов, не взорвалась бомбой или миной, не чавкнула болотной жижой в случайности или нелепости войны, не лопнула от стыда, эта земля твоя.
На перекрестке аллей Иван на миг остановился, выбирая направление. Никаких ориентиров тут он уже не помнил. «Куда?» – спросил Иван в себе Нечто, что знало ответ, кивнул и, уже не сомневаясь, свернул налево и зашагал уверенней.
Аллея вывела из-под тени деревьев на открытое пространство. Слева гремел перемещаемым камнем карьер, впереди, за рощей, на насыпи уютно посвистывал маневровый паровоз. Иван узнал это место. Трансформаторная будка. Мусорные баки в тупике. Теряющаяся в траве колея. Край городского кладбища, как край мира. Он сошёл с аллеи и по едва угадываемой в высокой траве тропинке направился к видневшимся среди берез надгробиям.
– Ну, здравствуйте, мои дорогие, – не то прошептал, не то выдохнул Иван и уже не смог дальше сдерживаться, зарыдал, громко, словно лая, то с шумом выдыхая воздух, то затыкаясь икотой, сморкаясь в бумажную салфетку и тряся головой. Слезы, которые скапливаются не на веках, а под сердцем, не остановить. То уже не эмоции, то сама душа, вечная и непокойная, злая и нетерпимая к телесной оболочке, берет свое, борет сознание – глупый и ничтожный человеческий ум, проходящее и чванливое в собственном ничтожестве «я» – крючит пальцы, сминает черты лица, выгибает спину горбом груза тысячей жизней. Пока не вымоет все углы памяти, не выскоблит грязь и злые слова в трахее, не протрет со скрипом и зубовным скрежетом эмаль совести. И только тогда ослабит зажим, позволит вдохнуть, – еще раз и еще раз вдохнуть воздуха, в котором на одну часть кислорода приходится три части азота и сто частей любви и Господней благодати, что есть спасение, счастье и яд.
Иван достал из рюкзака небольшое пластмассовое ведро, купленное в Анапе, и сходил с ним за водой на перекресток аллей. Надорвал зубами пакетик со стиральным порошком и высыпал часть содержимого в воду. Снял куртку, засучил рукава у рубашки и, чуть ёжась от холодного ветра, встал на колени и исто, словно молясь, начал тереть щеткой поверхность камня, уничтожая следы грибка, мха и прочей грязи. Подрезал буйно разросшиеся кусты, из веток связал веник и тщательно вымел дорожки, предварительно до бетонных плит срезав совком уютную бахрому дерна. Не прерываясь, он проработал три часа кряду, говоря и говоря, рассказывая, вспоминая, иногда даже похохатывая. Не все произносилось вслух, что-то проговаривалось внутри, но внятно, чистым голосом, в котором самому Ивану вдруг стали слышны прежние юношеские и даже детские интонации.
Ветер, подобно сердитому завучу, то и дело выталкивал на открытое пространство неба взъерошенные подобно разбуженным школьникам тучи, выстраивал их напротив солнца, заставляя Ивана, работающего в одной рубашке, ежится в тени, но потом давал им подзатыльник, и солнце вновь пригревало влажную от пота спину. Последний раз сходил Иван с ведерком на перекресток, пронес его по извилистой тропинке, стараясь не расплескивать воду, и широким потоком смыл мыльную пену с мраморной крошки дедовского надгробия. Он встряхнул руки, вытер о штаны и раскатал рукава. Собрал щетки и губки в пакет и вместе с ведром притулил в глубине куста сирени «до следующего раза». Потом встал напротив каждой могилы и трижды произнес, запинаясь и не очень уверенно, первые строчки заупокойной молитвы, называя по очереди имена деда, бабушки и тетки. Перекрестился, закинул за спину полегчавший рюкзак, пошел по тропинке, то и дело, оборачиваясь, стараясь запомнить, оставить внутри себя резкий, контрастный отпечаток солнечного сентябрьского дня у родных могил.
Обратно Иван шагал легко – и не только потому, что дорога по большей части стремилась под горку, но и оттого, что чувствовал он радость и покойное удовлетворение сделанного дела, ясного некой высшей необходимостью, далеко-далеко простиравшейся за его собственными капризными желаниями и нежеланиями.
На стоянке Иван махнул рукой уже знакомому водиле с золотой фиксой, стоявшему у стенки буфета вместе с другими шоферами. Тот бросил окурок, кивком головы пригласил Ивана следовать за собой и, вертя на пальце связку ключей, пошел через площадь к старому, явно видавшему еще дороги Германии и помнившему разрушение Берлинской стены, форду Scorpio.
– Как тебе? Сейчас такие не делают. Зверь, а не машина, красавица, – он ласково провел ладонью по торпедо, гордо смотря на озирающегося в салоне Ивана, – Тонировка стекол заводская, коробка пятиступенчатая, двигатель два литра. Какой звук! Я сам с мужиками настроил все, кольца поменял, маслосъемные колпачки поменял, подвесочку перебрали. Это не то говно, что сейчас делают – настоящий автомобиль.
Иван кивал, соглашаясь, спрашивал про пробег, про расход топлива и ловил себя на мысли, что с удовольствием слушает неспешный, горделивый рассказ водителя. А тот, поглядывая на Ивана, вещал про то, как перегонял этот автомобиль из Москвы, как варил выхлопную трубу в Воронеже и как вместе с приятелем делал из машины «конфетку».
– Что, все дела свои сделал? Убрался на могиле?
– Вроде того. Сделал, что мог. Десять лет сюда не приезжал, – ответил Иван.
– Ого, – присвистнул водила, – это срок. А что так долго?
– Черт его знает. Сложно объяснить, – замялся Иван.
– А и не объясняй, – хохотнул водила, – эти объяснения мне нафиг не нужны, они тебе нужны. Ты сам себе все должен объяснить. Если объяснишь, жить легче становится. А если не объяснишь, ходишь, как дурак. И всю жизнь можешь как дурак проходить, если с собой не договоришься. Вот, скажем, я, – водила покопался в пачке сигарет, вынул одну и нажал на прикуриватель, – ...скажем, я с собой постоянно разговариваю. Жена вообще поначалу думала, что я того, головой поехал, но потом поняла, что чем больше я с собой разговариваю, тем меньше выпиваю. А что выпивать, если в душе покой? Не, ну там по праздникам, да если друзья придут, так то в радость. Народ зачем бухает? Тебя, кстати, как зовут?
Иван назвал свое имя.
– Валера, – представился в ответ водила. Иван пожал протянутую руку.
– Так вот, Иван, зачем бухают? А бухают, поскольку нет понимания самого себя. Не слышит себя человек, не разбирает, что там такое ему его второе я твердит. Нету, как говорится, гармонии с самим собой. Выпьет человек, так сразу и с собой гармония и с окружающими, да и со всем миром. У меня раньше с этим делом тоже проблема была. Но как стал с собой разговаривать, так и отпустило. Это я в телеке как-то усмотрел в научной передаче. Мужик там, ну который ученый какой-то, хрен знает, какой, как раз про это и говорил. Мол, основные проблемы человечества от внутренней глухоты, от нежелания слышать свой внутренний голос и с ним же и разговаривать. И прав же, гад! Прав? – водила посмотрел на Ивана.
– Наверное, я не знаю, – улыбнулся Иван.
- А что там знать? Прав, конечно. Мне тут соседка, а она у меня богомолка, ну религиозная очень, в церковь постоянно ходит, сказала, что это я с бесами разговариваю, а разговаривать надо с Богом и в церкви. Вот, понимаешь, – водитель включил поворотник и встал на перекрестке, чтобы объехать пробку, – а по мне так это все равно, как назвать, но выпивать перестал, настроение у меня прекрасное, жена довольна, на сына больше не ору, сплю спокойно. Всем бы таких бесов, я считаю. Правильно?
– Правильно, – согласился Иван и вдруг понял, что нужно выпить. – Ты меня у бывшего магазина «Альбатрос» высади, хочу пешком прогуляться.
– До «Туриста» что ли? Далековато будет.
– Не, – Иван махнул рукой, – до дома, где я жил раньше, хочу посмотреть, что там и как.
– Понимаю, потравить себя решил, ну что ж, иногда и это полезно. Давай, только аккуратнее, от таких прогулок инфаркты бывают. Могу подождать, если что.
– Нет, спасибо, – Ивану не хотелось, чтобы этот славный парень его ждал, он планировал помолчать, а парень был явно настроен на беседу.
«Хороший мужик, – подумалось Ивану, – действительно хороший мужик, простой и правильный. А я не такой хороший, не такой простой и не такой правильный, потому должен побыть один».
– Ну, как знаешь, – таксист припарковался напротив «Альбатроса» и, погремев чем-то в бардачке, вынул оттуда напечатанную на принтере визитную карточку. – Вот, звони мне, когда в аэропорт соберешься или на вокзал. Я тебя отвезу. Такси по телефону не вызывай, будет дороже. И у гостиницы машину не бери, там вообще рвачи. Не ездят никуда, стоят-ленятся на одном месте, ждут богатого дурака. Ну их.
Иван поблагодарил, взял протянутую карточку, расплатился и, кивнув, аккуратно прихлопнул дверь. Таксист помахал рукой, включил поворотник и резко стартанул с перекрестка.
В «Альбатросе» теперь располагалось какое-то агентство, но продуктовый нашелся через полквартала, и Иван сразу вспомнил, что здесь раньше был магазин «Ракета». Растерявший свою респектабельность, свой гастрономический лоск, магазин поджался до размеров небольшого отдела, но все же продолжал существовать. В нем, что удивительно, пахло так же, как и раньше – теплым бакалейно-молочным коктейлем, сразу обволакивающим посетителя. Иван побродил вдоль прилавков, посмотрел на цены, загляделся на селедку с красными глазами, выложенную на помятом алюминиевом поддоне, грустно отметил отсутствие в молочном отделе стеклянных бутылок с широким горлом и прошел к вино-водочному. Здесь образовалась небольшая очередь: милиционер, только сменившийся с дежурства и просивший продавщицу дать ему что-то, чтобы «сразу отрубиться, но не сблевать», двое молодых ребят и пожилой мужчина в офицерских брюках с красными кантом, в наброшенной поверх розовой рубашки старой болоньевой куртке. Продавщица не торопилась. Она спокойно и внимательно обслужила милиционера, принеся и показав несколько бутылочек с дешевым коньяком, отговорила ребят брать выбранную ими водку, предложив другую, и долго перебирала горсть мелочи, которую ей высыпал в ладонь мужчина за большую пластиковую бутылку крепленого пива.
Очередь дошла до Ивана, он попросил бутылку настойки «Стрижамент», шоколадку и пакетик сока. Покидал покупки в рюкзак, сгреб сдачу, поблагодарил и вышел на улицу. Вдоль магазина на складных стульчиках сидели бабки и продавали кто чеснок, кто яблоки, кто кабачки. Иван вежливо отказался от предложенного кабачка и покрутил в руках румяное, восковое яблоко.
– Сколько? – спросил он.
– Тридцать пять за килограмм, – ответила хозяйка яблок и сразу сама же и сбила цену. – Что, дорого? За тридцать отдам, да что там, берите за двадцать пять!
Иван достал из кармана три смятые десятки, расправил, протянул старушке, взял из коробки еще одно яблоко и пошел дальше.
– Погоди, сынок, много! Ты много дал, за кило двадцать пять, а ты только два яблока взял.
– Да ладно, – отмахнулся Иван, – ерунда все, мне закусить, а за такую цену в горло не полезет, стыдно станет. Спасибо Вам!
– Тебе, сынок, спасибо! – запричитала женщина. – Дай тебе Бог здоровья, хороший, видать, человек. Возьми хоть чесночку!
Иван вернулся, выбрал самую маленькую головку, вновь поблагодарил и, почувствовав, что краснеет, быстрым шагом пошел вдоль улицы.
Чем ближе Иван подходил к дому, тем жарче становилось у него в голове. Как ни урезонивал он воспоминания, как ни отгонял слезы, а чувствовал, что еще чуть-чуть и вновь расплачется, как на кладбище. Только теперь вокруг окажутся люди, а выглядеть это будет отвратительно. Не доходя квартал, он свернул во двор, достал настойку, ловко сковырнул крышку и, закинув голову «горнистом», отпил несколько хороших глотков. Сунул бутылку обратно, протер в ладонях яблоко и, словно в отмщение к его округлому аромату, яростно укусил. Сок брызнул острыми кислыми фонтанчиками. «Трум-бим-Трумбия, опля-ля, – подумал Иван, хрустя яблоком, – опля-ля и опля-ля». От головы отхлынуло. Иван доел яблоко, бросил огрызок в чью-то клумбу, вышел на Ленина и почти уже бегом добежал до знакомого с раннего детства перекрестка.
Да, на этом перекрестке он с бабушкой колол лед по весне маленькой лопаткой и детским ломиком. Лед отбивался аккуратными льдинками, и льдинки почти сразу подмывались бурлящим и играющим солнечными зайчиками ручейком талой воды. Кораблики, вырезанные из деревянных чурочек, двух и трехпалубные кораблики, в которые вставлялись деревянные мачты с парусами, аккуратно простроченными теткой на швейной машинке Rodom, плыли по этому ручейку шальной флотилией вдоль улицы, каждый миг норовя перевернуться. Так плыли когда-то кораблики отца, а до этого, вне всякого сомнения, кораблики деда, пока тот еще не стал профессором, не стал даже гимназистом, а был лишь мальчиком, важно вышагивающим воронежскими переулками за руку с гувернером, в весеннем пальто и детской шапочке, привезенной из Вены его отцом, тогда уже генералом.
Это было здорово. О да, это было невозможно не прожить, это входило в обязательную программу воспитания: кораблики, кормушки для синичек, клумба с ноготками перед подъездом, детский телескоп на балконе, в который показывали Марс – планету, что светилась розовым светом. «Если к месяцу прибавить палочку и получится буква «Р», то Луна растет, а если «С», то спадает», – эти истины открывали Ивану здесь. Тут. Все тут, в этом доме и в этом дворе.
Стоял на газоне, на самой кромке проезжей части, и смотрел на то окно их квартиры, где была дедушкина комната. Ему показалось, что занавески прежние, но это ему, наверное, только показалось. Неожиданно он различил в соседней квартире озабоченное лицо девушки с восточными чертами. Она с тревогой взглянула прямо на Ивана, потом плотно задернула шторы.
Иван завернул за угол, открыл тяжелую, на старой плотной пружине, дверь первого подъезда и зашел внутрь. Пахнуло сыростью подвала. Он помнил этот запах. И на лестнице пахло, как раньше. Он дошел до почтовых ящиков, подивился, что их покрасили в тот же цвет, что и стены, хотя раньше при всех ремонтах им оставляли «природный», почтовый темно-синий цвет. На мгновение занес ногу, чтобы подняться на еще один пролет и позвонить в дверь к соседке, но вспомнил, что хотел купить для нее хоть коробку конфет, развернулся и побежал вниз по ступенькам. «Попозже зайду. Погуляю, куплю конфет, потом и зайду. Никто меня не торопит», – решил он.
Обошел двор по кругу, потрогал холодную сталь натянутой для белья проволоки (все, как и было), посидел минуту на скамейке у соседнего подъезда, найдя и для этого места особые воспоминания, и неторопливо побрел по Осетинке вниз к школе.
Здесь немногое изменилось, и это было приятно. Те же выкрашенные потертой охрой дома с деревянными лестницами внутри, те же сады вокруг домов. Даже вспучившийся от мощных ростков пирамидальных тополей асфальт был тем же самым. За все эти годы его ни разу не переложили и не поправили на тротуаре.
«Лужица! Еще лужица», – так кричали они вдвоем с черноглазой Катей Шмелевой. Кричали и шлепали ногами, обутыми в цветные резиновые сапожки, в успевшие уже высохнуть после утреннего дождя маленькие зеркальца, смеющиеся отражением фонарей.
– А ты, Ванечка, спроси Катю, почему у нее такие темные глаза.
– Почему?
– Потому что Катя не закрывает глазки, когда ей моют голову, потому у нее они такие карие.
Так же Иван говорил своей дочке, свято веря в произносимое: «Если не будешь закрывать глазки, они у тебя станут не голубые, а карие». Дочка глаза не закрывала, но они остались у нее все того же небесного цвета. Как странно…
Иван подумал, что подобен спускаемому аппарату космического корабля, который весь в пламени и дыму падает с небывалых высот, где вакуум, тишина, молчание и отстраненность. Падает прямо на землю. Он уже ощущал свою повышающуюся температуру. А может быть, это только ветер? Может быть, он просто немного простыл сегодня на кладбище, пока бегал с ведрами на ветру? Иван остановился, достал «Стрижамент» и вновь отпил, да так, что содержимого сразу осталось меньше половины бутылки.
Школа радовала свежим ремонтом. Он вошел в новые металлические ворота и, миновав спортивную площадку, где все так же неизменными оставались четыре тополя, росших тут еще, когда в школе учился отец, долго искал дырку в заборе, чтобы перелезть в лес. Видимо, к началу занятий все дырки привычно заделали, где-то просто заварив лазы, где-то поставив целые заплаты из стальной проволоки. В конце концов он с риском порвать брюки просто перемахнул через забор и спрыгнул на плотную подушку из опавшей листвы. Торопясь, почти бегом, проскочил знакомой с детства тропой, вышел на просторную, освещенную солнцем аллею и, остановившись, закрыл глаза, вдохнул лесной воздух, состоящий из прелого великолепия дубов с легкой досадой где-то очень далеко плавящегося битума.
Опьянение казалось приятным и неопасным. Иван вновь отпил настойки, достал второе яблоко, понюхал и положил обратно в рюкзак. В наступившей эйфории есть не хотелось. Пиная опавшие листья, он добрел до конца аллеи и спустился в овраг. Журчал родник, в высоких кронах чинар переругивались какие-то птицы – не то сойки, не то галки. В глубоком бассейне, сложенном из такого же известняка, что и забор краевой больницы, заманивала абсолютной плоскостью зеленая, плотная вода. Иван посмотрел по сторонам. Странно, но в субботу отдыхающих не оказалось. Даже по аллее он гулял в полном одиночестве. Только тени вечно отступающих солдат таманской армии в полном молчании спускались по склонам, скользя каблуками прорванных ботинок, чтобы растаять в полосах, пробивающегося сквозь кроны дымного солнца.
Иван опустил рюкзак на землю, скинул с себя все и голышом, на лету уже обозвав себя идиотом, солдатиком прыгнул в воду. Несколько гребков, и вот он уже вылезает, держась за толстые, блестящие, нержавеющие стали перил. Вытерся майкой и, чувствуя приятное электричество в ступнях, спешно оделся.
Ему стало совсем тепло и хорошо, как будто оказался он в начале координат этого мира, и возможным стал любой из его путей. Почему бы не выбрать-то ему какой-нибудь не тот, что колготится годами и, уже не боясь и не сомневаясь, пройти его достойно и спокойно? Только решить. Только вступить на небесную – паутинной толщины – линию, прочную, как поставленный на ребро плоский всамделешный мир. И уже идешь, уже бежишь, уже вершишь новую свою жизнь: осмысленную и вдохновенную…




следующая «Процесс возвращения гулок...»
оглавление
предыдущая Елизавета Михайличенко. СТИХИ






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney