ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 24 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Наталья АКУЛЕНКО. твёрдое и мягкое





Кто сей, пред ратью ахейскою, муж и великий и мощный?
Выше его головой меж ахеями есть и другие,
Но толико прекрасного очи мои не видали,
Ни толико почтенного: мужу царю он подобен!

Старцу в женах знаменитая, так отвечала Елена:
...Муж сей есть пространнодержавный Атрид Агамемнон,
Славный в Элладе как мудрый царь и как доблестный воин
Деверь он был мне; увы, недостойная, если б он был им!

Так говорила, и старец, дивяся Атриду, воскликнул:
О Агамемнон, счастливым родившийся, смертный блаженный!
Сколько под властью твоею ахейских сынов браноносных!

Илиада, Песнь третья.

(Опять этот аод врет, как сивый мерин! Не был мой отец благодушным маразматиком, а Елена – слезливой клушей.
А стиль-то, стиль каков...
)




1. Все они лгут, обычные люди...
Все они лгут, обычные люди. Они знают будущее не хуже меня, просто им хватает ума не говорить об этом. Даже себе... Нет, себе – особенно. Разве мой отец не знал все заранее? Даже братец-оптимист, обещавший нам, вплоть до самых последних дней, славную победу... Его жадно слушали – вплоть до самых последних дней, а я... Я к тому времени давно молчала.
И Царь, разумеется, знал заранее... Я сказала – «Царь»?

Странно. Все эти годы мы звали его Пугалом.
И мы боялись его. Ещё как! Не так, как того маленького рыжебородого хитреца; не так, как стройного гладкощекого юношу, кидавшего копья дальше, чем это возможно для самого Ареса... Даже потом, когда юноша, рыча и рыдая, топтал конями моих братьев, Пугала мы боялись больше.
Высокий, тощий, в приметном шлеме с высоким, блестящим гребнем... Он никогда не был сильнейшим из бойцов, не был самым ловким. Он и самым храбрым, наверное, не был. Но он появлялся под стенами каждый день; день за днём; все эти годы. Другие цари и герои могли пропустить день, несколько... Могли пропустить даже год. Этот – нет.
Странно, Пугало не считался среди лучших бойцов, хотя убил многих. Он дрался некрасиво. Прыгал так, как будто всё ещё оставался длинным, худым, слишком быстро выросшим подростком. Бил равнодушно, не глядя – и так же равнодушно, не глядя, кидал копье... Когда он попадал (а попадал часто, почти всегда), в этом чудилось что-то неправильное. Какое-то особое унижение для нас, троянцев... В общем, сущие глупости: убитые и так унижены до самой земли – а дальше унижать некуда.
Защиты Пугало не признавал вовсе. Еле поднимал щит, если в грудь ему летело копье. В поединке на мечах вместо того, чтобы отражать удары, сам теснил противника, наскакивая на него с холодной небрежностью. Любой другой на его месте года бы не прожил, но Пугало ранили только однажды, и то легко, как будто сама смерть боялась его равнодушной наглости.
Да, сверху, с крепостной стены, часто казалось, что в бою Пугало гонится не за противником, а за самой смертью... А она, смерть, убегает от него, и это страшило нас ещё больше.
Я не знала, почему он такой; не хотела знать... Странно для пророчицы. Может быть, я видела главное – он был гибелью. Остальное казалось слишком тошным – все эти подробности. Что чувствует гибель? Зачем она стала гибелью? И – главное – как именно она меня погубит? Размышлять об этом было так же приятно, как искать в нужнике новое золотое кольцо с зелёным камнем. Я дала ему утонуть, хотя точно видела, куда оно упало. Андромаха однажды уронила туда медную фибулу – и нашла.

Мы его боялись заранее, до того, как увидели под Троей. Потом, когда Елена назвала Царя и указала нам, собравшимся на стене, мы испугались больше: даже в таком – далеком, мелькающем где-то внизу – в нём было страшное. После, день за днём, мы привыкли: блестящий шлем; грязно-красный плащ, отлетавший назад так яростно, как будто его надели не на тощее человеческое тело, а на шест с перекладиной; длинные худые ноги, без устали попиравшие нашу землю... День за днём; каждый день; все эти годы. Мы привыкли, но он оставался Пугалом. Это прозвище нас не смешило.

Корабли ещё плыли к нашим берегам, когда какой-то аод – имя я забыла — юный, кривозубый, с рыжими, как у кота, глазами, спел нам о Великой Жертве, о Царе-предводителе и его дочери, открывшей грекам путь к Трое... Братья шумели. Кто-то пытался язвить и насмехаться. Женщины говорили: «он чудовище», и Елена, единственная из нас знавшая Царя, медленно наклонила свою белую прямую шею в знак согласия. Я молчала... Я молча смотрела на отца и видела: он всё понял. Он сразу понял то, что потом, в следующие мгновенья постарался забыть и не вспоминать вплоть до своей смерти.
Чтобы ЗНАТЬ, не требовалось никакого особого дара. Одному городу не выстоять против всей Ахайи, но мы, в нашей крепкостенной Трое, могли отбиваться долго, очень долго. Дрогни они, испугайся тяжелой кровопролитной осады, – мы бы спаслись. Но во главе их стоял вождь, который НИЧЕГО не испугается. Это решило нашу судьбу, и мою тоже. Видите, как просто? Дураки и трусы называют меня пророчицей. Дураки и трусы называют предвиденье чудом, чтобы иметь право ни о чём не догадываться... Немногие из людей позволяют себе знать заранее то, что, в общем, и так очевидно... Прости меня, папа! Гектор, например, знал, хотя никогда не был пророком.

Когда я впервые встретила неподвижный взгляд Царя, я поняла: он из тех, которые ЗНАЮТ. По крайней мере, из тех, которые видят и понимают очевидное... И – что? Может и ничего, хотя... Если бы наше Пугало оказалось слепым счастливчиком вроде Париса, Аякса, Менелая, даже вроде Гектора или Улисса, которые знают, но всё равно надеются, наша первая встреча вышла бы совсем иначе.
А так... Я была пророчицей. В драной грязной рубахе, с криво срезанными волосами и разбитым в кровь лицом, я всё равно была пророчицей... Меня знали и боялись, но для Царя я была ничем. (Так я думала тогда и, конечно же, ошибалась. Иногда такое бывает даже с пророками.) Он не сказал ни слова. Просто подошел, молча сгрёб меня за загривок и пошёл дальше, подталкивая хромое избитое тело к нужному кораблю... Нельзя сказать, чтоб я тогда сильно возмутилась.

Этот же парень, аод, под хмельком рассказал нам: Ифигения была любимицей, в которой Пугало души не чаял. У младшей дочери оказалось что-то с головой, а с сыном вообще тёмная история, его сразу отослали воспитываться куда-то подальше. Да, аод был болтлив и долго ошивался в Микенах. Он шептал моим братьям и про царицу Микен, наверное, пакости, но я не слушала. Годы спустя, когда я впервые взглянула в глаза нашего победителя, я в них увидела всё: и убитую дочь, и других детей, не приносящих ему радости, и жизнь с Царицей, сестрой-близнецом нашей Прекраснейшей, превращенную в долгую затяжную ненависть... И, может быть, всё это было самым мягким, самым человеческим в небольших бесцветных глазах, которые никогда не мигали и не щурились.
Я вдруг вспомнила: Пелопиды долго правили в златообильных Микенах... Правили, жили, уживались друг с другом так, что нам, детям Приамовым, всё это показалось бы ночным кошмаром. Не так уж мы пылко любили друг друга, нет! Мы, дети Гекубы, всегда собачились с детьми Лаофои и вместе с ними сообща презирали выводок Кастианиры. А Париса все дружно терпеть не могли, кроме отца, конечно. И красавчик, пользуясь любовью родителя, плевал на нас всех... Но это так, обычные трения… Постоянно истреблять родственников самыми причудливыми способами у нас в семье было не принято.
Я вспомнила: прежде, до Трои, Пугало не столько правил, сколько воевал, подчиняя себе чужие владенья. Мы считали – из жадности, но, может быть, родные Микены были для него не таким уж уютным местом?
Может быть – решила я, убирая с глаз свои грязные, криво обрезанные волосы, – для этого царя война была развлечением, отдыхом от житейских трудов и сложностей... Таким же, каким для моих братьев бывали охоты или попойки с танцовщицами... Мысль казалась смешной, но смеяться в то утро я не могла.

Такое уж было утро... Греки отплывали домой, после всех возлияний богам, гекатомб и состязаний. (Самые нетерпеливые под предводительством Менелая отчалили сразу после штурма. Но Пугало не торопился.) Оставшуюся добычу делили прямо на берегу. Я, босая, чувствовала под ногами холод отсыревшего песка... Воздух пах гарью. Едкой, царапающей горло, потому что горело не только дерево. Горело всё; всё, что не сгорело в ночь штурма, медленно дотлевало все эти дни, и пожар никто не собирался тушить. Греки брали с собой немногое; только железо и золото, которое впопыхах вытащили из горящих домов. Ну и нас, царских домочадцев, разумеется. Добычу, вроде золота, взятого бронзой и тем же железом... Тогда, стоя перед Царем, я старалась об этом не думать, но воздух горчил и царапал горло изнутри.

Увидеть его. Впервые встретить лицом к лицу того, кого мы боялись все эти годы; кого мы без тени смеха называли Пугалом. Узнать, что я досталась ему по жребию и поеду с ним... Для одного утра достаточно, а тут ещё ругались солдаты, голосили сестры и служанки из царского дома, воздух горчил, пах горелым мясом и кое-как, наспех, зарытыми трупами... Цари, недовольные жребием, кричали и трясли копьями над добычей, сваленной на берегу одной бесформенной кучей. (Они ждали большего, но Троя оказалась разорена долгой осадой. Мы давно уже отдали всё, что могли, заманивая под свои стены соседних царьков с небольшими, плохо вооружёнными отрядами... Кое-кто из наших союзников давно погиб, остальные смылись домой и правильно сделали.) Солдаты сворачивали лагерь, мелкие походные шатры, в одном из которых я пыталась заснуть прошлой ночью, так что у меня не было жилья, только какой-то из стоящих у берега кораблей; я ещё не знала, какой именно. Почему-то это смущало больше всего.

Я никогда не верила, что всё обойдется. Никогда, с начала войны. Никогда, с тех пор как услышала об Ифигении... Я вообще редко верила в лучшее. Таких людей не стоит слушать. Может быть, таких людей нужно убивать на месте, как бешеных собак... И всё-таки, увидев Елену, я с ужасом поняла, что у неё обошлось – на всю оставшуюся жизнь!
Это было на следующий день после штурма. Прекраснейшая шла с мужем, с единственным мужем, который ей остался теперь, когда все мои братья погибли. Целая, без синяков, вымытая и совершенно свободная. Никто не усомнился бы, что она идёт с Менелаем сама, по собственной воле. В ярком чистом пеплосе, в золотом ожерелье, которое не снимала все эти годы... В плетёном золотом ожерелье, подаренном Парисом, когда она впервые вступила в наш дом, но кто теперь помнил мертвого Париса!
Даже нам, троянкам, было не до него.

Даже мне тогда было не до Трои, отца, братьев – когда я хромала, шаталась от недосыпа, поминутно оправляла разорванную рубаху и не знала, куда девать липкие, лезущие в глаза, криво обрезанные волосы. Когда дворец догорел, палатки были свернуты, впереди ждали чужие незнакомые корабли, а Пугало, вытянув жребий, глядел в меня своими светлыми, припухшими от дыма глазами.
Я тоже смотрела на него. Поневоле. Не так уж мне хотелось разглядывать своё будущее, но опускать перед ним глаза хотелось еще меньше. Тогда я впервые увидела лицо Царя. Лицо, а не маленькое плешивое темя, мелькающее где-то внизу.

Лицо как лицо – худое, длинноносое, почти чёрное от загара. (На войне отощали все, но Пугало никогда в жизни не был толстощёким.) Острая белесая борода и губы, такие тонкие, как будто рот прорезали ножом. Лицо как лицо, но судьба Царя была написана на нём так ясно, что её, казалось мне, мог бы прочитать даже слепой счастливчик вроде Менелая.
Царь был победителем, я – побеждённой, но судьбы наши совпадали. Думаю, Царь понял это с первого взгляда. Как и я. Я как-то сразу догадалась, куда и зачем он отвезёт меня.

Пугало был из тех, которые ВИДЯТ... Может быть, таких людей нужно убивать на месте, как бешеных собак. Зрячие быстро понимают, что их жалости не хватит на всех. И расходуют её на себя – и то в лучшем случае. Но... что он мог сделать, когда греки и так почти передрались из-за добычи? Неужели Царь мог наплевать на жребий и отдать меня кому-то из героев, простому и счастливому? Тому, кого ждала дома верная, любящая жена? Который ценил бы пророчества и даже внебрачных детей стал бы мне делать со всем почтением? Непохоже на него, но кто знает... Пугало, повторяю, был из тех, которые ВИДЯТ. Но что они делают потом, увидев? Тут даже зрячие слегка различаются. Если бы наши судьбы не совпали так явно, неужели Пугало не попытался бы меня спасти? ...Или нет: неужели попытался бы?
Тогда мне было трудно представить себе это качество – доброту – тем более, в нем. (Так я думала тогда и, конечно, ошибалась. Пророки тоже ошибаются; хотя это касалось Царя. Так, как с ним, я не ошибалась никогда и ни с кем, интересно, правда?)

Впрочем, как сказать! По жребию ему досталась именно я. Не вопящая Поликсена, не полуголая Андромаха, не красавица Лаодика, которую греки только прошлым вечером нашли под завалом, избитая и исцарапанная ещё хуже меня... Даже не моя мать, третий день не раскрывающая рта; третий день молча, безостановочно кивающая своей тяжёлой растрёпанной головой... Ведь это я была его жребием. Недобрым. Любой из моих мужчин сказал бы так – вплоть до олимпийского бога... Хотя Пугало редко интересовался богами. Только тогда, когда боги мешали его планам. В этом мы с ним тоже были одинаковы.
В то утро он взял меня за шею и молча повел на свой корабль.

Шея болела. Царь, каким бы он ни был тощим, за эти годы привык к оружию и не видел разницы между моим загривком и своими любимыми копьями. Он просто не думал об этом. Если бы я пожаловалась, он бы перехватил меня полегче. Но в то утро, возле догорающей Трои, казалось стыдным разжимать зубы из-за такой мелочи. В конце концов, я была и так в синяках. Я дохромала до нужного корабля и с облегчением увидела, что он не отличается от остальных – разве что чуть-чуть больше.
«Может, он утонет...» – эта мысль меня совсем успокоила. Я покосилась на Царя, представив себе, как тону, как в последний момент хватаюсь за его плечи, тёмные, тощие, твёрдые, как будто их вырезали из дуба... Глупость, конечно. Я плаваю, как рыба. Как оказалось потом, гораздо лучше Пугала. Но, если уж так выпало по жребию, почему не представить себе мужчину, царя, в качестве опоры для слабой женщины? Цепляясь за победителя, я его обязательно утопила бы.
Жестоковыйная Гера, как мы слабы! Сами видите, как мало надо женщине. Поставьте рядом мужчину, и в голове непременно забродят какие-то игривые глупости. Если серьёзно, Пугало не казался мне человеком, которого стоит топить в кораблекрушении. Даже если бы я никогда не слышала об Ифигении... Царь знал свое будущее. Знал и шёл к нему, слепо и безучастно, как катится с горы камень. Да, наше Пугало – умный, злой, деятельный, привыкший повелевать чужими судьбами, – принимал свою, невообразимо гадкую, так безропотно, что его пожалел бы самый вшивый раб в царским свинарнике. После, на корабле, я стала задумываться – почему?

2. Мысль была не из приятных...
Мысль была не из приятных. Все наше плаванье было не из приятных, конечно. Уйма народа в тесной хрупкой посудине, которую все время раскачивает на волнах. Мы, пленницы, ехали как простой груз, зато мужчинам приходилось хвататься то за паруса, то за весла. Как они ругались! Они вытянули всю войну, а теперь снова море, пот, затхлая вода, кровавые мозоли, и гадай, доберешься до берега или нет! Солдаты злились, многих мутило, а нам, женщинам, даже малую нужду не удавалось справить без свидетелей. Я убегала от этого, как могла. Садилась у борта, смотрела в море... Чтоб не слышать брани над ухом, начинала думать ни о чем, обо всем сразу... Впрочем, о прошлом: доме, отце, братьях – я старалась не вспоминать. На будущее запрета не было. Рано или поздно в мои мысли влезал он, Пугало... Тогда мне становилось совсем паршиво, потому что загадка его жизни, загадка Микен, оказывалась ещё гаже плаванья. Я радовалась, когда что-то: волны, чайки, вылетающие из воды рыбы, –отвлекали меня от неё. Даже если это Климена визгливо бранилась с хватающими её микенцами. (Пару раз я вмешалась, потом поняла, что делаю глупость. Климена всегда плакала и кричала, когда её насиловали. Но когда переставали насиловать, это ее огорчало ещё больше.)
Ответ выходил странный. Если бы Царь мог вообразить себе другую судьбу, ту, которую он хотел бы прожить, он бы горы свернул, чтобы получить её. Он не пощадил любимой дочери, чтобы сбежать на эту грёбаную войну, которая для всех остальных была кошмаром, а для него – отдыхом. (Так я думала тогда и, конечно, ошибалась. Пророки тоже ошибаются; впрочем, это касалась Царя, только его...) Теперь война кончилась, пора было возвращаться домой, к основным неприятностям его жизни... Они за эти годы не уменьшились. Микенами правит избалованная дочь Тиндарея, которая мужа терпеть не может и открыто живет с любовником. Какой встречи ждать Царю? И – если всё получится, как ожидалось, – что делать с собственной женой, со своим же собственным братом?
Кажется, нашему победителю хотелось в Микены еще меньше, чем мне. Но – куда бы он подался, чем занялся, что сказал бы стосковавшимся по дому солдатам? И, главное, ради чего? Другой жизни, более лёгкой и приятной, Пугало себе попросту не представлял.
Пожалуй, я его даже жалела. Мы, дети Приамовы, когда-то были счастливы. Пугало не был счастлив никогда. Эта мысль может примирить даже с победителем.

На самом деле у меня с Царем не было ни мира, ни войны. Совсем ничего не было. В первую ночь на корабле, когда Пугало улёгся спать, я подошла к нему. Перешагнула через лежащее тело, залезла под плащ, устроившись между царской спиной и бортом... Это было правильно со всех точек зрения: троянских рабынь на корабле куда меньше, чем микенских солдат; а я из самых молодых и красивых. Зачем попусту искушать героев, довольных концом войны, но не её результатами! Любой из них может наплевать на мою богоизбранность и будет даже прав по-своему... Царь, разумеется, не протестовал. Он вообще не сказал ни слова.
Я заснула очень быстро; легче и быстрей, чем все эти годы с начала войны.

Днем мы без крайней нужды не разговаривали; то есть почти не разговаривали вообще. Но ночами привыкали друг к другу. Я, чтоб не мёрзнуть, прижималась грудью и животом к спине Царя. Когда мы оба лежали на другом боку, лицом к борту, он сам пододвигался ближе и клал руку мне на талию. Мы даже поворачивались во сне одновременно, так что всегда просыпались рядом, на одном боку... Ночью на открытой палубе чужое тело согревает. И, честно говоря, успокаивает.
Мы оба догадывались, каким будет конец нашего путешествия; оба ждали неизбежного, тут я ошибиться не могла. Губы, брови, что-то в глазах... У Царя был вид обречённого человека. Когда Пугало бранился с кормчим и подгонял гребцов, его узкие, как лезвие, губы сжимались ещё упрямее, а взгляд становился совсем хмурым и отрешённым, как будто Царь уже видел перед собой Микены и дорогих родичей. Наше плаванье было отсрочкой того, что уже решено заранее... Вроде путешествия двух ягнят на базар.
Сами знаете – мёртвый ягнёнок за два дня пути становится слегка завонявшимся мясом. А тот же ягнёнок, полуживой, проболтавшийся два дня связанным на палке, считается мясом идеально свежим... Ягнята блеют, пока их несут, а уложенные рядом в телеге быстро успокаиваются. Наверное, им приятно чувствовать боками друг друга... Мне это было приятно. Будь на месте царя кто-то живой, пристающий ко мне, я никогда не узнала бы этого удовольствия...
Честно говоря, удовольствия с мужчинами я вообще не знала. Так бывает со многими, но я ленилась врать своим любовникам, а это уже обидно. Любой из моих мужчин сказал бы так – вплоть до олимпийского бога... Впрочем, тогда, на палубе, смешно было вспоминать богов. Боги остались в прошлом, а новая жизнь начиналась с Аякса возле опрокинутого жертвенника. Смешное воспоминание, хотя другая женщина, наверное, думала бы о нём с ужасом... Тем более, той ночью до Аякса у меня кто-то уже был...

Когда на улицах зашумели, я дёрнула в храм Афины. Тихое место, почти заброшенное. Ни железа, ни золота. И гореть там нечему, одни каменные стены.
На ночь я, конечно, не раздевалась. Сидела у окна и слушала, пока шёл этот дурацкий праздник. Даже плащ не сняла, меня почему-то всю ночь трясло от холода. Потом, под утро задремала, но крики разбудили меня. Я сразу повесила на пояс большой охотничий нож. Я знаю, что с ним делать.
Потом я шла по улицам... Не бежала, а быстро шла, стараясь обходить стычки, вообще любых людей. Я не хотела никого спасать. Всё, что могла, я сказала вчера утром на совете. И вообще за все эти проклятые годы... Теперь мужчины дрались на улицах или хотя бы пытались драться. Ну а женщинам я помочь не могла; умные сами спрячутся и спрячут своих детей, а силком утаскивать с пожара шумную непослушную дуру... Тогда уж лучше самой прыгнуть в огонь и не мучаться.
Свет, голоса, людские силуэты – всё это счастье я старалась скрытно обходить дворами. Человек, выросший в Трое, всегда найдет в ней нужный переулок или маленькую боковую калитку. Этот тип, однако, молча стоял в тени. В полном одиночестве. Я так и не узнала, что он там делал. Из тени взметнулась рука и сжала мое плечо. Затаившийся вышел на свет; он оказался человеком, мужчиной в островерхом греческом шлеме. Я не то, чтобы испугалась, но как-то на мгновение ослабела. Во дворце меня не стали бы убивать сразу, без разбора, а тут, на улице – пожалуйста... Неужели я так хотела жить? Это, наверное, самое странное, хотя смерть – внезапная, без подготовки – может смутить каждого.
Я опешила, но человек был мужчиной и хотел от меня того, чего хочет любой мужчина от женщины – по крайней мере, сначала. Он был занят, не видел моего ножа... Не то, чтобы я считала его врагом – осада уже кончилась. Но мёртвым этот грек стал для меня совсем безопасен... Потом я снова пошла к храму Афины. Этот насильник мне даже одежду не помял, такой умница!
Когда в храм вскочил Аякс Оилид, я не стала доставать нож. Пожары освещали храм, и Аякс так глупо не попался бы. Притом за царя мне бы уж точно отомстили. Не хотелось мне, как несчастной Поликсене, сопровождать героя в Аид на его пышной гекатомбе... Тем более такого дурака.
Оилид был и вправду дурак, да ещё ошалевший от резни. Он в своих руках-ногах путался, путался в складках покрова на алтаре, так что Палладий Афины сразу загремел на пол, ухватил меня за косы и намертво запутался в них липкой от крови рукой, выдирая волосы прядями... Я срезала косы ножом, который мне снова, во второй раз пригодился, но герой озверел от вида оружия и разбил мне лицо в кровь. (Остальному телу тоже досталось.) Потом он стал меня насиловать и тут уж запутался вовсе... Я не знала, гордо корчиться от боли или наплевать на гордость и помочь ему попасть куда надо?! Мужской член, когда его тыкают не так и не туда, страшен, но руки! Пальцы записного героя, которыми только копья метать... А женщина – она из мяса, и местами весьма чувствительного!
Кончилось всё смешно, потому что разъяренный герой от безуспешных попыток остыл и обломался. А тут ещё я, применив испытанный способ, стала ему тихо, но твёрдо выговаривать за непочтительность к Афине и её священному Палладию. Несостоявшееся изнасилование перешло в истерику, по размаху достойную любого аода.
(Нет, я не презирала Аякса за его истошный плач. Война кончилась, Оилид вроде бы окончательно выжил, Троя горела, в пожарах шипели и обугливались трупы – мужские, но больше женские и детские, – многих туда бросил именно он, Аякс... Он должен был рыдать... Как и я. Скорей уж мне было стыдно за себя, за то, что я не плачу.)
От этого стыда, что ли, я стала незаметно поглаживать его в разных местах, так что рыдание перешло опять в изнасилование или что-то похожее. Радости оно мне не принесло, но когда герой дёрнулся и на пару мгновений затих, я тоже почувствовала себя уверенней. Не потому, что он меня после этого уже не станет убивать... Тут сложнее, думала я, лежа рядом с Пугалом в зябкой предутренней серости и вспоминая последнего в своей жизни самца. Слишком многое тогда перевернулось, встало с ног на голову прямо у меня на глазах... А тут мужчина, как всегда, лезет на женщину, дёргается на ней и после короткой судороги валится на бок – потный, притихший, совершенно забывший, чего он от неё добивался. Приятно было, что хоть что-то из той, прежней жизни не изменилось.

Я ещё не знала, что скоро уплыву с Пугалом. И что с ним изменится самое очевидное... Нет, Пугало оставался обычным мужчиной со всеми мужскими примочками. Я не раз чувствовала ягодицами что-то твёрдое, не раз просыпалась от его мерных резких движений, которые нельзя было не узнать... Пугало спал. Когда он просыпался, всё прекращалось, а Царь сильно, с шипением вдыхал и выдыхал воздух через сжатые зубы. И одежда оставалась на прежнем месте, между нашими телами, даже если оказывалась слегка подмокшей.
При этом нельзя сказать, чтo он имел что-то против меня. На корабле плыло много народу, и Царь заботился обо мне не меньше, чем о любом из своих микенских солдат. Учитывая, что я была женщина и троянка, взятая в плен в разорванной рубахе, хлопот, пожалуй, выходило больше. Царь принимал их как должное. Да, Пугало делал для меня всё, до чего мог додуматься. Я могла ничего не просить у победителей, даже лишнюю горсть сушёных слив или нитку с иголкой. В таких обстоятельствах это было роскошью.
Нет, злости или отвращенья между нами не было... И – зачем врать? Зачем удивляться поступкам Царя и искать для них объяснения, если я их понимала даже слишком хорошо? Если я сама делала (или, вернее, не делала) то же самое? Никто не мешал мне обнять и поцеловать мужчину, ночь за ночью засыпающего рядом со мной. Мое тело хотело этого; временами даже требовало. Но у меня были причины отказывать своему телу в самых простых и законных желаниях... Наверное, такие же, как у Царя, ведь мы с ним очень похожи.
Может быть, мы боялись будущего. Не того будущего, которое читалось в наших одинаково обречённых лицах – с этим мы оба примирились. Поездка ягнят на базар, кажется, устраивала нас обоих. Нет! Мы боялись того будущего, которое появляется у мужчины и женщины, когда они вместе... Которое им приходится строить вместе, чтобы не подвести друг друга и будущих детей.
Я никогда его не хотела, даже в сытое спокойное время до войны. Даже в Трое. Кажется – ничего особенного, этого ждут и желают все женщины. Но я представляла себе, как принимаю в собственном доме всяких важных гостей, рожаю мужу детей, распределяю между рабами запасы из кладовых... Мне становилось не по себе, даже страшно. И это в родной безопасной Трое! А Пугало мог предложить мне только Микены, и то в лучшем случае... Пышные, златообильные Микены. Пышный, златообильный гадючий клубок!
Вспомните, я плыла на корабле, набитом микенцами. Подплывая к дому, солдаты вспоминали прошлое, предвкушали будущее, встречу с домашними... Особенно, конечно, с женщинами – жёнами, невестами, любовницами... Я слышала все эти разговоры, даже когда не хотела слушать. Глупые мужики верили, что их ждут. (По моим прикидкам, большая часть сильно ошибалась.) Но про Царя... Тут не верили, а знали – до последнего солдата. Конечно, говорить об этом боялись, но пророчице не надо слов. Ей хватит невольных заминок, кашля, резко оборванного разговора. Весь корабль знал, что Пугало в Микенах не ждут.
Не только это. В словах и недомолвках всплывало многое про странный город Микены, про потомков Пелопса, которые еще страннее Микен... Солдаты хорошо знали своего Царя. Эвримедон и кривой Птоломей бегали с ним по городу в одной ватаге едва ли не с младенчества. Иногда мне казалась, что я сама играла с ними на интерес в бабки и свайку, ловила голубей, воровала яблоки из чужих садов. Эти люди чтили теперешнего Царя, но они помнили худого забитого волчонка, ловившего голубей вовсе не из охотничьего азарта. (И любили Пугало ещё с тех лет, когда он нарочно обыгрывал их, балованных богатеньких сынков, в свайку) Они помнили, как будущий правитель Микен почти не показывался в своём доме – царском, родительском. Помнили, как его презирал отец, как сам он ненавидел старшего брата, красивого, ловкого, всеми любимого наследника. Это потом, когда дети подросли, оказалось, что Пугало, самый нелюбимый, – живая копия Пелопса, а обожаемый наследник Эгисф повёл себя плохо. Так плохо, что старому другу Атрея, Тиндарею, пришлось убирать Эгисфа с микенского трона. Да и сын ли он Атрею — вызывало сомнения. Нравы в семье Царя были те ещё... Если Пугало и видел это: верная любящая жена, любящий муж, счастливые дети – то уж точно не в доме своих родителей.
Хотел ли он этого для себя? По крайней мере, пытался. Одна из его попыток, в Микенах, полностью провалилась. Еще одна провалилась у нас, под Троей. Сколько было других, о которых я не слышала? Теперь Царь боялся. Самый бесцеремонный на войне, тот, от которого год за годом испуганно улепетывала смерть, он боялся жизни с её трудностями... Глупо? Не думаю. Конечно, большинство людей страшатся именно смерти, но не мне осуждать Царя. Мне самой жизнь кажется куда опаснее.
(Так я придумала тогда, но, конечно же, ошибалась. Пророки тоже ошибаются; а тут речь шла о Царе, который потом, в конце нашего пути, оказался... Не то чтобы непонятней – сложней любого другого из известных мне людей... Может быть даже – невероятней. Поэтому я ошибалась так, как никогда, ни с кем... Но что-то в этом было, даже в моей тупости и просчетах, правда?)
Корабли плыли к Микенам. Пугало мрачнел и мрачнел.

3. Теперь мы шли вдоль островов...
Теперь мы шли вдоль островов, но приставали редко; только чтобы пополнить запасы воды и мяса. На берег отпускали по десять охотников с корабля; остальные сидели на палубе и молча смотрели на песок, скалы, пологие травяные холмы вперемешку с курчавыми рощами... Микенцы и раньше чтили своего царя, но теперь, после победы, готовы были простить ему даже это. Я ночевала на корабле – по-прежнему за спиной у Пугала, тоже не сходившего на сладкий зелёный берег... Он так спешил в Микены, как будто боялся по дороге передумать и сбежать.
Сияло солнце. Эол посылал нам попутный ветер. С низких берегов взлетали чайки и летели за кораблями, часто отдыхая на мачтах. Иногда за бортом прыгали дельфины. Ночами в воде светились огромные медузы, а за кормой появлялись длинные полосы, горящие синим, белым, зеленоватым огнем... Если макнуть в такую воду руку, холодный белесый свет оставался на коже, медленно стекал вниз крупными каплями. Я выросла возле моря, но прежде не видела ничего подобного.
Всё это отвлекало от тесноты на корабле и моих троянских горестей. Иногда даже радовало. Я уже могла вспоминать то, что знала о Пугале. То, что было связано с ним напрямую.
Про одну из проб Царя я знала точно; едва ли в ней не участвовала. Я мечтала, что она спасёт Трою, но дело кончилось нашей очередной глупостью.

Тогда я верила, что Трою можно спасти. Осада затянулась; ахейские цари устали. Они нагеройствовались и теперь медленно прозревали: Елена не стоит таких жертв... Всем хотелось вернуться. Стыдно было одно: признать себя побеждёнными, когда враг явно слабее. Пугало, единственный, не хотел возвращаться и использовал этот стыд с хитростью и коварством, достойным самого Гермия. Когда среди данайцев назревало недовольство, Царь первый начинал стенать и жалеть о жертвах… Он изображал труса так мерзко и убедительно, что какой-нибудь простодушный грубиянин вроде Нестора или Диомеда покупался и требовал продолжить осаду. Не знаю, почему греки называли хитроумным Улисса, которого Пугало всё время переигрывал? Последние годы ахеян держало под нашими стенами только упрямство их предводителя, упрямство, достойное не человека, а бога, камня, огородного пугала, равнодушно принимающего дождь на свои длинные почерневшие палки...
Но тут Пугало показал себя почти человеком.
Все эти годы множество окрестных жителей толклось в Трое, больше по торговым делам, но и любопытство было немаленьким. Другие точно так же толклись в греческом лагере. Часто и там, и тут шлялись одни и те же люди... На совет вождей их, конечно, не допускали, но всё, что можно высмотреть возле палаток, мы знали точно. Теперь сплетники говорили: дело серьезно. Пугало держит в своем шатре троянку, пленницу. Двадцать дней! Пугало улыбается! Сама она не показывается в лагере, но Пугало при любой возможности, по сто раз на дню, норовит сунуть в свой собственный шатёр хотя бы кончик носа. Пугало отказался обменять эту пленницу. Наотрез!
Еще бы не серьёзно! За годы осады с ним не случалось ничего подобного. Он легко обменивал мужчин, а женщин ни в грош не ставил – в любом смысле. Мы удивлялись. Все знали третью дочку Хриса, единственную выжившую из всех его детей: ничего особенного. Простая, полноватая, в меру хорошенькая... Очень тихая. Пожалуй, в этой тишине крылась какая-то загадка. Около Хрисеиды затихал самый шумный спор, прекращались свары, даже танцоры возле неё прыгали осторожней и кричали вполголоса... Иногда мне казалось: если её вывести на берег моря в шторм, волны сникнут и усмирятся, словно политые маслом.
Как я молила отца и Хриса не забирать у Пугала эту девушку! В палатке Царя Хрисеиде ничего не грозило; по крайней мере, не больше, чем грозит любой женщине в доме любого мужчины. А враг, которому есть что терять, значительно лучше врага, которому терять нечего...
Тогда Трою ещё можно было спасти, и я пыталась, как могла – спорила, уговаривала, пророчествовала... Даже намекала этому болвану Хрису, что брак Пугала непрочен, а владенья царя Микен не меньше и не беднее Троады... Но у мужчин, как всегда, были свои резоны: не доверять же спасение города глупой женщине, даже нескольким женщинам! Что за чушь! Мы годимся только на то, чтобы нас использовали, как предметы. А Трою спасёт мужчина, жрец, то есть сам Хрис... (Они всё ещё мечтали победить в этой войне по-мужски, силой оружия. Это было, конечно, невозможным, но мужчины нашего рода надеялись до самого конца. И ради этой химеры гробили все наши попытки выжить – одну за другой.)
Жрец и раньше был заботливым отцом, но теперь его любовь к дочке разрослась до невероятности. Хрис с папой обшарили половину нашего дворца, отбирая вещи для выкупа. С одной стороны, у ахеян от их вида должны были потечь слюнки. С другой стороны, вещи не должны выглядеть так, будто специально собраны царским семейством. Занимались они этим дней пять... А Пугало, по слухам, всё больше привязывался к девушке.
Потом Хрис с выкупом двинулся к грекам. Пугало его послал – как и ожидалось. Хрис, как и собирался, пошёл искать заступников. Он хотел перессорить греков между собой. К рыжему хитрецу жрец, конечно, не сунулся. А вот Ахилл, лучший боец на этой грёбаной войне, не потерял детской наивности. И война ему надоела сильней, чем другим вождям: Ахилл на неё попал совсем мальчишкой, не отведав тех прелестей мирной жизни, которые полагаются царевичам. Он выслушал Хриса. Жрец показывал выкуп, молил о помощи, облил героя слезами и, кстати, пригрозил проклясть греческий лагерь... Именем Аполлона, а не как-нибудь.
Думаю, лагерь он проклял. (Хрис искренне верил в такие штучки.) Но для верности наши лазутчики бросили пару дохлых кроликов в то озеро, где греческие кашевары по утрам набирают воду. Греки спросонья не заметили вони... Что-то подействовало – то ли кролики, то ли проклятие. У ахеян начались болезни, у Пугала – неприятности. Царь поругался с Ахиллом, но Хрисеиду всё ещё не отдавал... Тем более, что кроликов нашли и выкинули. (Правда, большая часть греков всё равно верила не в действие кроликов, а в проклятье Аполлона.)
Потом Пугалу поневоле пришлось говорить с самой Хрисеидой. В девушке была волшебная сила, усмиряющая волны, но вот хитрости или хотя бы ума почти не было. Она сделала, как велел отец: расплакалась и попросилась домой. Пугало плюнул и отправил её домой – без выкупа.
Чего ждал Хрис от этого шага, я понять не могу. На нём все должно было тихо кончиться. К счастью для жреца, Царь от злости забрал у мальчишки-героя другую троянку, Брисеиду. Вовсе ему, Пугалу, ненужную – на этом сходились все наши лазутчики... Хотя та, не в пример Хрисеиде, была красивой и кокетливой.
(На самом деле Брисеида была лирнесска, но на этой войне они как-то незаметно стали считать себя троянцами. Лирнесс сожгли и разграбили много раньше, чем наш город.)
Ахилл нуждался в этой красавице не больше, чем в любой другой. (Какая-то женщина в шатре была ему по молодости необходима.) Но только до тех пор, пока её не отняли, да ещё не кто-нибудь, а сам Пугало. Тут уж страсть героя к потерянной пленнице стала огромной и смешалась с невероятной тоской – и всё совершенно искренне. (Может быть, Ахилл так разительно превосходил всех воинов именно потому, что, единственный на этой войне, так и не сумел повзрослеть?) Ну, а обида на Пугало переросла оба эти чувства, вместе взятые. Воевать Ахилл тоже не хотел – это уж совсем искренне, – а тут НЕ ВОЕВАТЬ стало для первого ахейского героя делом чести... Греки приуныли, Хрис раздулся, как рыбий пузырь, и ходил гоголем...
Он ходил так вплоть до самой смерти Гектора.

Я так и не сказала ни отцу, ни Хрису: «Вот видите!» Когда Гектор погиб, меня уже не хватало на злорадство. Началось крушение Трои, и спасти её было нельзя. Когда Ахиллу сосватали Поликсену, что-то блеснуло, но сами же троянцы разбили вдребезги и эту надежду... Впрочем, об этом я себе запрещала вспоминать.
Хрисеиде в Трое пришлось хуже, чем папе-жрецу... Мужчины всю жизнь охотятся – на диких зверей, на врагов, на царства, земли, почести, сокровища. Они верят, что дома их ждут с добычей женщины, тихие и пушистые. Но женщины тоже охотятся: на мужчин – и это трудная дичь. Охотничья доблесть женщины – первое, что ценят её товарки. Прикиньте, что мы думали о бедной девушке! Что племя охотников думает о том, к кому на полянку вышел огромный златорогий олень или легендарный вепрь с золотой щетинкой, сам подставил шею и прошептал: «Добудь меня...». А недотепа-охотник прогнал его в лес! Пинками! И в простоте душевной хвалится таким подвигом!!!
Странная тишина вокруг Хрисеиды сохранилась, но теперь она наполнялась такими взглядами, таким шепотком за спиной... Мне её до сих пор жалко, но это глупое чувство. После штурма я не видела ни жреца, ни его дочку. Вряд ли они сейчас живы, и какая разница, как на них смотрели год назад люди, которые теперь тоже давно мертвы?

...Солдаты с радостными криками узнали Малею. За время пути Пугало побледнел и даже, кажется, похудел, хотя еда наша стала обильной, а худеть дальше ему было некуда. Кормчий клялся, что при попутном ветре мы приплывем в Аргос за день... Мы бы приплыли, если бы не одна-единственная ночь... Памятная, но такая дикая, что даже теперь всё случившееся кажется мне глупым сном.

В тот вечер я легла спать между бортом корабля и царским боком... Заснула как обычно, но среди ночи проснулась. Всё вокруг было странным. Не было ни дождя, ни молний, но в небе вспыхивали краткие белые зарницы, часто, одна за другой. Они так быстро сменяли друг друга, что свет не исчезал, он только трепетал, то слабел, то усиливался, появлялся то в одной стороне, то в другой... Так же, порывами, то с одной, то с другой стороны налетал ветер и мгновенно переставал, заставляя парус громко хлопать. Я никогда не видела ничего подобного... И не увидела бы; свет и хлопанье паруса не могли разбудить меня. Я проснулась из-за Пугала. Его била дрожь. Не та, с которой Царь тыкался членом в мою спину, когда брал по ночам свою призрачную, воображаемую женщину. Он дрожал мелко, так, как дрожат щенки или дети в страшном сне, который заставляет скулить, визжать, хныкать. И не спал, хотя глаза его были закрыты. Пугало дышал не как спящий – часто, неглубоко, с каждым вздохом почти неслышно всхлипывая. (Я, лежащая рядом, с трудом могла разобрать этот звук.) Повернувшись к нему лицом, я нечаянно задела щекой редкую колючую бороду, совершенно мокрую... Меня передёрнуло.
Хорошей троянке полагалось радоваться. Стоило думать, что призраки отца и мёртвых братьев явились потерзать победителя, убившего их своим ослиным упрямством. Потому что всем остальным, кроме Пугала, победа над Троей была на фиг не нужна: ни Ахиллу, предвидевшему свою смерть заранее, ни Улиссу, все эти годы мечтавшему смыться домой, ни старому болтуну Нестору, ни седому Идоменею, толстому и ленивому, как амбарный кот, ни даже обоим Аяксам, которые с таким же успехом могли всласть подебоширить в мелких припортовых городках, где их ещё не знали... Разве что Менелаю, желавшему получить обратно свою постаревшую супругу. И то – Елена, конечно, прелесть, но ведь обходился он как-то без неё все эти годы? (И неплохо, если верить нашим лазутчикам. Выслушав их, Елена, случалось, ходила весь следующий день с красными глазами.) Если бы не Пугало... Мне полагалось злорадствовать.
Но я была плохой троянкой. Или, может быть, щедро наделенная даром видеть и принимать очевидное, перестала быть троянкой за это плавание. Я стала женщиной, привыкшей ночь за ночью засыпать возле одного и того же мужчины. (И за все эти дни и ночи он ни разу не унизил меня, не сорвал на мне злость, что уж совсем не лезло ни в какие ворота. Это смешивало все мои представления о самцах.) Может, виновата особая солидарность, солидарность видящих... А может быть, я не лишена доброты, хотя это объяснение вовсе смешное... (Я за свою жизнь убила пару человек, мужчин то есть, но совершенно не могу смотреть, когда люди мучаются.) Я не хотела, чтобы он так дрожал... Чего там! «Не хотела» – мягко сказано.

Во всем виновато тело: руки, осторожно гладящие чужую спину и волосы; нога, бесстыдно закинутая на чужое колено, придвинувшая меня совсем близко, грудь на грудь, чтобы укачать этого жалкого, дрожащего, растворить его дрожь в мягком спокойном тепле... Виноваты губы, которые сами собой тычутся в плечо, в шею, скользят по уху, одними и движеньями, без звука, шепчут холодной вздрагивающей коже то, чего я сама никогда не скажу... В эту ночь мое тело само собой заговорило о ласке, любви, прощении... Да, само по себе, до того, как я что-то решила об этой самой любви, до того, как успела договориться с собственной совестью.
(Честно говоря – и не решила, и не договорилась.)
Пугалу было так плохо, что он не сразу заметил мои старания. Потом... Мне пришлось убедиться, что, несмотря на худобу, он на этой войне здорово оброс мышцами. Царь не хотел ничего дурного, просто крепко прижал меня к себе. Я в который раз поняла, что он не привык обнимать женщин; по крайней мере, спокойной, постоянной, разделённой любви у него никогда не было. Любая женщина научила бы его обнимать без риска выдавить кишки и сломать рёбра.
В ответ на мой писк Царь быстро опомнился. Я опомнилась тоже. Мне самой стало плохо, почти так же плохо, как только что Пугалу. Я не то чтобы «не решила»... Какое там! Я давно решила: нет, никогда! И не умом, а желудком, печенью, которые при одной мысли об этом становились тугими и болезненными. Заниматься любовью с мужчиной я не возражала: недолго, можно и потерпеть, но что-то большее... Что-то вроде нежности, верности, послушанья, вроде долгих ночных бесед в супружеской спальне об общих врагах и годовой дани с отдалённых деревень... Это страшно. От этого живой человек с блестящими глазами и тонкой горячей кожей превращается во что-то плавное, тихое... В Царицу, раздутую бесконечными беременностями... Дома, в Трое, я запугала соседних царят проклятием Феба и собственными пророчествами: они не лезли. А тут... Не успеешь опомниться, как тебя что-то предаёт: то ли тело, то ли душа, о которой так любил потрепаться Хрис... Кажется, меня затрясло не хуже, чем моего соседа.
Не знаю, что подумал бедный Пугало... Всё-таки дома, в прошлой жизни, он кого-то любил и утешал. Может быть, ребёнка или собаку. Женская прическа не годится, чтобы трепать ладонью по затылку, но мои короткие волосы как раз подошли. Теперь Царь гладил и укачивал моё оцепеневшее тело... Впрочем, недолго. Он засыпал на глазах. Сама я заснула позже, когда стих ветер и над морем погасли краткоблещущие зарницы, светлые и растрепанные, как мои волосы.

4. Проснулись мы...
Проснулись мы посреди открытого моря.
Светило солнце, по морю бежала легкая рябь, погода была прекрасной. Вот только корабли Пугала: четыре штуки, не считая нашего – болтались непонятно где. Самый зоркий из микенцев не мог разглядеть берег.
Остальных кораблей тоже не было видно, может быть, они все же добрались до Аргоса? А мы оказались где-то явно не там, куда плыли… Встречный ветер и течение волокли нас вспять, ещё дальше от цели... (Честно говоря, меня это не расстроило.) Пугало, давно уже на ногах, командовал своим высоким, хрипловатым голосом. Парус был спущен, мужчины гребли... Грести против такого ветра и течения глупо, да и никто не знал, куда именно надо выгребать. Но Царь задал своим людям хоть какую-то работу, и они гребли.
Зевая и кутаясь в плащ, я исподтишка вглядывалась в лица... Хмурые, конечно. (Еще бы, такой облом!) Хмурые, но я ждала худшего. Гораздо худшего. Ближе к обеду я увидела какие-то странные смешки – мрачные, но пополам с гордостью. По кораблю шел непонятный шепоток «Зевес-Агамемнон...»
Зевес-Агамемнон... Ничего себе!
Всю дорогу я старалась побольше молчать, но тут не выдержала:
– Что вы несёте?! Я не хочу утонуть вместе с кораблём, когда Дий разгневается на вашу непочтительность!
Талфибий только усмехнулся:
– Дий привык… Царя так прозвали с детства.
Микенец смотрел мне в глаза с широкой усмешкой, едва ли не торжествующей… Она очень не подходила к нашему теперешнему положению.
– Пелопиды – прямые потомки Зевса. Ничего важного, конечно. Все данайские цари – чьи-то потомки, но в нашем есть что-то эдакое... От прародителя... Знаешь, иногда его заветные желания сбываются… Вот так. Самым непостижимым образом.
– Заветные?! Вот так?!
Я вспомнила бедную Ифигению… Еще кое-что. Конечно же, поперхнулась – это даже не удивительно.
Талфибий вздохнул:
– Заветные желания, те, которые не зависят от нашей воли... У тебя таких не было?
Я молча вцепилась в борт. Этот человек, сам того не желая, ударил меня в самое больное место. Конечно же, у меня БЫЛИ тайные желания… Кажется, они исполнились. Может быть, они исполнились, когда пала Троя.
Микенец, ничего не заметив, продолжал:
– Кто знает, чего он хочет на самом деле? Думаешь, – тут Талфибий усмехнулся совсем снисходительно, – Царь случайно вытащил по жребию твоё имя? Имя самой красивой из дочерей Приама?
Да, старый друг Царя явно гордился своим Пугалом, сумевшим получить от Трои всё самое лучшее – даже по жребию.
Я молчала. Отец и приезжие гости называли меня красивейшей из троянок, но я давно забыла об этом. Троянские мужчины, даже братья, боялись меня хуже чумы.
Я отвернулась от микенца и уставилась за борт.
«Трои уже нет. Какие глупости. Ты сама хотела оставаться свободной, в конце концов! И плакать стоит вовсе по другим поводам…»
Море искрилось, летучие рыбки взлетали над волнами, сильное течение, не известное даже нашему кормчему, тащило наш корабль прочь от Микен по воле Посейдона или, может быть, Пугала… Стоило ли плакать, в самом деле?
Наверное, нет. У меня были более веские причины, чтобы плакать. Я их все не использовала.

На следующую ночь я сделала то, о чём давно думала… Просто так, на пробу. Легла спать отдельно от Царя, возле Дорисы, поварихи, которая ещё в приамовом доме кормила нас всех, сотню голодных бездельников. Она тоже досталась Пугалу по жребию, но, боюсь, в тот раз Царь смухлевал. Не могло ему так везти. (Наша повариха даже из корабельных припасов кормила нас как Гестия. И имела в виду всех победителей. Пугало был единственным из мужчин, кого она не гоняла за водой, не заставляла потрошить рыбу и чистить большой корабельный котел.) Я уже ничем не рисковала. Мужчины и женщины на корабле определились: кто, с кем и сколько. Дориса спокойно спала на корме; возле нее мостилась Левкотея, мелкая костлявая девчонка, отпугнувшая микенцев своей дикостью. (Никто не понимал, как такая добыча вообще попала на царский корабль. Время от времени разозлённые мужики обещали выкинуть Левкотею за борт из-за её полной бесполезности. Потом смотрели на Царя и натужно смеялись, изображая шутку.) Я пристроилась к поварихе с другой стороны.
В первый раз я улеглась возле Пугала по собственному желанию, даже разрешения не спросила. Он не спорил. А сейчас? Заметит ли? Захочет ли заметить? (Конечно, это была чистая глупость. Но меня подмывало сделать эту глупость добрую половину плаванья. После той ночи я, наконец, сдалась.)
Пугало заметил. Подошел к Дорисе, молча подхватил меня и понёс на наше обычное место возле правого борта. Я думала, он меня потащит на плече или под мышкой. Нет, взял на руки. Посадил на руку, как носят детей, хотя я не маленькая. Нормальный человек так не смог бы... Я ухватила его за шею для надёжности, но Царь нёс меня легко, как щенка. Потом так же молча сгрузил на свой плащ и улёгся рядом. Больше я не уходила от Пугала до самого конца нашего пути, хотя с Дорисой, честно говоря, было мягче и теплее.

Два дня стоял полный штиль. Кормчий не знал, куда грести. Берег показался на третий день – чужой, незнакомый. Все мы пялились на него, даже троянки. Никто ничего не узнавал. Наконец, кормчий указал на невысокую гору на горизонте и сказал: «Фера...» Микенцы зашептались: владения заклятого братца совсем рядом, на таком же маленьком островке. Сам Эгисф, правда, ошивался в Микенах, помогая бедной одинокой Царице править городом. На Фере, в единственном городе, сидел Девкалион, мелкий царёк и данник Пугала.
Царь скомандовал приставать; солдаты оживились. Странно – они не выглядели очень уж расстроенными. Скорее предвкушали нечто приятное.

Девкалион действительно расстарался. Город его оказался большой грязной деревней. Наши триста человек было негде разместить. Но тот, кто хочет, может больше, чем тот, кто может. Островитяне очень хотели достойно принять героев далёкой войны, много лет обеспечивавших им новости и темы для пересудов. Солдат усадили прямо во дворе, возле больших костров, на которых варилось, жарилось, пеклось и шкворчало. Царя со спутниками пригласили пировать во дворец, то есть в большой деревянный дом со столом, лавками и гладким земляным полом… Пугало взял меня с собой... Ещё бы не взял!
Я сидела рядом с ним – тихая, растрёпанная, с криво обрезанными волосами, в дырявом гиматии и полотняной рубахе, вполне приличной для рабыни… Порядком грязная, потому что на корабле среди солдатни женщине трудно вымыться. Но как они на меня смотрели – Девкалион, его домочадцы, старейшины! На Пугало глазели меньше.
Эти люди знали про меня всё: красавица, пророчица. Оказывается, после падения Трои слава моя, подобно коршуну, облетела всю Ахайю и, может быть, залетела куда подальше… И все они, поголовно, шептались про меня с Фебом, как будто сами держали свечку. Я не знала, смеяться мне или плакать: слишком легко быть богиней среди дураков! Даже мой затрапезный вид внушал им почтение: "Любимая Атой!" …Поверьте, это говорилось за столом без тени усмешки.
Они так не глазели даже на большой золотой ритон с подвигами Геракла, который Пугало подарил местному царьку в обмен на гостеприимство. Впрочем, ферян ритон тоже ослепил. Доставая подарок, Пугало слегка покраснел: я, троянская царевна, помню этот ритон очень хорошо… Но я только нежно улыбнулась своему победителю. Вот уж чего мне не жалко, так это отцовской посуды!
(Царь подарил Девкалиону и Левкотею, младую деву, искусную в рукоделиях... Действительно, старым мужчиной Левкотею не назовёшь. А в рукодельях любая троянка умеет больше ахейских островитянок... Кроме меня, конечно.)
Вскоре Царю пришлось краснеть ещё больше. За столом оказался аод, почти настоящий. У одного из пастухов был звучный голос и отличная память, позволявшая повторять песни, сложенные за эти годы о нашей грёбаной войне. Он их пел – все, которые помнил… Особенно те, где было хоть что-то о Царе. Великий Дий! В Трое, по понятным причинам, такого не слышали. Царь краснел, Эврибат и Талфибий скрывали усмешки, а феряне слушали, как зачарованные, и ахали в нужных местах, хотя знали всё почти на память. Меня едва не тошнило. Война – дело мерзкое, но в этих твореньях она оказалась ещё мерзей, чем в натуре.
Слагавший песни со вкусом расписывал разбитые головы, вспоротые животы и все руки-ноги, отрезанные Пугалом у бедных троянских царевичей, пока те бегали от него и просили пощады. (Певец не заметил, что всё это время Царь сам был на волосок от гибели. Под стенами Трои шла война, а не бойня беззащитных ягнят. Мои братья ничем не уступали ахейцам. Просто нас было намного меньше. Иначе как бы мы продержались все эти годы?)
Это ещё можно понять... Но другое?! Аод, видно, страдал тяжкими приступами красноречия и все их плоды доверил главному из ахейских царей... Какую чушь нёс царь Микен в этих песнях! И как много чуши! Даже в бою, когда люди разве что хекают и бросают врагу одно-два слова, приличные в драке – на большее не хватает дыхания, – Пугало, оказывается, произносил речи. Потомки никогда не узнают, что разоритель Трои – злостный молчун. Говорит, только если это необходимо, да и тогда норовит отделаться парой слов. А уж такого, чтоб Царь говорил сейчас одно, а через минуту – противоположное... Какое войско потерпит такого предводителя?! Не зря люди считают, что аоды – вроде баб, и логика у них бабья.
И это не самое мерзкое. Как вы думаете, зачем вообще шла эта война? Из-за Елены? Из-за богатой троянской добычи? Из-за земельных интересов? Чтобы ахейские цари и царята показали свою геройскую силушку?
А вот нет! Троянская война велась ради богатых доспехов! Любой царь, включая Пугала, не успев свалить противника, тут же бросал оружие, соскакивал с колесницы и “совлекал гладкокованные доспехи”, а аод сладострастно описывал, сколько меди и олова пошло на их отделку... Наверное, слагатель песен дружил с кем-то из трупной команды. Сам он никогда не видел битвы, иначе не нес бы такую чушь...
Конечно, хороший панцирь спасает жизнь своему владельцу. Каждый из царей старался добыть их для своих людей как можно больше. И снаряжение побеждённого или убитого по обычаю принадлежит победителю. Это правда. Но герои не могут в разгар боя соскакивать с колесницы, резать все эти дюжины ремешков и тащить за собой доспехи на следующий поединок! Хорошие пешие бойцы тоже заняты. Доспехи снимают те, кого глупо выпускать в бой, и делают это там, где уже безопасно. Такая команда вообще не воюет – разве что подерётся с другой такой же из-за спорного покойника...
Пугало не держал в войске плохих солдат – доспехи собирали легкораненые. У нас этим тоже занимались раненые или старики – слишком мало народу. А вот у Менелая и Нестора были мужчинки, просидевшие всю войну в трупной команде. Кто-то из таких, видно, и рассказал глупому аоду про свои подвиги... Пугало краснел, меня тошнило.
Не только от песен. Слушая, я поневоле вспоминала, как оно было на самом деле. Чтоб не кукситься, налегала на сладкое вино, настолько недобродившее, что казалось простым соком. Его стоило закусывать, но жареное мясо не лезло в рот... Я невольно вспоминала запах горящей Трои, пока следующий большой глоток не согревал мой желудок. Кажется, хозяева добавляли к давленому винограду мед и какие-то ягоды... Дикая смесь, но сладкая. Ещё больше помогало зрелище разинутых ртов и восторженно горящих щек. Простодушные хозяева не видели в песнях никакой мерзости. Для чего же иначе воевать?
(Феряне не были жадными, просто никогда не видели вспоротый мечом живот. А олово, даже маленький кусочек, было для них богатством.)
А как смотрели женщины!
“Быстро сквозь медь и сквозь кость копьё пролетело и в череп ворвавшись, c кровью смесило весь мозг и смирило его в нападеньи...” – вопил певец, а у ферянок блестели глаза и раздувались ноздри. Вестники Царя уже выбрали себе подходящих красоток... Даже, кажется, не по одной, и со всеми перемигивались. Пугало, который оказался в перекрестье горящих женских взоров, мог бы на них поджариться. Самое то для оголодавшего на войне мужчины, да и на корабле он, считай, не касался женщины... Ну, не более чем касался. Я прикидывала, сколько и какой живности он притащит на наши плащи следующей ночью...
Дома ферян населяли не только люди. То есть людей там было меньше всего. По полу ползали тараканы, многочисленней, чем ахейцы под нашими стенами. Увидев над собой человеческую пятку, таракан, не спеша, с достоинством сторонился. Мыши и крысы, правда, стеснялись многолюдья. Они громко возились по углам, выложив на виду кучки помета... Хорек, тоже живший в доме, сбежал от нас, но едкий запах чувствовался даже сквозь людской пот. (Почему он боялся, не понимаю: с таким множеством крыс и мышей хозяева его должны были нарочно прикармливать!) Посидев на корабле, я рада была видеть всех этих сухопутных тварей. Но что должно было копошиться в ферянских кроватях!
Недаром Пугало уверял хозяев, норовящих уступить ему лучшее ложе, что все годы осады мечтал выспаться один, на соломе, в обыкновенном сарае... Как в детстве. Девкалион сперва удивился: когда это микенский царевич спал в сарае? Потом прикинул, что все женщины Феры, страстно желающие Царя, в одну кровать не поместятся, и согласился.

У прекрасных островитянок вышел облом, и всё из-за меня. Незнакомое вино казалось лёгким и сладким. Оно почти не дурманило голову. Но когда пришлось вставать из-за стола, моя ясная голова заметила, что ноги не ходят; вообще не слушаются. Господину пришлось взять пленницу под мышки и вести... Со стороны это выглядело пристойно, даже трогательно: прекрасная пророчица, любимая Фебом и Атой, медленно шла, осторожно поддерживаемая своим хозяином. На самом деле Пугало меня почти нёс, а я еле-еле, через силу переставляла ноги.
До сарая мы доползли нормально, вошли вовнутрь... Царь пытался посадить меня на солому. Я пыталась сесть. Но солома лежит высоким пышным слоем, а когда садишься, вдруг проваливается под твоей задницей. Я упала навзничь, от неожиданности уцепившись за Царя. Пугало упал сверху. Он тоже не ожидал рывка и был не слишком трезвым... Остальное случилось само собой, так быстро, что мы даже поцеловаться не успели.
(Ещё в Трое вся женская компания: сестры, невестки – твердили: в словах, сказанных сразу после соития, есть что-то особенное. “И что? Что он тебе сказал?!” Как будто это и есть самое главное. В тот раз я не могла бы их удовлетворить. Пугало еле успел кончить, когда я заснула. Вырубилась намертво.)

6. Проснулась я поздно...
Проснулась я поздно. В щели светило солнце. На дворе стояла тишина, сообщая, что микенцы и островитяне разошлись по другим делам. Слышно было, как переговариваются два раба, убирающие со двора следы кострищ, и в кустах громко распевают дрозды-пересмешники.
Я лежала одна. Там, где спал Царь, на смятой соломе была растянута пола гиматия и что-то блестело. Я подняла золотые браслеты, ещё теплые. Широкие, микенской работы... Пугало никогда с ними не расставался. Браслеты были мне не нужны, но не оставлять же золото в сарае! Я с трудом пристроила их на руки, надвинув почти до локтей... Вылезла на солнце, зевая, щурясь и вычёсывая из волос застрявшую солому... Слава Силену, голова почти не болела. После вчерашнего я ожидала худшего. Слуги во дворе объяснили мне, как идти к берегу.
Так же зевая и щурясь, я смотрела на корабли. Женское кокетство, глуповатое, но такое соблазнительное, заставило меня наблюдать за погрузкой из-за кустов. Девкалион крутился на берегу. Он был воистину хлебосольным хозяином и, похоже, собирался потопить жалкие пять кораблей под тяжестью собранных для нас припасов. Пугало на своем корабле командовал погрузкой... Даже издали, с берега, я видела, что в эту ночь выспалась за нас двоих. Царь был очень бледен, то есть из-за сильного загара жёлт, под глазами мешки на пол-лица... И ни малейших признаков, что он собирается за мной посылать. Ну и ну! Кажется, правитель Микен решил сбежать от меня, подобно Тезею, бросившему Ариадну.
А действительно! Здесь, у добрых ферян, я буду свободна и почитаема. И не будет мне дела до проклятий, особенно до проклятья Миртила (то есть Пелопса), которое у Пугала отпечаталось на всём его существе, начиная с длинных пальцев на ногах и кончая светлокудрявым плешивым затылком! Как же я не подумала об этом сразу?! Но и сейчас не поздно, сказала я себе, глупо посмеиваясь.
Выходить на открытое место не стоило. Я перехватила Мекестия, ушедшего с берега по нужде, и спросила, когда отплытие. Оказалось, не раньше обеда. Времени уйма.

В деревне я выбрала самую симпатичную женщину и спросила у неё, где тут моются. Мылись добрые феряне прямо в речке, но Арефойя сделала из моего купания приятное развлечение. Она позвала подруг. Вчетвером женщины устроили для меня всё: показали чистую глубокую заводь, посторожили от местных парней, потёрли спинку и до слёз насмешили рассказами о разочаровании красоток, всю ночь безуспешно прождавших Царя под нашим сараем. Сами они, все четверо, были красивыми весёлыми женами, которых верные мужья любили и почитали (то есть мирно благоденствовали под крепкими круглыми пяточками своих супружниц.) Чужеземный царь, залитый кровью и окружённый проклятьями, был им без надобности.
Мне хотелось отблагодарить этих славных подружек, но не дарить же в обмен на купанье огромные золотые браслеты, к тому же чужие! Я взялась предсказать их судьбы. (По-моему, ясные и так, без всяких пророчиц.) Все четверых украшали знаки здоровья, плодовитости и долгой, счастливой жизни. С Гермионой я замялась, не зная, как сказать грустную весть. За её подол цеплялись два мёртвых младенца. Их предстояло родить, прежде чем к любви Геры и Гестии добавится благосклонность повитухи-Артемиды. Но я зря маялась: оказалось, неудачные роды уже были, а восторг подружек вырос до небес.
На берег я вернулась позже, чем хотела, почти перед отплытием. Вымытая, в новой чистой одежде, вкусно накормленная и с большой тяжёлой торбой… (К берегу меня провожало человек десять, благодарных за предсказания. Если бы я не сопротивлялась им изо всех сил, торба превратилась бы в огромный мешок.) Микенцы меня не искали… Почему-то это было важным; я проверила ещё раз, как пророчица. Не искали.
Я села в лодку рядом со свиной тушей, ещё не отбывшей на корабль.
Пугало продолжал командовать погрузкой, хрипя и слегка пошатываясь.

Он узнал меня не сразу. После мытья мои волосы стали белесыми, как свежая солома. Мне подарили зелёный гиматий, а розовый, рваный и выгоревший, я оставила подружкам-красавицам, которые собирались сделать из него дивной прелести отделку. (На Фере не умели красить шерсть в красный цвет.) Взгляд Царя проскочил мимо. Потом Пугало снова повернулся ко мне и торопливо опёрся о борт. Лицо вспыхнуло. Только что оно было тёмно-жёлтым, как финикийская бронза, в которую мастера добавляют много олова, и вдруг щеки горят цветом красной, хорошо начищенной меди… Я окончательно уверилась: Пугало не ожидал увидеть меня ещё раз. Он оставил золото, чтобы я не голодала у Девкалиона, бедная.
Я помахала ему рукой в сверкающем браслете и чинно сидела в лодке, дожидаясь гребцов.

(Здесь, на Фере, я была бы счастлива. Счастливей, чем в прежней, довоенной Трое – я это знала и как пророчица, и как обычная женщина. Но знание оказалось странным, неприложимым ко мне, настоящей.
Я представляла себе, как стоя на берегу, буду провожать взглядом длинный желтопарусный корабль. Как поселюсь в небольшом доме; заведу козу, чтобы пить своё молоко, прикормлю в дом толстого шкодливого хорька… Как буду потихоньку, за харчи, пророчествовать для местных и принимать чужеземных просителей, делясь платой с царем, хотя Девкалион совсем не жадный… Зимой или весной к нам приплывут какие-нибудь купцы с печальной вестью из Микен, и, выслушав её, я навсегда запрещу себе вспоминать об их несчастном царе с костлявыми коленями и слишком быстрыми, дрожащими от нетерпения руками… У меня получится… У меня получилось бы…
Но, думая так, я не сомневалась, что снова взойду на корабль. Да что там "взойду"?! Если меня выкинут из лодки, вернусь вплавь, влезу на борт и устрою скандал Пугалу…
Как это началось? Когда? Не нынешней ночью. Даже не после штурма... Как я ни прикидывала, выходило – очень давно. На стенах, под стенами, когда тощий белокурый герой, вовсе не похожий на героя, метал копья в моих братьев, не поворачивая голову на свистящие вокруг него стрелы. Я знала, что он сделает с Троей. Я боялась и ненавидела.
Да, но… Я никогда не верила, что Троя устоит. Может быть… Как сказал этот микенец? "Заветные желания"? Те, в которых мы не властны, но которые каким-то чудом сбываются, на горе нам и всем остальным?
Может быть. Я подвинулась к свиному боку, чтобы пропустить в лодку гребцов. И постаралась раз и навсегда забыть об этих мыслях.)

На корабле на меня налетел Терсит. Весельчак и задира, он смешил людей всё плаванье, но со мной не заговаривал. А тут вдруг заявил, что Пугало засчитал снедь, подаренную ферянами, вместо дани за два года. Значит, она принадлежат всем микенцам и мои подарки в этом узелке тоже. При этом Терсит улыбался изо всех сил, чтобы я не обиделась. Нас обступили солдаты и троянки. Мужчины тоже лыбились, старательно лучась дружелюбием: вдруг я, не разглядев гримасы и прыжки плешивого Мома, приму их подначки всерьез!
Я заявила, что это не подарки, а плата за предсказанье судьбы.
– О! – сказал Терсит.
– О! – повторили микенцы с явным почтением. – Ого! (Талфибий взвесил в руках мою торбу.) С такой женщиной не пропадёшь!
Пугало стоял за их спинами. Молча. Он смотрел на море и вроде бы не слушал наш трёп, но говорилось для него… Я могла поклясться: Царь никому ничего не сказал про последнюю ночь. И видела, что они знают, весь корабль.
Ну что ж! В конце концов, этот день стоил белого камня после долгой, очень долгой череды чёрных.
– Там мёд, масло, коржики с ягодами и свежие сливки. – сказала я гордо. – От них толстеют. Я отдам это самому тощему человеку на нашем корабле.
Микенцы не сразу поняли. Потом грохнули. Дома, в Трое, мне ни разу не случалось вызвать такой дружный солдатский смех… Я была девушкой, царевной. Солдаты меня стеснялись и побаивались, как и все троянцы.
– Самому тощему… – заскулил Терсит. – Теперь, когда с нами нет прекрасной Левкотеи, на второе место я могу рассчитывать… Может, и мне что-то перепадёт…
Это было потешно, но до моего сегодняшнего успеха он сильно недотягивал.

Пугало улёгся поздно, когда совсем стемнело. Вечером он, кстати, съел коржики, после того, как от них отказались все троянки. Женщины напихались до отвала жареным мясом, а Царь… Видно, мясо с вином надоели ему за эти годы. Сперва он смутился, потом вся снедь как-то мгновенно исчезла у него во рту. Даже огонь на жертвеннике справился бы с ней медленнее. Я пожалела, что не взяла у островитян самый большой горшок со сливками.
После еды Пугало долго находил себе какие-то дела то на носу, то на корме… Пока не улеглись все остальные и даже какое-то время после. Когда он пришёл, мне полагалось бы притвориться спящей. Я об этом даже подумала с некоторыми угрызениями совести. Потом повернулась к Царю и улыбнулась, хотя Пугало не мог видеть в темноте мою улыбку.
Поцеловаться мы опять не успели...

Прежде я тихо скучала под своими любовниками. Под Пугалом этого нельзя. Как будто дикий разлившийся Скамандр тащил меня, крутил, бросал на скачущие среди волн коряги, твердые и шершавые, как мослы победоносного микенского повелителя. Даже палуба подо мной вдруг оказалась твёрдой и плохо обтесанной. Когда я пищала от боли, Пугало быстро поправлялся, но чаще я сама молча кусала губы при неосторожных рывках моего господина. Я боялась помешать ему: занятие стало увлекательным… Пугало уснул первым, придавив меня своим длинным неудобным телом, из-под которого совершенно не хотелось выбираться.

Утром, в предрассветной серости, я открыла глаза и встретила взгляд Царя. Пугало приподнял голову и навис надо мной, рассматривая. Что он искал? Сумерки скрывали лицо, только блестели глаза и шевелились длинные кудрявые волосы. Под его взглядом у меня зачесался кончик носа.
Правая рука лежала под мышкой у Царя, левую накрывала его тяжелая ладонь, и мне не хотелось её вытаскивать. Я почесала нос о его плечо, укрытое грубой шерстяной тканью. Пугало принял этот жест за ласку или приглашение… Кажется, он принял бы за приглашение всё, что угодно.

Когда розовый растрёпанный Царь, наконец, вылез из моих объятий, было светло. Микенцы давно проснулись и нашли себе дела, притворяясь, что ничего не заметили. Солдатам было трудно, но они старались: молчали, отворачивались… Только широчайшие – от уха до уха – ухмылки освещали наш корабль сильней, чем робкое рассветное солнце, вставшее над горизонтом и сразу же уползшее в какие-то подозрительные облака.
Я ещё повалялась, потом тоже вылезла из-под плаща, поправляя волосы... Мужчины поняли это как знак: меня можно замечать. И стали замечать, один за другим, озаряя радостными улыбками. Сфенел принёс воду для умывания. Птоломей предложил большое медное зеркало из своей части добычи и невозмутимо держал его, пока я причесывалась... Два дня назад его за это засмеяли бы другие солдаты, а теперь только слегка подкалывали с явной завистью. Амфилох так рвался подарить мне серебряную фибулу, что еле удалось отказаться. В это утро добрые микенцы смотрели на меня с такой преданностью, как будто каждый из них поимел меня и остался крайне доволен результатами... Кажется, я сделала счастливыми их всех.
Прежде я думала, что им нет дела до сбежавшей Елены. Думала, что они шли за своим царем глупо и слепо, как скот на бойню... Ну, и предвкушая богатую добычу, разумеется. (Пугало часто воевал, и на его кораблях собрались неслучайные люди. Или сорвиголовы, скучающие в мирной жизни, или те, которым, как и ему самому, было неуютно в отцовском доме. Богатая добыча позволила бы каждому из таких горемык завести свой собственный... Хотя Пугалу, например, это не помогло.)
Оказалось, нет. По дурацкой мужской логике Елена была им небезразлична. Она оскорбила всех, каждого из ахейцев, когда убежала с троянцем. (Женщинам такой ход мыслей никогда не понять.) Да и дома, в Микенах, сестра Прекраснейшей вытворяла невероятно что, гнушаясь их Царем. Оказывается, это ранило мужскую гордость каждого микенца... По крайней мере тех, кто считал Пугало своим предводителем.
И эту рану залечила я, троянка, вылезшая из-под царя Микен мятая и довольная... Поистине мужчины – существа странные. Иногда они способны на великие дела, а иногда заставляют нас, женщин, рыдать от жалости к их скудоумию. Стоило голодать, мерзнуть, терять друзей и, в конце-концов, разрушать Илион, швыряя детей об стенки, ради такого дурацкого результата!
Зевес свидетель: чтобы меня увезти, глупо брать город. Я бы сама сбежала, тем более что в Микенах уже есть царица... Есть кому прясть в гинекее, рожать наследников и принимать знатных чужестранцев. Я бы с радостью спала с Пугалом без этих сложностей… Ещё, может быть, пасла бы коз: самое моё любимое занятие, не считая охоты. (Папа, как только я отшивала нового жениха, грозил отослать меня к пастухам. Потом понял, что меня это радует — и перестал.) Представьте крендель: старший брат оскорбленного Менелайчика крадёт троянскую царевну и держит её у себя простой пастушкой-наложницей! Кто из женихов Елены после этого пойдёт ровнять нашу Трою с землей?!
Я почти смеялась своим мыслям; потом вспомнила, чем всё кончилось на самом деле, – и почти расплакалась... Два дня назад я поплакала бы в своё удовольствие, но теперь... Не так страшно огорчить микенских солдат, как то, что они, все скопом, ринутся меня успокаивать.

К вечеру микенцы откуда-то (от пленных женщин, разумеется) узнали, что отец много лет не мог меня выдать замуж. Я отказывала всем женихам. (Как бы не так, “отказывала”! Меня могли отдать насильно, поэтому я заранее запугивала каждого, кто хотел меня сватать.) Когда весть разошлась по кораблю, радость дошла до полной эйфории. Я, как богиня, могла потребовать от солдат гекатомбы и состязания в свою честь – они бы всё сделали.

В тот вечер Царь лег спать рано. Остальные быстро устроились на ночь по его примеру. Самых недогадливых угомонили товарищи. Стало тихо и пусто, веял легкий, почти невесомый ветер, а над морем горел закат – красный, сочный. Тёмные волны отливали бронзой. Мне было грустно – не от горя, от счастья.

(– Ты не хочешь бессмертия? – спросил бог.
Я только плечами пожала. Я хотела счастья, свободы... А жизнь – она казалась мне и так слишком длинной.
– Ищи себе смертного. Он изуродует тебя, а потом убьет.
– Вот ещё!
Я не собиралась искать никаких смертных. Бессмертных, впрочем, тоже. Мне хватало папы, семьи, полиса... Ещё одного владыку на свою голову! Бог оказался мудр и прекрасен, но при этом глуп, как все мужчины.
– Я не пророчу, – улыбнулся бессмертный своими божественными губами. – Все смертные именно так поступают с женщинами.
– Не хочу ни смертных, ни бессмертных!
Я смеялась прямо в его светозарные глаза. В глубине души мне было страшно, но ни взгляд, ни смех не говорили об этом.
Бог тоже рассмеялся:
– Ты не умрешь без любви. Скорей уж ты умрешь ОТ ЛЮБВИ, глупая женщина.
Тогда мы смеялись вдвоём, друг над другом. Теперь я одна, над морем вспоминала его тёплый смех.
– Может, так и лучше, – сказал мне бог на прощанье. – Всё равно бессмертные не умеют любить без расставаний. Для этого им пришлось бы любить вечно.
...Пристойные слова, прекрасные, вполне подходящие к случаю. К тому же эти слова содержали в себе намёк на прощение. Но я их испортила:
– Или умереть.
...Умереть. Умереть. Даже той ночью, в горящей Трое, я не понимала это слово как следует. Теперь я повторяла его и снова слышала тихий смех бога.)

Счастье приносит боль. На корабле было только одно место, чтоб от неё спрятаться. На цыпочках, переступая через неподвижные тела, я пошла к правому борту. Уселась на расстеленный плащ возле Пугала, укрыв нас обоих моим собственным. Царь смотрел вверх, слегка щурясь, как будто хотел рассмотреть на зеленоватом небе первые, почти невидимые звезды. Я провела пальцами по его губам, и лицо исказилось, дрогнуло, сперва напряглось, а потом расслабилось. Но меня это как хлестнуло – простое прикосновение губ к пальцам. Я наклонилась к нему… Припала, прижалась губами к его ключице, чтоб не расплакаться. Пугало не видел моего лица, но как-то понял… Может быть, на ощупь, по напряжённым плечам? Он меня не столько ласкал, сколько успокаивал, и умел это лучше, чем моя мать. Царю Микен явно приходилось возиться с нервным, часто плачущим ребенком... Странно, пока дело не доходило до любви, его руки могли быть острожными.
(До любви у нас в тот вечер тоже дошло, но позже, много позже.)

7. Мы возвращались в Микены...
Мы возвращались в Микены. Шли другим путем, обходя россыпь островов ближе к материку, со стороны Аттики и Арголиды. Теперь, во второй раз, Пугало не спешил. Мы ночевали на берегу, и это было здорово. На одном из островков Царь даже устроил охоту, хотя в еде недостатка не было.
На Калидонскую охоту это не походило: ни одного вепря, зато мы запекли в глине всякую вкусную мелочь. Я тоже настреляла куликов и уток. Терсит клялся, что я – божественная лучница, достойная быть в свите Артемиды… Обычные мужские глупости. При этом он с дурашливым испугом косился на Царя. Остальные микенцы громко восхищались моей добычей. (С такой женщиной не пропадёшь!) И тоже значительно смотрели на Пугало... Обожание меня продолжалось. Дома, в Трое, я избегала таких вещей. Теперь, возле моего мужчины, похвалы стали безопасными, и я спокойно радовалась тому, чего была лишена раньше.
Царь был рядом. Молча: разговоры оставались рискованными. Ночное согласие ничего не изменило – в беседах рано или поздно выплыло бы что-то очень весёлое, вроде семейной жизни Царя или разрушенной Трои. Но когда Пугало не был занят, он оказывался возле меня, и тяжёлая, уставшая от оружия рука лежала на моих плечах так часто, как будто он был слепым старцем, а я – мальчиком-поводырем.

Микены приближались, то есть, конечно, приближались мы к ним. Корабли вошли в Арголидский залив. На палубе на этот раз было веселее. Тон задавал сам Царь. Он казался не то, чтобы радостным, но спокойным. Округлилось лицо, исчезли круги под глазами, голос звучал ниже и тише. Пугало стал улыбаться; иногда даже шутил, и его губы, по-прежнему тонкие, уже не напоминали узкую щель, прорезанную ножом в куске сырого мяса.
В тот день он раздел меня до рубахи и уселся на палубе латать дырки в моем новом гиматии, пострадавшем от колючих кустов на охоте. Полагалось, конечно, наоборот, но, увы! Я как-то не замечаю дыры в одежде. К тому же троянская рабыня, к своему стыду, шьёт из рук вон плохо, а правитель Микен, наоборот, очень хорошо. Я дивилась этому, потом тот же Птоломей шепнул мне, что Пугало в детстве лупили за порванную одежду… И это царевича! Кажется, его лупили за всё.
Я стыдилась. Потом сказала себе: какого хрена! Шить могут многие, а пророчествовать... К тому же сидеть в стороне от Царя было как-то непривычно. Я прислонилась грудью к его спине и стала мешать работе, отдувая с царского уха растрепанные кудри. Только так, вплотную, я заметила, сколько в них седины… В конце концов я опустила руки ему на грудь и прижалась щекой к тёмной жилистой шее. Мы скоро причалим; только боги ведают, как оно будет дальше. Смогу ли я ещё посидеть так, рядом со своим господином? Пугало, не переставая шить, прижал мою руку к груди своим острым колючим подбородком.
Растроганные микенцы исподтишка глазели на нас. Климена утирала слезы, старательно глядя в другую сторону. Терсит, тоже растроганный, без всякого дурного умысла замычал какую-то любовную песенку и тут же получил с двух сторон по ушам.

К вечеру мы пришли в Аргос... На самом деле, корабли причалили раньше, не доходя до устья реки и самого города. Пугало спрыгнул с борта прямо в воду, пошатнулся, дико оглядел песок под ногами и обрывистый берег шагах в двадцати от его носа. Справа обрыв крутой дугой охватывал маленький заливчик, а слева берег резко поворачивал и уходил за скальную гряду, огромные серые камни и завалы топляка... Там была невидимая нам бухта, другие корабли и Тиринф, маленькая ладная крепость на вершине холма... (После, с дороги я видела её сквозь просвет в ветках.) Над головой Пугала с красного глинистого обрыва свисали корни низких, перекрученных деревьев.
Царь торопливо упал на четвереньки и поцеловал песок. Микенцы зашумели; пора было сходить на землю... Мы вылезли наверх, привязали корабли к самым толстым стволам. Оставили стражу, которая тут же, на глазах у Царя, демонстративно улеглась кверху брюхом... Пугало только хмыкнул: он тоже не верил, что корабли украдут. В город мы пришли без проблем. Ни на берегу, ни в Аргосе нас никто не ждал.

Город был намного меньше Трои, но как-то лучше организован. Всё под боком. Хотя из "всего" я видела не так уж много. Городскую стену, дом, где мы, женщины, наконец, дочиста отмылись, пару улиц, маленькую площадь и просторный мегарон, в котором пировала добрая половина наших солдат и с десяток аргосцев – жирных, смущённых, порядком перепуганных.
Нас и вправду не ждали. Большая часть кораблей пришла в Аргос раньше. Остальных объявили погибшими, и Царя тоже. Кое-кому в Микенах очень этого хотелось. За столом побледневший базилей признался Пугалу, что уже отправил гонца в Микены... Сам, без приказа. Талфибий хмыкнул. Пугало важно кивнул и одобрил его предусмотрительность.

Пир получился странный. Солдаты наворачивали мясо и смотрели на тихих базилеев со значительными усмешками. Примерно так улыбается стая сытых волков, заглянув в гости на овчарню. Хозяева напропалую льстили Царю, солдатам, мне, другим ахейским царям и даже убитым троянцам (хотя их-то за столом точно не было!), рассуждали о богатой добыче, воинской славе… При этом они как будто чего-то ждали… Всем им кусок не лез в горло. Под насмешливыми взглядами тощих загорелых солдат глаза господ аргосцев сами собой утыкались в столешницу. Нет, странный город! Добрым ферянам было с нами куда веселее. На меня, славную пророчицу, аргосцы косились со смесью паники и дикого изумленья.
Пугало посадил меня рядом с собой, почти под мышкой. За эти дни мы привыкли есть вместе, как один человек. Должно быть, со стороны это казалось диким. Попробуйте сразу и есть, и обниматься, и при этом не облить друг друга вином и не перемазать жиром! У нас это выходило само собой; да ещё Пугало то совал мне в рот вкусные кусочки, то сам откусывал что-то из моих рук. Мы вдвоём пили из его кубка и совсем друг другу не мешали, заранее чувствуя каждое движение соседа. Может, помогал мой дар пророчицы, да и у Пугала есть что-то похожее...
Только тут, за столом, я поняла, что чувствую Пугало как продолжение своего тела. Мы сидели плечо к плечу, и я, не глядя, знала, когда он улыбается, чешет бороду или длинный нос, задумчиво хмурит брови... И точно знала, что Царь доволен, хотя по лицу этого прочесть нельзя. Нас никто не встретил. Пугало это приятно удивило. Он ждал худшего. Я – тоже.

Если Царица с его братом сделали хотя бы половину того, о чем шепчут, эти двое должны были приготовить нашу встречу... Если они хоть чего-то стоят как убийцы и интриганы, конечно. Мы с Пугалом точно бы приготовили.
Но в Аргосе было чисто – и на берегу, и в городе. Я, пророчица, поклялась бы в этом. Смущенные аргосцы, не дождавшись подсказки, не знали, как им быть и на чьей, собственно, быть стороне?
Мне эта парочка начинала нравиться. Они не были кровожадными. И плохими правителями тоже не были, иначе местные сдали бы их Пугалу безо всяких колебаний... Но это не имело значения для Царя. Так же, кожей, я чувствовала, что Пугало ненавидит обоих – и жену, и брата. Ненавистью долгой, родственной, совершенно безразличной к тому, какие они люди, как правят Микенами… Просто эти двое причинили ему много боли; слишком много, чтобы рассчитывать на его доброту. Об этом знают и они, и Пугало, и вся Арголида. Встреча, рано или поздно, состоится.
В этом городе боги подарили нам передышку. Ещё одну, непонятно какую по счету на нашем пути в златообильные Микены… Нет, решение Высоких не изменилось. Судьба наша оставалась незавидной, но по дороге к ней мы нашли столько счастья… Я уже не знала, пасынки мы Дия-Вершителя или, наоборот, его любимые чада?

После пира нас с Пугалом отправили почивать. Проводили на лучшее ложе и всё такое прочее... Когда Царь встал из-за стола, по-прежнему прижимая меня к своему боку, аргосцы смотрели уже совсем дико. Не на меня – на Царя. Во мне их потрясала разве что рука, нежно теребящая моего господина за пояс. (Честно говоря, рука вела себя не совсем прилично.) Наконец-то я догадалась: аргосцам плевать на мои манеры, да и на меня тоже. Пророчица я или нет – не их забота, если они не готовят Царю гадостей… Дело в другом. Они считали, что знают своего правителя, и вдруг увидели невозможное: сытый, благодушный Пугало рядом с липнущей к нему женщиной... Это их потрясло больше, чем возвращение солдат из-под Трои. (Города берут часто, а вот когда рушатся наши представления о природе вещей, это страшно. Представьте, какое будет лицо у пастуха, если его лучший племенной бык вдруг ни с того, ни с сего отелится и начнет доиться?)

Этой ночью я сама себя удивила. На корабле я мечтала нормально выспаться: на ложе, одна, в закрытой комнате... Теперь это получилось, не считая Царя, который, разумеется, украшал мое уединение, а не разрушал его. И что же? Мне не хватало неба, звёзд над головой, ветра на щеке и долгих ударов волн о борт... А больше всего не хватало хамоватой солдатни, которая со всех сторон храпит, шепчет, кашляет, ворочается во сне, скрипя корабельными досками, громко чешется, пускает газы, что-то ворчит сквозь храп, то и дело встает помочиться и каждую ночь занимается с троянскими женщинами примерно тем же, чем занимаемся мы с Пугалом... Я почувствовала себя одинокой. Думаю, с Царем вышло что-то похожее. К счастью, мы были вдвоём. Есть такой способ: обнять друг друга покрепче и уйти в тот мир, где все, оставшееся снаружи, за кольцом наших ног и рук, не имеет никакого значения.

Мы шли в Микены. Не спеша топали по круглой морской гальке, которой, оказывается, нарочно засыпаны все большие дороге в Арголиде. Я, наконец, поняла, почему Пугало насильно одел мне с утра сандалии. (Я не брыкалась. Просто Царь поступил, как всегда: вместо того, чтобы объяснить необходимость этих сандалий, молча вышел, принес их и сам повязал мне на ноги… Стыдно, но мне понравилось чувствовать свои ступни в его ладонях, понравилось щекотать его нос коленкой и то, как Царь усиленно хмурил брови, чтоб не отвлечься от обувания... И это после всего, что было ночью!) Вдоль дороги росли деревья – и старые, и совсем молодые, ровесники этой дороги. Я удивилась – у нас в Троаде никто не посыпал дороги галькой, и деревья вдоль них росли так, как их посеяла матушка-Деметра вкупе со своей дочкой Персефоной. Или совсем не росли, потому и дороги были – пересушенные солнцем, пыльные, грязные… Удобные для босоногих пастухов, а не для обутого войска. Отряд в полторы сотни топающих солдат поднял бы в окрестностях Трои жуткую пыль, а на пути к Микенам – ничего подобного!

Нет, Царь не собирался брать родной город штурмом. Он с утра распустил солдат по домам, отдав каждому его долю добычи. Раздал и троянок, которые фактически давно, ещё на кораблях, разошлись по рукам. (Честно говоря, рабыни сами выбрали себе хозяев, и выбор у них был куда богаче, чем дома, в Трое. На одну женщину приходилось семь-восемь справных мужиков, которыми бедные пленницы потихоньку привыкли командовать.) Когда он разобрался с этим, я дернула Царя за руку и сказала: «Дориса». Пугало кивнул и в достойных выражениях наградил аргосского базилея зрелой женой из дома Приамова, искусной в приготовлении пищи. Да, судя по вчерашнему пиру, Дориса была местному царьку крайне необходима...
Теперь мы остались вдвоём и совсем налегке. Пугало ушел улаживать какие-то царские дела. Я расцеловалась с троянками, всплакнувшими по такому случаю. Попрощалась с Дорисой. Приказала ей не скучать, чтить своих новых хозяев и ни в коем случае никого не травить, какие бы слухи ни пришли обо мне в Аргос... Потом села в тени на площади, глядя, как расходятся солдаты. Не так уж они и расходились, честно говоря... Наконец Царь вернулся и тоже увидел оставшихся... Всю ораву: сотни полторы – и ни одной рабыни, ни одного раненого, лучшие воины из вернувшихся на этих пяти кораблях. Собранные, с оружием и поклажей, готовые выступать... Ухмыляющиеся. Н-да... Он только брови поднял.
– Мы идем домой, в Микены, командир. – доложил Талфибий. — Нам с тобой вроде как по пути.
– В Микены? – удивился Пугало. Даже я видела, что большая часть в этом отборном отряде не из Микен. Настоящих микенцев, из города, в войске оставалось шестьдесят три человека. Я их знала, потому что все они плыли на нашем корабле. Теперь часть из них, раненые, куда-то делись. А на площади стояли и тиринфцы, и клеонцы, и даже пару парней из Аркадии.
– Можем мы, столичные жители, пригласить боевых друзей к себе в гости? – возмутился Эвримедон. Ухмылки стали еще шире.
Пугало задумался; поискал меня взглядом... Не знаю, хотел ли он знать моё мнение, но я на всякий случай кивнула. Царь подумав, кивнул тоже.

Я тоже не знала, что делать. Царь должен вернуться в родной город с добычей и во главе победоносного войска. Это нормально. Не свиней же он воровал под Троей все эти годы! (По мне, лучше бы воровал свиней, но я рассуждала, как троянка. Данайцы должны были смотреть на дело иначе.) С другой стороны, тащить всю эту ораву на встречу с братцем, крепко обосновавшимся в Микенах... Дело пахло большой кровью.
Потому что кровь никто не отменил. Я чувствовала себя спокойной и счастливой, но в конце пути... Я несколько раз вопрошала богов, вернее, брала их своим пророческим способом за горло и выжимала ответы. (Не зря олимпийцы не любят прорицателей.) В Микенах нас с Царем по-прежнему ждала смерть... И не только смерть. Мы могли избежать её... Но, кроме смерти, ждало что-то, чего мы не избежим; причем непонятное… Представьте себе вспоротый живот человека или хотя бы свиньи: смесь теплой парной крови, горячего кала и медленно, в муках, отходящей жизни... В Микенах нас ждало нечто похожее, но ещё гаже. Я не могла его узнать, потому что никогда не встречала ничего подобного… Это мое виденье: смутное, тошное, порядком кровавое – могло проясниться только на месте.
Да, с такой неопределённостью солдаты скорей помогли бы, чем помешали. К тому же они готовы были наплевать на послушание и брести за нами вопреки приказу царя, просто как толпа очень злых вооружённых мужиков. Так что потом, когда нас убьют, Микенам может перепасть почти как Лирнессу. (Другую троянку это могло обрадовать, но мне безразлично, чьих именно детей будут швырять об стены. Мне не нравится сам процесс.)

Так мы и топали в Микены во главе отряда солдат, слушая по дороге неизменные шуточки Терсита. Пугало улыбался; я иногда даже отвечала на его простоватое остроумие. Эврибат, непутёвый сын первого микенского богатея, пытался заманить нас в гости и клялся, что рабыни его брата готовят не хуже Дорисы... Остальные спутники тихо гудели сзади, стараясь говорить о чём-то своем, приятном. Мы с Пугалом легко, без усилий, шагали в ногу. Его рука снова лежала на моих плечах; сухопутный ветер, пахнущий мёдом, а не водорослями, щекотал мое лицо длинными царскими волосами... Это было здорово. На дороге, разумеется, нас тоже никто не ждал.

В Микенах, перед городскими воротами, нас встретил вестник, обычный раб из царского дома, переодетый в чистую одежду.

8. Ворота смотрелись грозно...
Ворота смотрелись грозно, как и длинная высокая стена из огромных камней. (Почти такая же, как у нас в Трое, чуть-чуть ниже. И светлая, ещё не успевшая потемнеть…) Из-за стен поднимался город. Микены стоят на горе; дома восходят наверх, к небу, как ступени огромной лестницы. Я не сразу поняла, что всё это рыжеватое великолепие сделано из дерева пополам с глиной... Троянская знать презирала деревянные дома, но в Микенах они смотрелись здорово – чистые, большие, красиво расписанные синими и чёрными узорами. На вершине, над городом, снова белел тёсаный камень, блестели медные кровли царского дворца. Мне в этом городе не хватало одного – старых раскидистых деревьев над крышами, но Микены и так были по-своему великолепны...
К тому же внизу, у подножия холма, было вдосталь деревьев и зелёных, еще не выгоревших лугов, на которых бродили кони и овцы, сонно жевали траву многочисленные быки и коровы. Где-то за рощами текла узкая быстрая река, которую мы уже переходили. Мне сказали, что она подходит к Микенам с другой стороны... (Я, троянка, не назвала бы этот ручеек речкой. Река – это широкий мутный Ксанф, в котором можно плыть и вдоль, и поперек течения... Но не все же так избалованы.)
Красота за спиной вестника странно сочеталась с ним самим: тощий, сутулый старик, весь какой-то взъерошенный, несмотря на лысину... Боюсь, этот вид передавал душевное состояние его хозяев.

Супруга Царя покорно просила своего господина не входить в город до завтра, дабы она успела приготовить дом и свершить всем нужным богам благодарственные гекатомбы в честь его прибытия – так, кажется.
Пугало важно кивнул и отослал вестника. Солдаты засвистели. Мне как-то удалось не расхохотаться. Поистине, эти люди: Царица с любовником – были очень опасны... Как пара бешеных кроликов или еще хуже.
(Разумного человека это не обрадовало бы, а испугало. Но я ленилась пугаться... Точно так же, как под мужчинами, до Пугала, ленилась стонать, дёргаться и изображать безумную страсть. Смерть дороже золота. Ею можно расплатиться за всё. Если она у тебя наготове – чего ещё стоит бояться человеку?)

Последнюю ночь в нашей жизни мы начали бестолково. Пугало решил уединиться и повёл меня в кустики; вывел из лагеря в жидкую молодую рощу, чуть-чуть не доходящую до стен города. Я, конечно, пошла с ним... Потом остановилась и дёрнула Царя за ухо, стараясь не рассмеяться. Солдаты считали, что крадутся по ночному лесу бесшумно. Они даже могли обмануть своего командира, но не меня же! Хруст и шелест доносились с трёх сторон, а сзади сопело человека четыре, не меньше. Тогда в первый и последний раз в своей жизни я услышала, как Пугало смеётся. Смеялся он хорошо... Если бы всё было иначе! Если бы сытый, холёный, всеми любимый микенский царевич явился в Трою сватать меня у моего папочки! Меня отдали бы ему даже второй женой. У самого папы жен было штук пять, и всё время появлялись какие-то новые...
Нет, не стоило вспоминать Трою; хотя – почему нет? Смерть ждала нас – близкая, жирная плата; ещё очевидней, чем золотые браслеты, которые мой победитель отказался забрать у меня. Ею платят за всё, а уж этот порыв, бросивший меня, троянку, на жёсткие ахейские ребра – пара пустяков. Сдавшись перед солдатской бдительностью, мы легли на ближайшее ровное место, и земля помчала меня – шаткая, быстрая, вздыбленная, как палуба микенской галеры.

В то утро боги позволили мне проснуться рано, до рассвета, и долго смотреть, как лицо моего господина медленно выступает из скрывающей его темноты... Глупая чувствительность, но я знала, что никогда больше не увижу Царя спящим. Впрочем, и забыть его вряд ли успею.
Чтобы покарать за неуместное слюнтяйство, грозная Мнемозина налетела на меня и стала терзать, как зевесов коршун терзает печень Отца людей. Трудно понять тех, кто считает Госпожу нашей памяти мелким безвредным божеством.

(Что я устроила на нашем последнем совете… Большую пророческую истерику, конечно, но сказать так – значит ничего не сказать…
– Н-не верьте им!!!
Изо рта шла пена; затылок стучал по полу; крик был слышен не только с улицы, но и за крепостной стеной, наверное… Как я разговаривала весь остаток этого дня – не знаю. Следующие два дня, в ахейских палатках, получалось только сипеть и мычать. Любая из храмовых пифий, увидь она меня там, на совете, потом годами рыдала бы от зависти.
Правда, Трое это не помогло. Убедить удалось только тех, кто догадался заранее... Или хотя бы умел считать. Может быть, именно мои вопли заставили этих людей действовать? Сотни две троянцев, в основном, мужчин, ушли из города. Они спаслись, если верить богам. Это больше, чем ничего... Сама я, как вы понимаете, осталась. Я откуда-то знала, что мне нельзя уходить – и ничего больше. Клянусь, ничего больше!

Вечером в коридоре меня встретили Гелен и Деифоб:
– Ну что, сестричка? Не ушла? Значит, сама ты не веришь во все те ужасы, которыми запугала Энея?
(А ведь мы были детьми одной матери, и прежде, до войны, Деифоб относился ко мне совсем неплохо.)
– Чего мне бояться? Я – женщина... Я уплыву отсюда на ахейском корабле.
Я нарочно остановилась перед братьями, глядя им прямо в глаза. Деифоб заскрипел зубами... Действительно скрипнул, я слышала! И все-таки сумел не ударить меня.
Но я НЕ ЗНАЛА! Я никогда не заглядывала в свое будущее, пока не сошлась с Царем… Всеми богами клянусь, я сказала это просто так, чтобы позлить братьев, и вовсе не знала, как потом получится!)

Пугало лежал навзничь, широко откинув левую руку, на которой я только что спала. На щеке остался красный след от моей макушки. Губы, нацелованные за ночь, потемнели, шелушились, стали почти толстенькими... Охранявшие нас солдаты сидели поотдаль, за моей спиной, и тихо переговаривались, уже не скрывая своего присутствия. Но какая охрана поможет, если безжалостная Мнемозина взялась за тебя всерьёз, призвав на помощь Палладу, богиню битвы, ткачества и долгих бесполезных рассуждений?!

(Я горжусь тем, что умею замечать очевидное, а тут – чего очевидней? Если дочь Приама выживет при штурме, когда разрушат её родной город – спрятавшись в храме Афины, например, – она, конечно, окажется на берегу, под взглядами ахейских царей, которые делят добычу. Цари её будут долго рассматривать, лестная добыча все-таки... Дальше – как повезёт, но пленница хотя бы увидит всех вражеских вождей совсем близко, на расстоянии вытянутой руки. Увидит того, кого она прежде видела только издали – внизу, под стенами... К кому прежде никак не могла приблизиться. Стоит ли это потерянной свободы? Стоит ли это горящего города?)
Я почти злилась на Пугало, который тихо дышал во сне, знать не зная моих сложностей. Даже не храпел; даже слегка улыбался, не переставая, впрочем, хмурить брови... Как-то это у него получалось. От злости я решила его не целовать и выполнила это решение… По крайней мере, я не целовала его, пока сам Царь не открыл глаза и спросонья не потянулся ко мне.

(Давние друзья Пугала – все по очереди – намекали мне, что не верят в честную жеребьевку. Данаи знали о нас, троянцах, не меньше, чем мы о них. Я была не последней темой пересудов в греческом лагере; из женщин едва ли не первой. Эвримедон клялся, что под конец обо мне говорили больше, чем о Елене. И, конечно, предводитель данаев в детстве не только играл в камешки. Старые друзья знали, что он при любой жеребьевке может достать из шлема именно тот жребий, который ему нужен.
...Я долго думала об этом, пока не поняла, что мне это совершенно безразлично.)
Нет, мы больше не занимались любовью, но оторваться друг от друга и наконец вернуться в лагерь было очень трудно.

Как ни странно, утром мы всё-таки вошли в Микены. Событие это столько раз откладывалось, что, казалось, никогда не наступит. Наверное и Царица с Эгисфом думали что-то подобное...
Теперь мы шли по улице; обычной улице обычного города. Если не приглядываться, можно решить, что мы в Трое, там, где наши базилеи, Идей и Антимах, выстроили себе новые дома перед войной...
…Можно – если ты не пророк.
(Как я ошибалась, Дий-Миродержец, как же я ошибалась! Хорошим в этой потрясающей неожиданности оказалось только одно – я была слишком ошеломлена, чтобы сгореть со стыда.)
Я догадывалась, что Микены не были обычным городом. Но насколько необычным... Кто из микенцев мог мне это объяснить? Немногие из людей видят загадочное нечто, скрытое от глаз смертных.
Сразу за городской стеной, возле ворот, была вторая стена, чуть ниже. С одной стороны она примыкала к городской, с другой – вдавалась в город тупым квадратным выступом. Наверху этой стены блестел надраенный медный лев, покровитель Атридов, указывая на царскую усыпальницу... Лев был лишним. Нечто шибануло мне в нос сразу, как запах, хотя такой вони не бывает даже в хлеву, после забоя свиней... Даже в храме после большой гекатомбы. Так разит смерть, смерть застарелая, липкая, льнущая к живым и жадно ползущая за ними по всем дорогам... Так пахло наше с Пугалом будущее, когда я насиловала богов, чтоб узнать его. И что удивительного, если я не могла разглядеть подробности, каждый раз пасуя перед этой вонью?
Великий Дий! Они выставили своих мертвецов прямо у городских ворот... Хотя ужас был не в месте, а в мёртвых микенских царях. Куда их ни положи — выйдет одинаково плохо. Эти цари не хотели тихо лежать в своих могилах; ни за что не хотели уходить из жизни своих живых — и это у них получалось...
Пугало вздрогнул в тот момент, когда царственная вонь коснулась нас, но это была быстрая, затаённая дрожь. Если бы мы не шли, касаясь друг друга боками, если бы его рука не лежала на моей шее, я бы ничего не заметила. Я обернулась к Царю. Успела разглядеть на щеках под бородой мгновенно затвердевшие мускулы... Остальные топали как ни в чем не бывало, все полторы сотни. Звучали те же шутки. Ни один из солдат не смолк, не сбился с ноги... Изредка пророки удивляют людей. Но сами они удивляются обычным людям куда чаще.
…Хотя не стоило отвлекаться на простых солдат. Я смотрела на щеку Пугала, смотрела долго, упорно, пока он сам не повернул голову и не взглянул мне в глаза… Ему было трудно. Давно, в детстве, если какая-то почтенная женщина заставала царевича ворующим репу на её огороде, он, наверное, смотрел так же.
А мне хотелось все сразу: плакать, смеяться, бить Пугало по его глупой башке… Или повиснуть на шее и расцеловать его. Это жалкое и прекрасное мужское безумие, заставляющее нас, женщин, то укрощать своих мужчин как диких зверей, то боготворить их и приносить такие жертвы, которые, пожалуй, и богам не принесём – слишком жирно!
Потому что никакого честного жребия, конечно же, не было… И микенскому правителю поначалу было совершенно наплевать, кто я – первая троянская красотка или ветхая карга с плохим характером.
Микенам нужна пророчица, причем сильная. Такая, которая может спать со Светозарным без вреда для себя. Которая, каждый раз, когда ей нужны ответы, берёт богов за горло и заставляет говорить. (Я не хвастаюсь; просто в этой дряни могла разобраться только я и, может быть, покойный Тиресий.) Пугало, как и положено царю, добывал такую пророчицу для своего царства; для своего родного города, для своих детей, наверное… Годами торчал под нашими стенами (хотя это ему как раз в кайф), ходил под стрелами, положил уйму своих людей… (И страшно сосчитать, сколько наших.) И он же, стоило нам один раз кое-как переспать, готов был наплевать на Микены и оставить меня в мирной, безопасной Фере!
Действительно готов… Иначе я бы возненавидела своего господина за всех наших, за Трою, сгоревшую, оказывается, не только из-за сластолюбия Париса, но и из-за моего дара… Возненавидела бы сейчас, в это мгновение, понуждаемая страшным чувством вины. А так… Я почти обиделась на этого легкомысленного царя за его родные злосчастные Микены. И стала работать. Как я старалась! Больше, чем когда-либо в своей жизни – и дело того требовало.
Город пронизывала смерть – тупая, жадная. Те, в усыпальнице, были не мёртвыми; не только мёртвыми. Они хотели КРОВИ И СМЕРТИ, ПИТАЛИСЬ ИМИ... Пусть бы хотели – мертвые любят кровь. Но эти мертвые знали, как её получить, проникая в чувства и желания живых, особенно таких же, как они, Пелопидов... И кровь собственных потомков нравилась им больше любой другой. Вот и проклятье царей, постоянно убивавших свою родню; ну и других, которые подвернутся под руку.
Пока я старалась, мы шли к царскому дворцу… Наверное, шли. Пугало вёл меня, обхватив за плечи; может быть, нес… Кажется, всё-таки вёл, но я этого не чувствовала.
Я вопрошала призраков с огромным трудом. Они были слабей богов, зато на редкость тупыми. Попробуй выжать что-то из разума, забывшего не только слова, но и мысли... Я нащупала только одну живую душу, тень девочки, наделённой пророческим даром, пожалуй, больше меня. Тень сказала, что терпеть не может Пелопидов. Что всю жизнь слышала их и сходила с ума от ужаса – каждый день, с утра до вечера, – а теперь свободна и не хочет быть среди этих страшилок. Вот только вернулась навестить папу, пока он ещё живой… И упорхнула.
Я не стала её ловить и снова взялась за взрослых покойников с их остатками мыслей, с их тупой неотвязной жаждой крови, проникавшей в мой ум как зараза. Все нужные ответы я получила, но это было так же приятно, как выжимать мясной сок из куска падали.
Я узнала, что проклятья Миртила нет. Этот человек, весьма подлый, заслужил свою смерть. Он мог проклинать Пелопса с утра до вечера безо всякого толка. Виноваты боги, воскресившие своего любимчика. Вряд ли они воскресят кого-нибудь ещё, увидев, что из этого вышло... Пелопс зачинал детей, уже побывав мёртвым. Отсюда и Пелопиды – они не умеют толком ни жить, ни умирать. Их живые слишком связаны с миром мёртвых, а мёртвые липнут к живым и требуют крови, чтобы подкормиться и продолжать что-то вроде жизни; страшное посмертное разложение духа, которого я прежде нигде не встречала.
Весёлая семейка... Я не видела этого в Пугале. В Царе слишком много от его предка; от бога… «Зевес-Агамемнон!» Странное, манящее сочетание черноты и света, при котором чернота не видна, даже когда точно знаешь, где она должна быть… Притом, вдали от Микен, среди войска, то, что есть в Пугале от его предков, прячется. Остается славный, в общем, человек – упрямый, цепкий, слегка пронырливый; щедро наделенный всем, кроме счастья… Честно говоря, я вообще не смотрела на него взглядом пророчицы. (Он был моим. Моим с самого начала, даже если бы я никогда в жизни не подошла и не прикоснулась к нему. Конечно, Царь был другим, странным. Здраво говоря, это не зависело от моих чувств и желаний. Но кто из женщин видит своего мужчину обычным, таким же, как все остальные люди? Вот и я, славная пророчица, не могла рассмотреть предводителя вражеского войска. Вместо него я видела своё предательство, тягу хоть на миг прижаться к его жёсткому плечу, послав в тартарары всё, что должна была чтить троянка. И... Ошибалась, ошибалась, ошибалась. Может быть, выполни я свой долг пророчицы до конца, вышло бы иначе. Конец нашей истории стал бы приторным; липким от меда... Смешно, правда?) Обречённость Царя видна слишком явно – я почему-то решила, что она относится к его судьбе, а не к его природе.
Но обитателей гробницы свет, если он и был, покинул полностью. Из них тек мрак – густой, беспримесный. И накрывал весь город, пропитанный тайным страхом и недомолвками.
Да… Ничего себе…
Я подняла, наконец, глаза и встретила взгляды: любопытные, злые, радостные, настороженные… Оказывается, мы стоим на вершине горы, перед дворцом. Царя встречает много народа. Говорят какие-то речи, и всё это, похоже, подходит к концу.
Пугало обернулся, чтобы перехватить мой взгляд.
Я, не подумав, изобразила нечто странное. Сморщила нос, кивнула, покачала головой, пожала плечами – и всё это одновременно. Но Царь понял. Плечи на мгновение ссутулились. На щеках под бородой снова мелькнули набухшие мускулы… Да… По моим прикидкам, Микенам можно помочь одним способом: выгнать жителей, сравнять дома с землей и на руинах зарезать всех оставшихся Пелопидов... По крайней мере, я не могла придумать ничего лучшего.
Правда, Пугалу я бы это не посоветовала. Не человеческое дело – резать своих, и, главное, если Царь убьет парочку родичей, он сам после смерти превратится в липкий жадный сгусток черноты, забывающий слова и мысли.
Я могла только поднять руку и потихоньку сжать его локоть. Пугало кивнул мне... Он не ждал лучшего; только надеялся – вплоть до этого мгновенья… Царь, по крайней мере верил мне – и ни в чем не винил. Он сгрёб меня за талию, прижал к своему боку… Я улыбнулась ему… Вот и ладненько, я ведь тоже не ожидала от нашей судьбы ничего хорошего.

Дело было сделано. Оставалось торчать перед дворцом, глазея на головы, почти сплошь белокурые, на жёлтые, рыжие, грязнокрасные и зелёные гиматии, на броские чужеземные наряды женщин и прозрачные покрывала, такие яркие и узорчатые, что я почти устыдилась своей драной одежды. На разрисованные стены и колонны, кое-где затенённые тощими молодыми деревцами… Всё это оставалось внизу, особенно дома других базилеев, потому что дворец стоял на самой вершине холма. Наравне с нами были только блестяшие соломой крыши, стены царского дома и небо, много неба. Меньше, чем видно с корабля, но больше, чем в любом другом городе… Я могла бы полюбить этот странный, вдавленный в небо город, даже без кривых раскидистых деревьев, затеняющих улицы Трои в душный полдень... Даже с этой глупой, лезущей в глаза новизной, делающей Микены похожими на приодетого ради праздника пастуха, не знающего, куда девать свои непривычно чистые руки... Даже с их страшными дохлыми царями, но на это, конечно, не оставалось времени.

9. Около сотни достойных мужей...
Около сотни достойных мужей-базилеев стояли прямо перед нами. Остальные толклись дальше, напирая с краев площади и из боковых улочек, больше похожих на лестницы. Многие влезли на крыши... Но эти собрались отдельно; никто не нарушал пустое пространство между ними и микенцами попроще. Эти были жирные. Не толстые, а пухлые, рыхлые, мягкие… Как аргосцы, даже ещё хуже. Видно, за последние годы я видела слишком мало мирных богатых мужчин, не привыкших к телесным трудам и оружию.
Впереди всех, шагов за десять от нас, стояла женщина, которую нельзя было не узнать. Царица Микен была близнецом Прекраснейшей; почти неотличима – и все-таки совсем на неё не похожа.
Мне сразу представилось, как сестрам дают два пеплоса – шафранный и зелёный, на выбор. Клитемнестра, первая, выбирает шафранный. Елена надевает зелёный, оставшийся, и твердо знает, что зелёный лучше, потому что достался ей. И Клитемнестра понимает, что зелёный лучше, потому что достался не ей…
Печать вечного недовольства – мелкие складки в углах опущенных губ, слегка отвисшие щеки, немного жира на животе и на бедрах, чуть ссутуленные плечи… И совсем другое выражение – за что ей, несчастной, досталась эта гадость, эта жизнь! Ее хотелось пожалеть как ребенка. Хотя… Я огляделась. Нет, повелительница Микен неплохо справлялась все эти годы без своего царя. Это чувствовалось даже не по ней, а по народу на площади. Не такой уж она была беспомощной... Конечно, Царица не полезла бы в нужник искать медную фибулу. Но золотое кольцо она бы нашла.
Сейчас, при виде некстати вернувшегося мужа, повелительнице Микен хотелось завопить, но она не привыкла потакать таким дурацким желаниям… На меня она глядела с брезгливой жалостью.
Меня можно пожалеть за многое, но – могу поклясться – сострадание госпожи относилось к тому, что мне, бедной пленнице, ночь за ночью приходится засыпать возле её мужа. Если бы не вся эта дрянь с Пелопидами, её жалость меня бы здорово насмешила.
Рядом с ней стояла девушка, почти девочка. Я не сразу поняла, кто это… Только по месту, которое она занимала, и по украшениям. Как ни богаты Микены, столько золота приличествует только царевне. Слухи лгали – вторая дочь Царя не была безумной. Просто очень сильной духом и прямодушной до идиотизма. Как она сумела вырасти такой здесь, в этом городе?!
Ещё она была прелестной. Невысокая, крепкая, с огромными чёрными глазами, зрелой грудью, смуглой пушистой кожей и чёрной косой до колен. Любой отец гордился бы такой дочерью, но Пугало… Его царица была высокой, стройной, светловолосой. Если бедная девочка приходится дочерью им обоим, ей не от кого унаследовать тёмную масть, маленький рост, толстые крестьянские запястья; даже этот маленький, точеный, чуть вздёрнутый носик, делающий её похожей на упрямого щенка. Понятно, почему солдаты не хотели говорить о ней... Сам Пугало, кажется, не имел ничего против такой дочери. Он несколько раз улыбался ей и осторожно подмигивал; даже когда отвечал жене. Это почти не действовало. На лице царевны читалось что-то среднее между паникой и отчаяньем. Бедный ребёнок явно слышал во дворце лишнее.

...Снова говорила Царица, но я её не слушала. Её никто не слушал. Сама Царица сбилась и с трудом домычала какую-то бессмыслицу.
ЭТОТ вышел из дворца и медленно, небрежно пошёл к брату и его жене. (Глупо. Он должен был встретить нас на площади с самого начала… Хотя, кажется, царский брат действительно делал какие-то распоряжения по хозяйству.) Тот же Менелайчик, постаревший лет на десять, изрядно поношенный, но красивый. На мой вкус, даже красивее. Менелай оставался простым кудрявым парнем, а Эгисфу пришлось многое понять, и это ему шло. Обречённость в глазах делала царского брата почти симпатичным. Впрочем, мне было не до симпатии к этому человеку. Слушая Царицу, Пугало как-то нехорошо улыбался: очень широко, но губы стали опять в ниточку. Теперь, когда появился Эгисф, я кожей чувствовала гнев Царя, хлёсткий и горячий, как удар бича.
Под Троей Пугало не считался среди самых сильных бойцов... Странно. Очевидно, троянцы не могли его как следует разозлить.
Оглянувшись, я увидела, как он страшен: твердый и упругий, бронзовый, слегка сгорбленный, как зверь перед прыжком; в глазах – жадная горячая радость. (Я видела её прежде, когда Царь кончал. Теперь Пугало напрасно пытался прикрыть её своими редкими белесыми ресницами.) Стало очень заметно, что за его спиной по-прежнему скучают солдаты, и каждый из них, даже без оружия, стоит пяти микенских базилеев… А Царь в таком настроении – пожалуй, дюжины.
Все затихли. Я смотрела на лица базилеев. Начнись сейчас свалка, до трети будут на нашей стороне, и не потому, что солдаты сильнее… Управляя городом, на всех не угодишь. (Впрочем, две трети – тоже много. Для Царицы-прелюбодейки и сомнительного царского братца результат замечательный.)
Свалки пока не было. Пугало выпрямился и обмяк. Радость в глазах ушла на дно – так хороший хозяин засыпает горящие угли в очаге несколькими слоями пепла. Тишина продолжалась, и я слышала, как Царь громко, с шипением, выпускает воздух сквозь стиснутые зубы…
Эгисф тем временем подошел к Царице, вышел вперёд… Я ждала новую речь, но он только склонил голову: «Здравствуй, брат...». Пугало кивнул ему; даже улыбнулся мягче и спокойней, чем прежде. И назвал меня Эгисфу, снова обняв за плечи, по-хозяйски прижав к себе… (Царице он меня, кажется, не представлял.)
Они стояли рядом: никто посторонний не услышал бы. Моя голова оказалась между братьями, если они действительно братья. Среднего роста, широкоплечий, Эгисф лицом немного походил на Царя, не говоря о Менелае... Впрочем, я видела, что Эгисф, чьим бы он ни был сыном, – Пелопид. Лицо, смятое длинными рыхлыми складками, погасшие глаза, грива волос, по-прежнему густых и длинных, но совсем белых. Зато плечи оставались прямыми, несмотря на лишний жирок, а взгляд выражал виноватое мальчишеское упрямство.
Я могла поклясться: пока Пугало с Менелаем геройствовали под нашими стенами, кормя предков чужой троянской кровью, Эгисф в Микенах никого не убил. В юности он накуролесил; за ним было страшное, и это страшное его едва не уничтожило. Но теперь, спустя десятилетия, Эгисф выстрадал возможность умереть раз и навсегда, как все нормальные люди, что бы ни шипели ему по ночам недовольные предки из своих дромосов. Да, по-своему царский брат был молодцом...
(Вот только убивать Царя ему было НЕЛЬЗЯ. На обоих уже есть кровь. Добавить чуточку, и победитель вместе с Микенами получит страшную посмертную участь Пелопида... По мне, дело того не стоило. Думаю, оба это чувствовали. Проклятье добавило всем известным мне Пелопидам толику пророческого дара – кроме, может быть, Менелайчика...)
– Я вернулся, – Эгиф не шептал, но говорил только для Царя.
– Я тоже, – Пугало улыбнулся ещё раз, шевеля губами так осторожно, как будто его улыбку действительно прорезали ножом.
Царица пыталалась подойти к ним; её храбрости хватило ровно на половину шага.
Странные люди. Они любили друг друга столько же, сколько ненавидели. А ещё был город, царский дворец, на который Эгисф смотрел жадными тоскливыми глазами. Даже сейчас, стоя нос к носу со своим заклятым братом... Не знаю, любил ли он Царицу, но Микены любил, это точно.
Клитемнестра глядела на них, молча кусая губы.
Странные люди! Они, все трое, чувствовали друг к другу одно и то же, хотя называли это по-разному. То, что Царица с Эгисфом считали любовью, для моего господина было ненавистью. Он научился любить просто, без подвоха – жизнь, своих солдат, младшего брата, чужую черноволосую девочку, по капризу богов доставшуюся ему в дочки; ну и меня, конечно... Может быть, ещё в детстве, убегая из заражённого глухим раздраженьем дворца, чтобы ловить на обед голубей и выигрывать коржики, испеченные чужими рабынями. Может быть, на войне – когда вокруг смерть, всё становится проще. Правда, его ненависть к этим двоим была не лишена любви... И к Микенам тоже, разумеется, но ненависть с примесью любви лучше, чем любовь с примесью ненависти.
Трое смотрели друг на друга и не знали, что делать... Разойтись нельзя: мешали Микены, слишком тесные для троих. Убивать... Эти двое не были убийцами; Пугало как раз был, но он был солдатом. Проклятье Пелопидов – убивать своих, убивать их подло, в спину, он все-таки поборол...
– ...Взойди наконец! Отдохни под кровлей родимого дома! – голос Царицы подвывал от усталости; на лице читалось отвращение ко всей чуши, которую ей приходится нести... Глупец-аод знал обычаи. Повелителям Аргоса полагалось краснобайствовать – чем повелительней, тем болтливей. Надо, как Пугало, стать из городского правителя Царём царей, чтобы плевать на это обыкновение... И на все остальные, которые тебе не нравятся.
Последняя речь Царицы кончилась. Вместо того, чтобы закатать ответную речугу, Пугало толкнул меня в бок и спросил:
– Отпустишь меня в дом, маленькая?
Спросил негромко. Внизу, на площади, утомлённый речами народ давно уже шумел, толкался, звякал нашитыми на одежду бляшками... Непонятно, почему Царя слышали не только Царица с братом, не только обступившие нас солдаты и базилеи... Слышали все, вся площадь. И все как-то странно затихли. Я кожей чувствовала сотни глаз, упершихся в моё лицо, но мне было не до них. Я смотрела на Пугало.
Он опять покраснел, в третий раз с тех пор, как я впервые увидела его вблизи. Лицо распалось на отдельные, самостоятельные части: лоб взмок, глаза щурились, рот отчаянно улыбался, а рука осторожно толкала меня назад, к выступившему из толпы солдат Талфибию.
Даже со стен Илиона я не видела Пугало таким растерянным... Не могла видеть: под стрелами царь Микен никогда не терялся. Делать подарки женщине – куда страшней. Отдать ей свою семью, город, жизнь, будущее, тёмную посмертную участь и посмертную славу, которая не сможет миновать этот день его жизни...
Теперь всё это зависело от меня.
Что я могла сделать?

О, многое!
...Отпустить его в дом. Остаться в Микенах без него, на тех же самых условиях, на которых едва не осталась на Фере.
...Могла завопить что-то вроде: "Не верь им царь, эти двое замыслили невероятное предательство!".
Начнётся такое... Кончится всё плохо, но поначалу многие получат свое удовольствие, не только Пугало... У наших парней, даже микенцев, чешутся кулаки на эти гладкие цивильные рожи. (У микенцев чешутся в первую очередь, они уже поняли, что все эти богатые толстячки, пока войска торчали под Троей, могли годами невозбранно охмурять их женщин.)
Потом, после смерти, Пугало превратиться в падаль из царской гробницы, а я... Мне придется стать царицей Микен прямо сейчас. Не величавой, как эта... Стать драной ощеренной сукой, чтоб удержать трон для своих детей, маленьких Пелопидов. Трон для них означает просто жизнь. И начать придется с милой чернокосой девочки, дочки Царя. Кто бы ни выжил из нас, четверых, эта упрямица насмерть возненавидит победителей. Царица с Эгисфом по глупости оставят её в живых, а мне – нельзя, если я не враг своим будущим детям, мне придётся... Как и добрую половину базилеев на этой площади.
Я оборвала себя. Думать о таком, даже в шутку, было куда страшней чем просто умереть.
Третья возможность была такой простой, что я снова оглядела площадь. И снова увидела этих двоих. Эгисф побледнел ещё больше. Царица сжала руки так, что до крови царапала кожу своими гладкими холёными ногтями. До них дошло: Пугало привёз из Трои не ночную игрушку, а славную пророчицу, которой верит вся Ахайя...
Или просто – в решающий миг им стало очень страшно и очень противно; ещё хуже, чем было до того.

Я не могу смотреть, когда люди мучаются. Мягкие, как кролики, они хотели жить, обладать друг другом, править Микенами, на которые, пожалуй, имели права больше, чем Царь. Хотя бы по праву любви, щедро смешанной с ненавистью... И боялись смерти – страстно, до темноты в глазах и рези в желудке. Сейчас это было их преимуществом – главным, если не единственным. (На самом деле, думаю, Царь не мог их убить. Даже без моей подсказки он бы их пальцем не тронул. Эгисф знал это, Царица – ни за что бы не поверила.) Нет, я не хотела, чтобы моя кровь легла на их головы.
От жалости я сама едва не поверила в невозможное...

...Потому что нам нечего было делить с Царицей и её любовником.
Они не могут жить без Микен?! Но мы-то как раз можем!
Пугало всю жизнь избегал этого города; любых городов. На самом деле Царю нужна его ватага и столько земли, чтобы можно было встать лагерем; а мне – половина его плаща на ночь. И ничего больше.
Победитель Трои не может просто так повернуться и уйти из собственного дома... Ну, а зачем тогда я, пророчица?! Что мне стоит назвать дюжину разгневанных богов, которые запретят Царю оставаться в Микенах? Которые отправят его в странствие: искать Геркулесовы столпы, защищать Фессалию, завоевывать Иберию, основывать город, добывать коней Гелиоса, синих гидр, немейских львов или трёхголовых осьминогов... Я даже не солгу. Разрушение Трои разгневало многих олимпийцев; и тех, которые всю войну помогали Ахайе.
Мы возьмём с собой всех, кто захочет, наши Пелопидики вырастут далеко от страшных гробниц, а черноглазую царевну отдадим за славного сельского базилея, который за всю жизнь убил разве что десяток волков, нападавших на его стадо...

...и встретила укоризненный взгляд Иза. Других я могла не заметить, но его... Из, единственный из родичей, любил меня. Остальные прятали свой страх в покрывало неприязни; Из боялся откровенно. И так же откровенно ходил за мной, приставал с восхищеньем, вопросами, просьбами о покровительстве... Хотя его и так не обижали. Совсем не гордый, он, будучи побочным сыном, ладил с братьями лучше меня... (Странно, Из не скрывал своего страха, и он же, единственный из родичей, мог довести меня до белого каленья, предлагая глупую, трогательную помощь во всех моих бедах, которые часто сам же и придумывал...)
Из был таким, каким я его видела в последний раз – в желтых пятнах, с запекшейся раной на груди – и смотрел на меня тёмными, неплотно закрытыми глазами из-под длинных мохнатых ресниц, которые мы когда-то в шутку называли девичьими... Клятые привычки пророчицы! Я посмотрела на Пугало своим особым взглядом... И увидела их всех, собравшихся вокруг его бёдер, как мухи на свежую коровью лепешку... Еще бы – пропустить такой момент! Они были тут: Гипполох, Антиф, Пизандр, Главк, Полид, Калетор, Антенор, бедный глупый Офрионей, Гектор, Троил, Местор... Все мои родичи, даже отец и маленький Астианакс с тёмными, по-детски бессмысленными глазами на залитом кровью личике, хотя этих – старого и малого – сам Пугало пальцем бы не тронул. Даже бедная Поликсена, пережившая штурм и заколотая на чужом данайском кургане той же длинной рукой в редких золотистых волосках. (Длинной цепкой рукой, которую я так полюбила гладить своими губами. Даже тогда, на поминках, я винила в её смерти не Пугало, а Париса... Да, виноват Парис, но рукоять чёрного жертвенного ножа лежала в этой ладони, между этими пальцами...) Все наши были тут, а ниже, вдоль земли клубился густой бесформенный дым, источавший острую жажду крови... Мой незадавшийся свекр и остальная семейка моего любимого господина тоже приползли. Они ждали.
Нас не бросили. Вылетев из троянского дыма, лёгкие неоплаканные тени плыли за кораблем, пока другие, чёрные, текли им навстречу из микенской гробницы... Мертвым нет дела до городов. Они искали нас и, конечно же, нашли; нашли именно тогда, когда мы сами освободились от прошлого. Это они бросали нам брызги в лицо, с тихим хлопаньем толкались в паруса, ерошили перья севших на реи чаек. Это они кидали на палубу мокрых летучих рыб, били в ноздри запахом лугов и скользили ветром по нашим потным, разгоряченным спинам. Они знали: никуда мы от них не убежим. В мире мёртвых нет расстояний и мало, очень мало времени...
Мёртвые терпеливы. Они не забудут, не отстанут, они никогда не откажутся от попыток взять то, что считают своим. А главное – мы им не по зубам, и это самое страшное.
Царь и раньше был с ними почти на равных. Он стал солдатом, но убивать своих его так и не заставили, поэтому Эгисф и Клитемнестра до сих пор живы... Я, пророчица, обладаю властью в их печальном мире – должен же быть хоть какой-то прок от этого странного ремесла! Вместе мы – неприступная крепость для мертвецов. И они поймут это. Они поползут за нами, но станут шептать свои невнятные сказки и кровавые требования в другие уши – чуткие, легковерные, как у этой несчастной Клитемнестры. Нашим спутникам, друзьям, соседям... Детям. Детям особенно.
За победами Царя потянется цепь необъяснимых предательств, ненависти, сумасшествий. Те, кого он любит, станут покушаться на него и жестоко, без причин убивать тех, кого он любит ещё больше... Или же, чтобы предупредить это, ему придется убивать самому. Если мы не умрём, эта встреча сейчас, в Микенах...

Я так привыкла к жёстким рукам Царя, что другие, мягче и осторожней, меня испугали. Талфибий... Талфибий поймал меня, пошатнувшуюся, и обнял за плечи. Я очнулась. Пугало ещё смотрел мне в лицо, но уже не протянул руку, чтобы поддержать. Прошло совсем мало времени, раздумья мои были куда быстрей, чем подробный рассказ о них, а Царь уходил. Он слегка попятился и стоял почти в дверях, между двумя толстыми гладкими колоннами, расписанными спиральным узором... Безобразие!
Я сильно, до боли ущипнула свой палец и улыбнулась Пугалу:
– Мы вместе войдём в дом, господин мой.
Пугало покачал головой, но глаза заблестели, и рука... Один, другой шаг вперед, от Талфибия, и рука Царя легла на мои плечи, на своё законное место. Мы вошли в дверь впереди Клитемнестры.
На пороге Царь обернулся и помахал оставшимся снаружи, под открытым небом. Меня хватило на один быстрый, беглый взгляд... Всё равно, я не успею забыть то, что увидела.
Микенцы затихли. На слух можно решить, что площадь внизу опустела. Ни слов, ни шарканья, только блеск золота, яркие до боли краски и запах дорогих притираний с каждым порывом ветра... (Я так и не спасла Трою, но для этого города, вдвоём, мы хоть что-то сделаем. Пелопиды насытятся кровью Царя и успокоятся... На время, конечно; лет 30-40, больше этому городу всё равно не протянуть. Троянские мертвые – уйдут навсегда. Приамидам хватит Пугала; их кровь не падёт на головы остальных микенцев... И это – всё?! Неужели я родилась, чтобы спасать врагов, которых, здраво рассуждая, спасти невозможно?! Хватит. Поздно... В конце концов, сделать хоть что-то – это больше, чем не сделать ничего.) Выше на ступенях толпилсь солдаты, закрыв от нас жидкую горстку микенских базилеев. Акамас тёр затылок, Птоломей моргал и щурился, Мекестий накрутил на палец длинный белокурый локон и тянул его вниз – сильно, почти вырывая, не замечая боли.
Эгисф отвернулся и медленно, не глядя, отступал назад. Я не видела его лица, потом царского брата осторожно отодвинул Талфибий. Вестник смотрел грустно, сосредоточенно, как будто старался запомнить нас навсегда. Глаза странно блестели, даже против света. И ещё... В них была боль и что-то вроде зависти. К кому из нас? Этого я уже не узнала.
Прорвавшись под мышками у мужчин, в дверях встала красная, растрёпанная царевна. Пугало потянулся обнять дочь, но сам себя остановил, ограничившись ещё одной улыбкой... Девочка пыталась не плакать; в огромных чёрных глазах зрела ненависть. Ненависть, непонятная и невероятная для неё прежней.
Так оно и было: мокрые щёки солдат, настороженная пестрота внизу, под ногами, острый блеск соломенных крыш под солнцем, и ещё – небо, много неба; больше, чем в любом другом городе. Умирая в Трое, никогда не увидишь столько неба – даже днём... Стоило приехать в Микены хотя бы ради этого.

Я так и не узнала, как живут микенские базилеи... Только дворец в Аргосе, совсем простенький. Царица Микен сразу отвела нас омываться, так что из всего убранства я видела маленькую купальню и коридор, разрисованный синими осьминогами. Окна давали мало света, и осьминоги, довольно грубо намалёванные, смотрели на нас в полутьме живыми, немного сумасшедшими глазами.
Мыться мы не стали – что за смысл, если этим утром мы всем отрядом мутили Персею. (Замутить ручеёк ничего не стоило, и Тиресий, искусно блея, бранил нас всех от имени овец, пьющих воду ниже по течению.) Мы с Пугалом нашли себе другое занятие – мы целовались.
Долго, старательно целовались, не заходя дальше. Так делают полудети, не доросшие до любви, да ещё разбитные девицы из рабынь и простолюдинок; те, которые бескорыстно уединяются то с одним, то с другим парнем. Конечно, если рискуешь забеременеть только ради собственного удовольствия, стоит проверить, а получишь ли ты его... Девицы проверяли, ввергая почтенных троянок, которым есть что терять, в явный гнев и скрытую зависть. Иногда я им тоже завидывала.
Я сама никогда так не целовалась. Пугало, кажется, тоже, но теперь мы увлеклись. Узкая скамейка в купальне оказалась чудовищно неудобной, руки сами собой лезли под одежду... Приходилось себя всё время сдерживать, чтоб они не залезали в совсем уж неприличные места. Пугало наконец-то научился осторожно водить пальцами по женскому телу... Нет, чтобы дня на два раньше!
Я бы с радостью свалила его на пол, но нельзя. Мы ждали гостей. Гости задерживались; настолько задерживались, что наши губы, облупленные после вчерашней ночи, стали болеть и оставлять на коже сладкие рыжеватые следы... Пар, сырость, аромат притираний, желанье, от которого голова становилась невесомой, а каменные квадраты пола начинали танцевать и кружится перед глазами... Целоваться уже не было сил, я боялась, что взорвусь, как перепревший мех с молодым вином. Царь прижался щекой к моим волосам, тихо покачиваясь...
Скрипнула дверь, за нашими спинами прошелестели босые ноги. Женские. Пугало прижал меня крепче, но не обернулся. Я чувствовала быстрый горячий вздох на своем затылке.
Пальцы Царя сжали меня до боли; обмякли. Пугало весь стал мягким и каким-то очень тяжёлым. Пришлось отвести его руку, выпрямиться, быстро перехватить тело и уложить его к себе на колени.
Я оглянулась.
За моей спиной стояла царица Микен с длинным пастушьим ножом, который она уже использовала. Удар был хорош – длинный, чистый, прямо под лопатку. Я сама не справилась бы с этим делом лучше.
Удар был хорош, но сама Царица никуда не годилась. Ударить снова она уже не могла.
Я смотрела, как корчится её лицо и дрожат бледные раскисшие губы.
Это было невыносимо – всей моей жизни оставалось на пару вдохов, а я тратила их на презрение к Эгисфу и на жалость к этой чужой, незнакомой мне женщине. Я не в силах смотреть, когда люди мучаются. Еще немного – я вынула бы из ее руки нож и стала утешать, как ребенка.
Пока я могу...
– Бей! Бей опять, ревнивая женушка! – я выбрала самый противный из голосов Пугала; таким он распекал кормчего, чуть не посадившего наш корабль на прикрытую приливом скалу.
Глупо. Подло. Но мне некогда было искать другие слова, а эти, к счастью, подействовали. Царица взвизгнула. Взмахнула руками так, как будто собиралась дать мне оплеуху или вцепиться в волосы... Да, она неловко взмахнула обеими руками, но в одной её руке все еще был нож. Он попал мне в шею.
Я не заметила боли, зато по ушам хлестнул резкий, истошный визг.
Клитемнестра оседала в углу и вопила, зажимая себе рот обеими руками сразу. Нож она бросила.
(Всемудрая, что ж она... На крик прибегут... Что с ней сделают наши солдаты?! Хотя, конечно, это уже перестало быть моей заботой.)
Я не знаю, почему она кричала. Может быть, царица Микен испугалась собственной храбрости; может быть, кто-то из мертвецов налакался крови Царя и стал на время видимым – такое случается... Я не знаю... Зрение меркло, я не могла повернуть голову. Смогла только перехватить тело Царя и пристроить на руках поудобнее. (Когда оно скатится с моих колен, меня здесь уже не будет.)
Из припал к моим пальцам, слизывая кровь. Он был тёплым. (Странно, прежде мёртвые казались мне совсем холодными.) Брат, наконец, открыл свои длинные девичьи глаза и смотрел торжествующе... Пусть! Пусть порадуется, он это заслужил, когда корчился в муках, пуская в свою грудь победоносное копьё Агамемнона.
...Я ещё смогла прижаться губами к остывающему плечу Царя.

Свет в моих глазах погас окончательно, крик стал стихать, и – слава Отцу богов! – златообильные Микены обрели, наконец, новых правителей.



следующая Гали-Дана ЗИНГЕР. ДАЛЬ
оглавление
предыдущая Василий БОРОДИН. ПУСТАЯ НОЧЬ






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney