ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 19 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Сергей ВОЛЧЕНКО. РАССКАЗ ИМЕНИ СОЛЖЕНИЦЫНА



aвтор визуальной работы - Rafael Levchin.



Когда я встретился с ним глазами, то сразу понял, что он убил его.
– Где тело? – спросил я.
– Вот, – сказал Ваня, протягивая мне вишневую косточку, – это все, что от него осталось, она была, очевидно, в его желудке.
Конечно, ее нельзя выкинуть просто так. Во-первых, это улика, и все-таки, что самое главное, это все, что осталось от великого писателя...
– Нужно похоронить, – сказал я, – но где и как?! Просто так зарыть в землю – как-то нехорошо, нужна какая-то оболочка вокруг, что-то вроде гроба...
Ваня протянул мне бумажный пакет. Мы положили в него косточку и не зарыли, а спрятали в уже насыпанный около дерева холм земли и ушли с чувством исполненного долга, с чувством сделанного дела, которое хоть как-то искупает наше преступление. И еще было чувство облегчения, что теперь все концы в воду, и мы в полной безопасности. Но вскоре мы услышали позади себя лай, и когда нас догнала огромная мохнатая и веселая собака, из шерсти которой торчал уже знакомый нам пакет, мы поняли свою ошибку: очевидно, мы спрятали пакет с косточкой не в холм земли, а в шерсть этой собаки. Поймать ее нельзя: она постоянно прыгает и скачет от веселья. И хуже всего, что пакет выпадет из шерсти не здесь, а неизвестно где, там, где мы и знать не будем. Во-первых, он может навечно затеряться, и никто, ни один человек, даже мы, не будет знать, где останки Солженицына, а во-вторых, его могут найти и тогда уже найти и нас. И то, и другое одинаково плохо. Но все же первое хуже – неужели так и затеряется навечно след его тела, даже для нас, его убийц; наше преступление будет тогда вдвойне велико, и я с ужасом вижу, как собака ускакала с пакетом в шерсти.
– Ваня, – говорю я, – но ведь, кроме косточки, где-то должны быть и настоящие кости и тело...
– Да, – говорит Ваня, – но об этом тем более никто не должен знать. Ведь это будет вторая улика, не говоря уже о том, что она слишком большая по объему, слишком неопровержимая, я ее спрятал навечно, не стоит и волноваться, что ее кто-то найдет, настоящее тело невозможно найти никогда никому, как раз поэтому я и взял из него вишневую косточку, чтобы она была похоронена не так далеко, не так глубоко от людей, чтобы оставалась какая-то возможность найти ее, а то было бы слишком несправедливо и безнадежно.
– Но раз утеряна косточка, скажи, чтоб хотя бы я знал, где он лежит.
– Вон, в песке. Видишь песок под плитами; и там уже проведена центральная магистраль, и извлечь его никак нельзя...
Но я уже знаю, что косточка цела, что собака нам просто почудилась и у человечества все же есть надежда найти хотя бы этот остаток великого пророка-громовержца.
И вот поиски сузились уже до нашего района. Кругом солдаты, милиция, они прочесывают лес и все ближе и ближе к той куче земли, куда мы спрятали пакет с вишневой косточкой. И я все явственней чувствую, что никому (почти никому) не жаль писателя... И те, кому меньше всего жаль, больше всего и озабочены, особенно озабочено государство: мало того, что не смогло препятствовать убийству знаменитости, но еще и не может разыскать тело... Как же оно будет выглядеть тогда в глазaх мировой общественности? И все силы брошены, чтобы найти.
“Я знал, предвидел это умом и чувством своим, – слышу я голос Солженицына, – я мог бы избегнуть этого, тем более что был не один, со мной был старый друг, тот самый, которого я когда-то послал за запчастью для автомобиля на свою дачу и где его избило КГБ (я описывал это), но решил боле не подвергать его риску и отослать его, и сразиться со злом один на один. И мы сошлись со злом опять! И вот случилось так, что зубы дракона, которые давно уже были нацелены на мою шею, теперь, только сейчас, похоже, достали ее. Я знал, что Дракон не умер, что пасть его только на время захлопнулась, и знал, что мы еще сразимся! И я вышел к дракону с открытым забралом!”
Тем временем солдаты уже раскапывают кучу земли, где пакет с косточкой. Во мне борются смешанные чувства: я хочу, чтобы нашли, жалко, если вообще никакого следа не будет от тела, но, с другой стороны, тогда могут найти и нас и доказать, что мы убили... И вот уже пакет на лопате одного из солдат, но я спокоен: все слишком слепы, очень мало шансов, что кто-то догадается заглянуть в пакет, еще меньше шансов, что кто-то заметит, что там вишневая косточка, и наверняка никто в мире не догадается, что она взята из желудка Солженицына, а во-вторых, спокоен потому, что даже если она сейчас затеряется навеки и никто, даже мы (я и Ваня) не будет знать, где она, то все равно в этом месте, в этом разрытом карьере с кучей земли посередине, все равно будет какое-то убежище его, вернее памяти о нем, о том, что здесь была и могла бы остаться хоть какая-то его часть. Это все равно будет второе его захоронение, хотя о нем никто не будет знать и в нем ничего не будет лежать, но именно поэтому более близкое и доступное людям по масштабу – не сам Солженицын, не все его тело, а захоронение одной лишь памяти, одной лишь возможности того, что здесь могла покоиться (и действительно одно время лежала) вишневая косточка, которая была в его теле. Это самое реальное захоронение его – настоящий склеп, выложенный изнутри камнями, и в нем я вижу Солженицына. Он сидит на корточках на холодном полу, чувствуется, ему здесь хорошо и он не хочет наружу. Лицо выражает строгую силу и непреклонность.
– Почему вы не выходите наружу, к людям? – спрашиваю я его. – Ведь склеп замурован не полностью: видите, есть правильной формы овальное окно, оно специально не заложено, чтоб можно было выйти отсюда.
И Солженицын, почти не меняясь в лице, почти не замечая меня, говорит (не отвечает мне, а просто говорит): “Мне не нужно наружу, я не выйду отсюда, ибо я самый всевидец, самый понималец, самый сексоведец, кришнаитец, христианец, трудилец и всесилец”.
Я иду прочь от карьера, иду к лесу, рядом со мной Ваня, все говорит о подробностях, как он убивал Солженицына. Правда, он не говорит о самом акте убийства, все как-то вокруг да около, все только о том, как он пытался убить его, так что, быть может, он вовсе и не доделал начатого.
- Я набросился. У меня был нож, а он безоружен. Я напал со спины. Но представляешь, он специально стоял спиной, чтоб я ослабил внимание, он только притворился, что ни о чем не догадывается, лишь только я занес нож, он развернулся (ох, злющая морда!), да как врежет мне под дыхало кулачищем. Кулак, представляешь, с мою голову! До чего же здоров, но я здоровее – ведь я-то моложе. Говорю: ну что ты крысишься, уж попался, что теперь сделать, теперь уж все...
И слышу, Ваня все рассказывает, рассказывает с большим увлечением. Мы проходим мимо плит, под которыми лежит тело Солженицына и где уже проведена тепловая магистраль. Я стараюсь не думать об этом месте, чтоб даже самому не знать и не помнить. Однако голова сама собой поворачивается к плитам. Чтоб не навлечь подозрений, я достаю журнал “Огонек” и на ходу начинаю читать его. И вдруг замечаю, что в нем не хватает страниц, нескольких страниц. Они случайно оказались там, под плитами, когда Ваня зарывал тело. Первая мысль – раскопать и забрать их. Но ведь они оставят на себе отпечаток этого места, этой могилы, и каждый, кто увидит их, догадается, откуда они взяты, найдет это место, и сразу станет ясно, что мы убийцы. Нет, пускай остаются там. И вдруг замечаю, что из-под плит торчит угол портфеля, с которым моя жена ходит на работу. Портфель очень хороший, из тисненой натуральной кожи; если кто-то возьмет его, то сразу будет обнаружена могила, и по портфелю найдут мою жену, а там уже меня и Ваню. Портфель надо забрать... но ведь и портфель уже хранит на себе печать этого места, и всем сразу станет ясно, откуда он взят, брать его никак нельзя. Нас охватывает страх. Сейчас кто угодно заметит портфель, возьмет его, и будет улика, но тут же понимаем: ведь это место недоступно, недостижимо ни для кого. Так что никто не сможет отсюда взять портфель, хотя он и очень заметен. В доступном захоронении уже ничего нет, а это не доступно ни для кого. Так что мы в безопасности. И идем дальше, и видим в лесу, как уже сам Солженицын возглавил поиски своего тела. Он отдает приказания солдатам, вид его повелительный, властный и, кажется, нет никакого сомнения, что он достигнет цели, но я даже и сейчас спокоен: в доступном захоронении его просто нет, нет даже вишневой косточки, которая когда-то была в его теле (солдат выбросил пакет, в который мы так бережно ее положили).
И вдруг видят все, как высоченная сосна начинает раскачиваться.
– Оно там, оно там, под не-е-ей-й!!! – кричит Солженицын могучим голосом. – Это единственный признак! Других нету! Конечно, только мои останки могут опрокинуть сосну!
Эта догадка вселяет во всех силы, а меня приводит в трепет – ведь действительно других признаков нет. Все бросаются к сосне, она раскачивается все сильней и сильней и, с треском ломая сучья, падает на землю. Все уверены, что под ней должно быть тело. Но нет... у сосны от времени сгнили корни – вот и вся причина ее могучих качаний. Только один Солженицын не разочарован, он полон энергии искать дальше. Я чувствую, что вовсе не любовь к себе движет им. Однако он и не похож на государство, которому важно просто соблюсти сейчас все приличия, которому только ради формы, ради закона тоже важно найти его тело, преступников и покарать их. Он, в отличие от государства, борется именно за правду, против зла, только ради этого ему нужно найти виновных. И он опять одинок в своей борьбе, одинок еще больше, чем раньше – ведь никто из солдат не ищет правды, просто подчиняются приказу – слишком уверенный у Солженицына вид, не говоря уж о том, что само государство на этот раз послало их ему в подчинение.
“Они не найдут, – уже совсем успокоившись, говорю я себе, - ведь в доступном захоронении его просто нет”. Конечно, оптимальный вариант, чтоб они догадались о нем, тогда там будет место его памяти, то есть Солженицын не будет забыт и тело его не найдено – то есть я с Ваней не пострадаю, и Солженицын тоже не пострадает. Но никто не догадывается. А я не могу! Хочу, но не могу указать им это место, и в этом моя трагедия. И вот решаюсь... решаюсь пожертвовать собой и сказать вслух о доступном захоронении, захоронении одной лишь памяти, но Иван уводит меня, и я оказываюсь у себя дома. Я один. В квартире темно. И пока я один, приходит решение сказать хотя бы отцу. Дверь открывается, и входит отец. Он в передней снимает ботинки. Но то, что и я соучастник, как раз ему-то и не в силах сказать. И говорю:
– Ты знаешь, что сделал Ваня? Он убил Солженицына...
– Что за друзья у тебя – одна гниль! – восклицает отец. – Он мне сразу же не понравился. Я с самого начала увидел в нем признаки разложения и какой-то уголовной гнили. Убить такого человека! Какая подлость! Такого благородного человека! Который столько вынес, пережил! И вдруг какой-то Ваня! (Я чувствую: отец ужасно переживает, он на пределе от своего бессилия изменить хоть что-то.) Чтобы этого Вани у нас никогда не было в доме! – почти что кричит он.
“Хорошо, что я про себя не сказал, – думаю я, – а то бы он не пережил этого”, – и иду к двери, и вижу, как веер света настольной лампы вырвал в черно-белом сумраке комнаты ядовито-зеленый фрагмент зелени из висящего на стене пейзажа. В комнате темно, и вдруг эта ядовитая зелень.
– Меня уже вызывали в милицию, – говорит Ваня, – подозревают, что это я сделал.
– И что ты им сказал? – спросил я.
– Они меня били, и я сказал им о втором, доступном захоронении... но они сказали, что я лгу, что они уже были и рыли там и что там ничего нет... я им тогда сказал, что они слепые и что о главном захоронении им просто нет смысла знать...
– Как, ты сказал о главном?!
– Но я только сказал, что им нет смысла знать, и все, и они меня временно отпустили.
– Нельзя было говорить даже этого! Ведь если они ничего не увидели в доступном захоронении – их не волнует Солженицын, их не волнует правда и память о нем, это лишь игра в нее, но чтобы доказать, что это не игра, а правда, они убьют нас – стоит сделать только один неверный ход и дать им настоящую улику: не Солженицын, им просто улика нужна. Я сам уже собирался явиться с повинной, но если б это не было игрой, а то ведь наша казнь придаст ей еще большую видимость действительности и еще больше усилит зло, этот обман, эту видимость правды... Но даже и на это наплевать. Обидно, что погибнем ни за что, из-за того, что просто ошиблись в игре, как дураки...
Мы идем по полям. Весна – свежесть и сырость, необъятный простор и ни единой души... Но простор слишком огромен, чтобы в нем не было больше людей... кажется, часть земли разогнулась в обратную сторону и неизбежно должна была захватить в себя еще хоть кого-то, хотя б одного человека... И тут же впереди себя мы замечаем людей (веселая компания), идут, чавкают сапогами в грязи, хохочут.
– Тише ори, – говорит Ваня, – не видишь: люди! Услышат!
Я продолжаю внушать ему шепотом, уже так, чтоб никто не услышал (его ругаю, а сам тоже чуть не допустил ошибку). Мы идем, весны уже нет (ее и не было вовсе, просто дождик пролил). И жара усиливается с такой быстротой, что вода не успевает высохнуть в лужах – она накаляется и дышит зноем, от нее страшная сухость, а воздух местами самовоспламеняется и тут же гаснет. Вдруг мы замечаем, что какая-то подземная невидная тесность выперла наружу в пустое пространство. Не сразу вспоминаем, что это погреб. Он тянет к себе – мы открываем его и видим, что он затоплен: вернее, это мощный, подобно горной реке, ледяной поток. От него прохлада и свежесть. Нам приятно видеть внизу, в глубине, крохотный стремительный участок потока. И особенно радует, что светлые каменные ступени уходят прямо в него, продолжают белеть в бурной прозрачной воде. Мы закрываем за собой дверь и начинаем спускаться вниз по ступеням.








следующая Павел НАСТИН. Бегство в Египет
оглавление
предыдущая Рудольф КОТЛИКОВ. ВЧЕРА etc.






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney