| ПРЕМИЯ - 2004
| ПРЕМИЯ - 2006
| ПРЕМИЯ - 2007
| ПРЕМИЯ - 2008
| Главная страница

| АВТОРЫ

| Андрей Корольчук
| Екатерина Щеглова
| Анастасия Афанасьева
| Андрей Агеев
| Дмитрий Богатырев
| Наиля Ямакова
| Ирина Шостаковская
| Тарас Трофимов
| Анна Гершаник
| Станислав Курашев
| Алекс Гельман
| Андрей Щетников
| Юрий Лунин
| Александра Зайцева
| Григорий Дашевский
| Лена Элтанг
| Виктор Iванiв
| Сергей Тиханов
| Наталья Ключарева
| Ульяна Заворотинская
Номинация от журнала "РЕЦ" № 33, 2005
Выпускающие редакторы Марианна Гейде, Константин Бандуровский

Автор: Наталья Ключарева

Биография:
Родилась в 1981 году в Перми. Закончила филологический факультет Ярославского педагогического университета. Работала на Ярославском телевидении, в настоящее время - журналист в газете "1 сентября". Шорт-лист премии "Дебют" (2002) в номинации "Поэзия". Публикации в ярославской периодике, дебютовских антологиях "Анатомия ангела" и "Антология ста поэтов", в книге "9 измерений", в альманахе "Слова" (Нижний Новгород), в "Вавилоне", альманахе "Братская колыбель".



Твой папа спас мир

Мне постоянно снится дорога. Каждую ночь я куда-то еду. В поездах, в трамваях, особенно часто в старых желтых автобусах, идущих на самую необитаемую окраину незнакомых мне городов. Истошно скрипит на ухабах резиновая гармошка, порванная по швам и впускающая внутрь обрывки зимы. Руки примерзают к поручням, пар идет изо рта, и главное, кроме меня там нет ни одного пассажира. И кажется временами, что и водителя тоже нет. И кажется, мне так же холодно и неуютно сейчас, в этом сне, как жене декабриста, что едет в кибитке в Сибирь. Только я никуда ни к кому не еду. Просто больше некуда деться в этом мире. Только кататься в старом желтом автобусе, идущем на самую необитаемую окраину чужого города. И я долго скребу ногтем толстый иней на окне, чтобы заглянуть в ледяную царапину и увидеть - что? Бесконечный белый снег. И сумерки над снегом.
Я не могу остановиться. Каждую ночь я куда-то еду. Какое-то беспокойство. Весьма мучительное, как правильно заметил Пушкин. Ведь Пушкин всегда прав.

Ты меня встречал на вокзале, когда я откуда-то возвращалась, поздно ночью. Хотя я всего лишь позвонила узнать, до которого часа работает метро. А ты вот сам меня встречаешь. Мне это было странно. А ты сказал, что приехал раньше и ходил тут, смотрел. Вид у тебя при этом был такой, как бы сказать. Мрачный, что ли. Там, говоришь ты мне, в зале ожидания люди спят прямо на полу, на больших сумках, а уборщица ходит со шваброй, всех будит и елозит тряпкой там, где они лежали, а они стоят безропотно, ждут, а потом снова ложатся. Я думаю: ну и что? А ты дальше рассказываешь: и мне так захотелось тебя встретить и быстрее провести сквозь все это, чтоб ты не заметила, не соприкоснулась, не знала. Оградить тебя от этого.
Да. Такого мне никто не говорил. Хотя мы оба знаем, что в моей жизни более логично быть спящей на полу вокзала, чем встреченной, усаженной в машину, закутанной в плед и отвезенной в теплую квартиру пить хорошее вино и неспешно беседовать. О чем-то спокойном. И неподвижном.

Хотя в ту ночь, когда ты меня встретил, я во сне впервые никуда не ехала. Я шла в школу. На мне был тяжелый синий ранец и ненавистные шерстяные колючие колготки. Вокруг стоял типичный пейзаж моего детства. Врастали в землю копченые дома Разгуляя. Я шла и смотрела снизу вверх на высокие горы угля, огромные катушки с кабелем, на баррикады старых шпал. Меня обгоняли пролетарии, спешившие на Мотовилихинский завод, и пролетарские собаки, спешившие за пролетариями или просто так, по своим собачьим делам. Я их не боялась. В них не было ничего непонятного. Я боялась бесконечности.

В детстве я не могла смотреть на звезды. У меня от этого начинался заворот мыслей. А все потому, что однажды мама сказала, что свет некоторых звезд идет до Земли так долго, так долго, ну, сколько Земля и не существует еще, вот как долго! И я стала думать. Что, вот, например, эта звезда. Я на нее смотрю, а ее, может быть, и нет уже давным-давно. И, может быть, все, кто жил на Земле, даже динозавры какие-нибудь и пещерные львы, смотрели на нее и думали, что она есть, а ее уже и тогда не было. А может, и всех остальных звезд тоже не было. И вообще, ничего нет, а мы смотрим на небо и не знаем. И думаем, что все есть.
Я сказала об этом одному маминому художнику. Она все время с художниками дружила. А он обрадовался и стал пьяно кричать: "Вы посмотрите, ребенка Вселенная мучает!".
Нет, милый человек, Вселенная стала меня мучить только после этих твоих пьяных слов.
"А какая она? - Она бесконечная. - Что это? - То есть она нигде не кончается. - А что за ней? - За ней не бывает, потому что у нее нет конца, она везде. - А что начинается после везде? - Как может что-то начаться, если что-то другое не кончилось?- А почему она не кончается?- Потому что она бесконечная. - Как это? - Иди, поиграй!"
И художник убыл на свой Слынчев бряг, оставив меня один на один с бесконечностью. На всю жизнь.

У тебя в детстве была медная ступка с медным пестиком. И ты думал, что если собрать все вещества, которые есть на земле, перетереть их в ступке и соединить, то мир исчезнет. И планомерно занимался уничтожением мира, перетирая в порошок камни, детали трансформатора, найденные во дворе, куски шифера, пуговицы, осколки бутылок…в общем, все то бесконечное разнообразие странных предметов, которыми переполнено всякое детство. А потом твой папа случайно нашел заветный мешок с пылью веществ и выбросил на помойку. "Так мой папа спас мир", - говоришь ты и улыбаешься. Я тоже улыбаюсь тебе в ответ. Хотя у меня не было папы. Мой мир было некому спасать.

Зато однажды в детстве мне приснился бог. Он подарил мне остроносые красные сапожки. И исчез. И я вдруг поняла, что мне ничего не в радость. Даже красные сапожки. Что мне надо с ним, к нему, иначе, вообще, никак, что надо его найти. Я, конечно, совсем не знала, кто такой бог. Но я бежала за ним по улице, по мокрому мертвому снегу, и красные сапожки мои прирастали к земле. Тогда я их сняла и выбросила. И побежала босиком. И поняла, что мне его все равно никогда не догнать. А потом я увидела телефонную будку. И стала просить у прохожих двушку. Пока мне кто-то не сказал, что это как 01 или 03 - можно позвонить без денег. И я ему звоню и плачу, плачу в трубку, а он говорит: "Кто это?". Он меня не узнал. Я проснулась мокрая от слез. С ног до головы. Хотя со мной такое, вообще, часто бывало. Так плакать во сне. Но этот я почему-то запомнила.

Иногда я ненавижу самых близких мне людей. За то, что они сделали со мной это. Сказали мне, что отец мертв, когда он был жив. И был рядом. Иногда совсем близко. Так, близко, что можно было протянуть руку и потрогать. Но я не трогала. Зачем мне было трогать чужого отца.
Хотя разве лучше было бы, если б он спросил: "Кто это?", услышав мой голос?
Что лучше? Мертвый отец или отец, который тебя не узнал. Не знает. Не хочет знать. Но я до сих пор вздрагиваю, когда слышу это слово. Это как выстрел над ухом: ОТЕЦ. И все сжимается внутри. Еще хуже, чем бесконечность.
А фильмы. Самые дурацкие сентиментальные фильмы. Про любовь взрослого мужчины и маленькой девочки. Французские. Например, "Леон". Или "Элиза", тот, где Ванесса Паради и Депардье. Они всегда поражали меня в самое сердце. Делали больной на тысячу лет.
Но в начале было другое. Из двух половин моей детской вселенной одна оказалась СМЕРТЬ.
"Где мой папа? - Твой папа умер" - и глаза в сторону.
В том полушарии мира, где у других отец, у меня зияла смерть.
Я до сих пор не могу произносить это слово: ПАПА. Язык не поворачивается, противится, исчезает совсем, как от укола, когда вырывают зуб. Ведь я не могу сказать "мой". Только "его", "ее", "Светин", "Катин", "Сережин", "твой". Твой папа. Твой папа спас мир.

В Разгуляе был очень страшный мост. Над высоким оврагом, где текла маленькая грязная речка Ягошиха, не замерзавшая даже зимой. Этот мост был наполовину разобран, и сквозь гнилые балки страшно тянула меня высота. Я всегда боялась в нее провалиться. И долго лететь в далекую грязную речку. Однажды у меня туда упал резиновый бегемот. И я зарыдала от страха. Но он не провалился совсем, а застрял на одной из этих ужасных балок. И мама, думая, что я убиваюсь по бегемоту (а мне было страшно высоты и падения вниз), полезла его спасать. Это был самый большой ужас моей маленькой жизни. Перед которым отступила даже Вселенная. Мне показалось, что мама сейчас улетит туда, вслед за резиновым бегемотом.
"Ну, что ты все плачешь, вот же он, я тебе его достала, не реви!"
Мы уже выбрались с моста и шли между гаражами. Под ногами была булыжная мостовая. Я смотрела вниз и видела, как мои слезы падают на брусчатку. И вдруг меня пронзила мысль, которой я до этого не знала. Хотя с самого детства слышала слово "смерть". Я вдруг молниеносно поняла, что когда-нибудь и мама тоже умрет. А следом летела еще одна черная молния. Через секунду я первый раз в жизни подумала, что когда-нибудь умру и я.
До сих пор, когда я вспоминаю о смерти, первое, что возникает передо мной - это сизые булыжники, мокрые от дождя, очень близко от глаз, с высоты трехлетнего роста.
В этот день меня фотографировали. Белое платье в крупный горошек. Резиновый бегемот, которого я держу как-то совсем отстраненно, на отлете. И взгляд. Взгляд человека, который только что впервые осознал смерть. Этого, конечно, никто не понимает. Все говорят: "Надо же, какая задумчивая девочка".

