polutona.ru

Ирина Машинская

Стихи из книги "Офелия и мастерок"

ТВОЯ КНИГА
Бабушке

Ты дремлешь, меня ожидая, одета
нарядная, у стола — скатерть в сто ватт — открыта

дверь, с порога я вижу вазочки и закуски
будем с тобой чай из чашек московских

Кобальт их небосвод, измайлово разливая
волнами на краю бежит кайма золотая

а в ней корабли, как петли в шёлковых ширмах
Как я люблю, как ты говоришь, шорох

ногтем разглаживаемой фольговой
узкой закладки, складывающейся по новой

в устной книге, ясной и сильной рани
Фанички-Зины-Лизы-Шурочки-Лёни-Ани

с музыкой над Днепром, обыском на Никитской,
с лицами всех моих перед лицом бандитской

В окна вошла округа, вспыхнула и погасла
но горизонт зеркальный — словно фольги полоска

Там волна волну залатает, фольга золотая
это ещё не точка, это лишь запятая

там вода воду тешит, волна волну утешает,
и что ещё не бывало, уже бывает




***

Что, мальчик местечковый, молчаливый,
с глазами удивлёнными ко мне?
Иди ко мне.

Камней неперевёрнутых, условий
почти не остаётся, даже слов —
что слов! — узлов

не перерубленных, загубленных, сметённых,
не тронутых, не знающих суда.
Иди сюда.

Я научусь не знать вины у тёмных
черней черты оседлости, черней
не знать о ней.

Небывшее становится не бывшим,
а бóльшим, так что уже больней не быть.
Когда-нибудь

я тоже разучусь тягаться с прошлым,
пока ж во мне стоит, не тает куб.
Дай губ

талое, в горячечных рассказах,
объятья вжим — скорлупка в скорлупе —
идти к тебе,

сквозь треск существованья, из запазух
чащобы непролазом, в дым родства,
в рост, в Днестр костра.





ПОВЕСТЬ

В лиственничнике, в сосняке,
на лестничном сквозняке было мне —
ну, больно.
А у вас свет горел, вбивал клин под дверь.

А за дверью вы были, ты был —
ух ты, как твёрдый знак, стоял, как ель или пихта!
А моя жизнь крошилась, мел, лифт ходил, гремел, падал в шахту.

Было — ну и быльём.
Ну, не было нам вдвоём — что ж теперь.
Было и увело, ну, увело — сразу набело.
Свет бежит, реку рябя.

Я в дверях стою, я тебя люблю, я вернулась.
Сумерки. Мы
в подъезде твоём,
на лестничном сквозняке —
тут до темна светло, точно в березняке.





ДВОЕ

Похоронили матерей,
на мартовском ветру стояли.
И смысл, и волю потеряли
и сделались себя старей.
Осталась я у них одна
на всём жестокосердном свете.
И ни оврага, ни холма —
лишь ровный голос на кассете
с небес не толще полотна.

Четыре нежные руки
меня отрывисто касались.
Ключицы скрипнули, раскрылись,
и сердце треснуло, как наст.
Пока неслась дневная мгла,
пока мело по снежной мели —
я б их оставить не могла.
Я им была как мать, не мене —
но Господи, как я мала.

Греми же, мартовская жесть,
жестоковыйные морозы!
Больней любовь на свете есть
горящей на щеке угрозы —
слепая ласковая лесть.
Разлука выпорхнет — и во
все концы! — не оттого ли,
что смысла нет в добытой воле?
Но и в неволе нет его.






СЕДЬМАЯ СКАЗКА

И что — непонятно, но, видимо, в ней
и в нём что-то было такое —
тревога
бежала по кронам семей.

Топтаться поодаль, держаться вдали
им было привычно — об этом
и речь-то —
их, было, легко развели,

покуда в двенадцатый год и ручей
двунадесять рук не тянулись вслепую
в листвую дощатую ночь,

прорвавшие дамбу пока не смели
смешные картонные створки
в июле,
и некого стало беречь.

Друг другом напиться они не смогли
и оба погибли от жажды
и дважды,
и трижды за летнюю ночь.





РИФМА

Как женщина, негромкая с утра,
с пергаментными нежными тенями —
ты, рифма бедная,
любой
дороже и лихой, и небывалой.

Она стоит в халатике цветном
на кухне, освещённой первым снегом,
единственная —
и своей
не сознаёт, сжимая сердце, силы









Книга целиком:

http://brownianmotionfoundation.files.wordpress.com/2015/01/irina_mashinski_ophelia_and_the_trowel.pdf