| ПРЕМИЯ - 2004
| ПРЕМИЯ - 2005
| ПРЕМИЯ - 2006
| ПРЕМИЯ - 2007
| Главная страница

| АВТОРЫ

Леонид Костюков
Станислав Львовский
Ксения Щербино
Константин Кравцов
Алексей Кубрик
Мара Маланова
Андрей Хаданович
Сергей Жадан
Василий Бородин
Евгения Суслова
Юлия Тишковская
Андрей Моль
Евгения Риц
Федор Сваровский
Борис Херсонский
Андрей Поляков
Ника Скандиака
Алексей Кубрик | Премия журнала «Рец»-2008
Номинация от журнала «РЕЦ» № 50, 2008.
Выпускающий редактор Леонид Костюков.


Автор: Алексей Кубрик

Биография:
Окончил Литературный институт (1988, семинар Евгения Винокурова). Специализировался по поэзии русской эмиграции (прежде всего, младшее поколение первой эмиграции: Божнев, Поплавский, Присманова...), публиковал статьи о творчестве Заболоцкого, Тарковского и др. Стихи печатались в журналах «Огонек», «Октябрь», «Урал» и др.



      Отрывок из книги «Обращение символа»
      
      Конечно, поэзия насквозь диалогична. Георгий Иванов и Владислав Ходасевич в относительной свободе эмиграции беседуют с Анненским или Блоком чаще, чем с другими. Петербурга в Париже или Берлине больше, чем в Петрограде. Ни ритмы, ни прямые аллюзии и тонкие реминисценции не исчерпывают диапазона этого диалога. Какую-то скрытую его часть можно почувствовать, сказав, что они дышат одним с ними воздухом. Вот, например, довольно значимое для нашего разговора стихотворение еще не эмигрировавшего Ходасевича.
      
                    Играю в карты, пью вино,
                    С людьми живу – и лба не хмурю.
                    Ведь знаю: сердце все равно
                    Летит в излюбленную бурю.
      
                    Лети, кораблик мой, лети,
                    Кренясь и не ища спасенья.
                    Его и нет на том пути,
                    Куда уносит вдохновенье.
      
                    Уж не вернуться нам назад,
                    Хотя в ненастье нашей ночи,
                    Быть может, с берега глядят
                    Одни нам ведомые очи.
      
                    А нет – беды не много в том!
                    Забыты мы – и то не плохо.
                    Ведь мы и гибнем и поем
                    Не для девического вздоха.
      
                          4-6 февраля 1922, Москва
      
      Стоит только немного изменить зрение, и можно увидеть – сквозь самое ритмически мощное у юного Пушкина «погасло дневное светило» – не только прямые ассоциации к «Незнакомке» и лермонтовскому «Парусу», но и то, что в «Незнакомке» дальним оказывается ближайшее. Тот берег, на котором «стоят» и прибрежный ресторан Блока, и лирическое «Я» поэта в первой строфе «Паруса», и с которого так мгновенно он переносится в бурю и, далее, в незримую земными очами странническую обитель между небом, сушей и морем. Да и то, что осколки этой «бури» есть в бокале с вином, там же, где и истина, без этого стихотворения увидеть было бы непросто. А тот простой факт, что Блок своей «Незнакомкой» разговаривает с двойным странствием к себе Пушкина-Лермонтова? Согласитесь, что просто указать на наличие этого диалога недостаточно. Надо еще и различить слова-молчания этих прописей «сияния и тьмы». Пушкинские свето-воздушные перебои, когда «грозная прихоть обманчивых морей», «безумная любовь», «земли полуденной волшебные края» – тьма и свет – начинают странствовать друг в друге. Их догоняют лермонтовские «струя светлей лазури» и «луч солнца золотой» сразу после бури сердца. Это и есть некоторые из тех слов, которые Блок вынес за текст, чтобы на их острие накинуть покрывало новых смыслов. Тьма и свет оказались уравновешены вновь, в более гибельном мире. «Незнакомка» светоносна, несмотря на пропитанность и пресыщенность «темной музыкой». Легко ли было увидеть свет без Ходасевича где-то помимо «кренделя булочной» и «врученного солнца»? Если и да, то не так полно.
      Но символические интертекстуальные связи возможны, даже если нет явного параллелизма образов. Так, в самом часто цитируемом в антологиях стихотворении Бориса Поплавского «Черная мадонна» совпадает с «Незнакомкой» Блока препозиция горнего и дольнего, светлого и темного, звучащего и немого. Музыка, которой они «пропитаны и пресыщены», звучит по-разному, но из одной оркестровой ямы. Это происходит, между прочим, независимо от ритмического рисунка стихотворений, а в случае с Блоком и Гумилевым – еще и поверх их идеологических установок.
      В другом стихотворении, написанном примерно в то же время и опубликованном как дополнение к сборнику «Флаги», Поплавский сумел соединить «Парус» и «Незнакомку» еще более открыто. При этом он пригласил еще мощнее и уже упомянутые («Пьяный корабль» Артюра Рембо, «Плавание» Бодлера, концовку пушкинской «Осени», «Пироскаф» Баратынского), и «Сирену» своей современницы Анны Присмановой, и многие другие странно-странствующие стихи. Позволю себе поставить стихи Поплавского и Присмановой рядом, хотя для полноты картины вам придется самим добавить, кроме уже упомянутых, еще и «пароходики-ялики» Ю. Одарченко и Г. Иванова да еще десяток другой «круизов» по водам, образованным слезами Критского Старца.
      
      
                           ***
      
                    Мальчик смотрит, белый пароходик
                    Уплывает вдаль по горизонту,
                    Несмотря на ясную погоду,
                    Раскрывая дыма черный зонтик.
      
                    Мальчик думает: а я остался,
                    Снова не увижу дальних стран.
                    Почему меня не догадался
                    Взять с собою в море капитан?
      
                    Мальчик плачет. Солнце смотрит с высей
                    И прекрасно видимо ему:
                    На корабль голубые крысы
                    Принесли из Африки чуму.
      
                    Умерли матросы в белом морге,
                    Пар уснул в коробочке стальной,
                    И столкнулся пароходик в море
                    С ледяною черною стеной.
      
                    А на башне размышляет ангел,
                    Неподвижно бел в плетеном кресле.
                    Знает он, что капитан из Англии
                    Не вернется никогда к невесте.
      
                    Что, навек покинув наше лето,
                    Корабли ушли в миры заката,
                    Где грустят о севере атлеты
                    Моряки в фуфайках полосатых.
      
                    Юнга тянет, улыбаясь, жребий,
                    Тот же самый, что и твой, мой друг.
                    Капитан, где Геспериды? – В небе.
                    Снова север, далее на юг.
      
                    Музыка поет в курзале белом.
                    Со звездой на шляпе в ресторан
                    Ты вошла, мой друг, грустить без дела
                    О последней из далеких стран,
      
                    Где уснул погибший пароходик
                    И куда цветы несет река.
                    И моя душа, смеясь, уходит
                    По песку в костюме моряка.
      
                    
      
                           Сирена
      
                           В. Корвин-Пиотровскому
      

                    Старались мы сказать на сей земле
                    о жажде и ее неутоленьи,
                    о крике скорби, рвущем нас во мгле,
                    и остановленном в своем стремленьи.
      
                    Но нам навстречу тянется в тиши
                    влекущий нас, призывный и прощальный,
                    крик парохода, крик его души,
                    уже плывущей в сумрак изначальный.
      
                    Взбиваемый нутром и головой,
                    просачивающийся даже в ноги,
                    сей выспренний и допотопный вой –
                    слияние покоя и тревоги.
      
                    Во мглу и в ночь уходит пароход.
                    Но стон сирены как бы замер в оном.
                    Так рыцари в крестовый шли поход,
                    напутствуемые церковным звоном.
      
                    И мы, душа моя, вот так, точь-в-точь,
                    утратив до конца остаток спеси,
                    уйдем – вдвигаясь неотступно в ночь,
                    не много взяв и ничего не взвесив.
      
                    Сирена ждет нас на конце земли,
                    и знаю я – томленье в ней какое:
                    ей хочется и чтоб за нею шли,
                    и чтоб ее оставили в покое...
      
                    Так воет пароход, и воет тьма.
                    Противодействовать такому вою
                    не в силах я. Я может быть сама
                    в трубе такого парохода вою.
      
      Мотив странствия по сути дела неразрывен с мотивом «alter ego» и мифологемой «вещего сна». Более того, у меня есть ощущение, что «странствие» главенствует над всеми другими сюжетами мировой литературы. А вот вторым по «значимости» идет «alter ego», который чаще всего неразрывен с вещим сном. Наверно, раздвоение (космическое превращение одного в два) надо все время удерживать от дальнейшего распада, и поэты приходят в этот мир, чтобы присягнуть этому «вечному возвращению». У Одиссея почему-то есть Одиссей; у Петера Шлемеля – утраченная тень, неувиденная любовь, искусство догонять потерянное навсегда; у Тристрама Шенди за спиной все время маячит чудесный родственник, дядя Тоби; Дон Кихоту мешает то Сервантес, то Санчо Панса; Мастер переписывает то ли наш, то ли пилатовский «покой» в «вечном доме» Воланда...
      Естественно, что и интертекстуальные связи «Незнакомки» в русской поэзии не ограничены вышеперечисленными. Оставим их список открытым: Г. Иванов «Свободен путь под Фермопилами...», В. Ходасевич «Берлинское», Б. Окуджава «Не бродяги, не пропойцы...», «По смоленской дороге...», Вертинский «Матросы»...
      
                    …Так редко поют красиво
                    В нашей земной глуши…
      
      Символическая одновременность, которая по сути дела должна воплощаться в процессе любого «медленного чтения», – это не столько термин или еще один прием анализа, сколько метанойя, т.е. такая перемена ума[1], которая отсекает медленно вошедшую от Просвещения до позитивизма формальную логику. Ведь в основании последней лежит упрощение ума (гр. ????), развоплощение его в раз-ум. Ну а что бы ни осилил этот «раз-ум», хотя бы и творческий, он все равно убивает живое. Блоковский «Художник», с цитаты из которого начинался наш разговор о поэзии, помимо дидактичности, тем, наверно, и настораживает. Между прочим, первоначально он назывался еще определеннее – «Творчество». В своей «трилогии вочеловеченья» Блок поставил его рядом с «Поэтами», а это подсказывает, что можно и не отождествлять лирическое «я» и автора ни в том и ни в другом случае. И все-таки. Сначала вроде бы все хорошо: «…Длятся часы, мировое несущее, //ширятся звуки, движенье и свет. //Прошлое страстно глядится в грядущее...». А впадающий в гордыню, в смертельную скуку поэт ждет, чтоб его спугнул «легкий, доселе неслышанный звон», который и возникает «на пределе зачатия // новых еще неизведанных сил…». И вот уже всепоглощающая бездна разверзается и в творении:
      
                    …душу сражает как громом проклятие:
                    Творческий разум осилил – убил.
      
      В этом убийстве есть одна трудная истина: в материальном мире нет ничего совершенного, а все, что способен создать человек, все-таки «чуть-чуть» мертво. Чем гениальнее художник, тем полнее он знает, насколько велика пропасть между его земным творением и тем эйдосом, который он «увидел-услышал» духовным зрением и слухом. Но может быть и иначе. Есть такой тип (антипушкинский) взыскательного художника, которому, в силу того, что речь небес состоит из молчаний разного уровня, все только кажется недорасслышанным. «Сомненье неизменный спутник страха…». Блока такой средиземный страх не покидал никогда. Он, наверно, был очень удивлен, когда Бог огласил ему список его шедевров…
      Интересно, что с точно таким же названием есть и малоизвестное стихотворение у Ахматовой, которым мы и закончим эту главу. При разговоре о символической одновременности первые его строки надо бы вообще все время держать в уме:
      
      
                           Творчество
      

                     говорит оно:
                     «Я помню все в одно и то же время,
                    Вселенную перед собой, как бремя
                    Нетрудное в протянутой руке,
                    Как дальний свет на дальнем маяке
                    Несу, а в недрах тайно зреет семя
                    Грядущего... ».
      
                           1959 г.
      
      


[1] Одной из действительных онтологических проблем русской ментальности является то, что при переводе «Септуагинты» метанойя была переведена как покаяние, и в результате жертвенный аспект заслонил умное преображение. Жертвоприношение же спрофанировать намного легче, чем медитативное преображение. Поэзия же ничего не забывает, ее молитвы всегда покаянны в исконном смысле этого слова. Может быть, поэтому она умеет ничего не просить.