Твоих детских фотографий я никогда не видела. Но мне почему-то кажется, что ты должен быть на них в матроске и бескозырке. Или с каким-нибудь автоматом в руках.

Иногда рядом с тобой мне удается забыть все обстоятельства моей жизни. И стать спокойной. Например, когда мы собирали грибы. А потом чистили их, и твой папа (который спас мир) вынес на улицу столетний патефон с ручкой и заводил нам старые пластинки, где умещается только одна песня. Я тогда была не я, а какая-нибудь глупенькая Ася в белом платье, в начале двадцатого века, в семье кузена. Или жениха. Главное слово здесь - семья.

Потом ты рассказал, что твою первую любовь звали Асей. Вы сидели за одной партой. И ты смотрел на ее медовые волосы. Как сквозь них льется осеннее солнце. И вдруг наклонился и поцеловал. В третьем классе. У всех на глазах.

Моя первая любовь случилась еще раньше, до школы. Он так мне верил всегда. Только один раз не поверил. Мне приснилось однажды, как можно научиться летать. Надо спрыгнуть откуда-нибудь с большой высоты. И если ты не испугаешься, то полетишь. Главное, не испугаться. Испугаешься - упадешь. И вот мы забрались на крышу нашего дома, взялись за руки и приготовились лететь. И в последний момент он сказал: "Нет, я не верю. Мы испугаемся. Мы разобьемся". Мы посмотрели вниз. И испугались. И спустились обратно во двор. Такие притихшие.
А еще однажды я рассказала ему, что большая гора, где мы всегда гуляли зимой, это, на самом деле, голова Кащея. И если мы не изроем всю ее норами, то Кащей проснется и всех убьет. Каждый день мы ходили туда, как на работу, и до посинения рыли в снегу норы. Дома нас не пускали на порог. Выносили веник в подъезд, отряхивали и ругали на чем свет стоит. Мы стоически терпели неприятный веник и только молча переглядывались. Рассказывать о том, что мы спасаем мир, было нельзя, иначе Кащей проснется, несмотря на все наши старания.
На мой пятый или шестой день рожденья мы устроили себе выходной. Не пошли к Кащею, а катались на лыжах на воинском кладбище. Потом дома он подарил мне книжку про Ленина и картинку, где у всех людей было четыре ноги. Я стала над ним смеяться, а он обиделся и ушел.

Когда мы почистили грибы, вы все куда-то делись, а мы с твоей мамой стояли на крыльце. Шел дождь. И она рассказала, что недавно нашла твои детские тетради.
"Такие странные у него были рисунки. Представляешь, весь лист изрисован маленькими человечками, которые цепляются друг за друга. Штук по пятьсот, я специально посчитала"
Что я почувствовала в тот момент? У меня, как во сне, подошвы приросли к полу. То есть к крыльцу. Если бы твоя мама видела мои детские тетради, ей бы тоже, я думаю, стало не по себе.
Я рисовала сотни маленьких человечков, цепляющихся друг за друга.
Я представляла себе пропасть. И есть только одна веревка. За нее держался первый человечек. Он был спасен. Но все остальные? И я рисовала второго, который держался за первого, потом еще одного, и еще, и еще. Пока не кончалась страница. Тогда я продолжала рисовать на парте. Мне ставили двойку за поведение, но мне было все равно. Потому что все не нарисованные летели в пропасть. Падали. Им не за что было цепляться. Они погибали. Их надо было спасти.

А ты? О чем ты думал, когда рисовал своих человечков? Ты говоришь: это была армия. Это были солдаты. Они дрались.

И мне снова снятся поезда, дороги, вокзалы. Где меня никто не встречает. Никто не знает. Никто не хочет знать. И я сплю на полу в зале ожидания. И уборщица огревает меня шваброй, заставляя встать.

Меня больше не мучает бесконечность. Меня мучает разрушение жизни. В любых проявлениях. В смерти, в разрыве связей, в падении листьев, в падении в пропасть с моста.

Однажды в поезде я видела, как танцевала маленькая девочка. Вагон бросало из стороны в сторону, и она постоянно норовила упасть. Но ее папа всегда был рядом и ловил ее на лету. И ставил на ноги. И она продолжала танцевать. Они улыбались друг другу.

Вот эти руки. Руки, которые ловят тебя, когда начинаешь падать. Которые спасают мир.
Только и всего. Так просто. И так страшно. И невозможно ничего изменить.