polutona.ru

Улья Нова

Пустырь запретных игр

Улья Нова

Пустырь запретных игр

десять маленьких новелл

Холодильник


   В холодильнике накрапывал дождь. При любой попытке договориться, холодильник рыгал в лицо густым смрадом болота, предлагая круиз в свои трясины. В морозилке плавали измельченная морковь и петрушка, изливались, украшая белую майку оранжево-зелеными красками лета – в такой только и кататься на роликах по пыльным, головокружительно уходящим из-под ног улицам.
   Наблюдая весну в морозилке, он удивлялся, как это ему удалось довольно долго, года три с молодостью играть, удерживая ее различными ухищрениями и приманками. Как песню, исполненную уже не на гитаре, а на синтезаторе, в утроенном ритме. И не для темных переулков с сигаретой на троих, липким неловким объятьем и болгарским магнитофоном одноклассника, а для полумрака тихих баров, куда лениво вплывают из ментолового холодка Ауди и, раскиснув от коктейля, с чинным безразличием осматриваются по сторонам, тут же забывая подробности.
   Холодильник хмыкнул и исторг встречу на пересечении Никольской и Ветошного с зареванной Ланой. К ней можно было заскочить без предупреждения, когда вздумается. Мокрыми кусочками льда выплыли ее просторная квартира, широкий диван, большая черная кофеварка. Обнимая Ланины мускулистые руки, целуя ее жилистые икры с колючей щетиной волосков, он послушно внимал жалобам на безденежье. Кофе из черной кружки обжигало его под монологи об ее нищете: без завтрака целый день крутилась у станка в заношенных пуантах. Про себя посмеивался над заявлениями: «Балет – моя работа, я больше ничего не умею и ничему не хочу учиться». После этого он обычно пристально всматривался в небо за окном, которое серо ползло куда-то. И ожидал. И она скоро начинала клянчить на концертный костюм, на кеды, на новые джинсы, на кофе... чтобы спустить все снова на кокаин. Когда долгожданная просьба о деньгах нарушала тишину, он про себя усмехался: «Пойди-ка, попляши».
   Холодильник закашлялся и выплюнул сверток с предложениями поработать секретаршей, поучиться на курсах машинописи, которые неизменно вызывали истерику, Лана убегала в ванную, запиралась, плакала, швыряла на пол пустые тюбики крема. Потом гордо выходила, наливала себе кофе, перестав обращать на него внимание – пройдет год, он останется прежним, худым стареющим парнем, а ее ждут театры всего мира.
   Холодильник, всхлипнув, зашлепал по линолеуму капелью с кислятиной Ланиного выпускного, который совпал с первым ее танцем на шесте, в дешевом стриптиз клубе, где-то на заводской окраине города. Через неделю он занес ее телефон в черный список и стал нерешительно встречаться с Лизой, тихой неподвижной школьницей. Робко поддерживал бледную руку застывшей девушки, катился на роликах рядом, позволял ей краснеть каждый раз, когда они нечаянно сталкивались.
   Холодильник еще немного поплакал, булькнул тонущей яхтой, уносящей с собой на дно спящие тела своих владельцев, вздохнул с обидой брошенного любовника и заглох, восстановив во всей квартире сыроватую сентябрьскую тишину. Из морозилки выплыл и потек меланхолией тот вечер с Лизой в небольшом подвале с живой музыкой и пьяными задымленными детьми.
   Он стоял, обозревая свою квартиру – кухню, ванну, туалет, спальню в одной общей зале с плетением разноцветных тусклых лампочек вдоль стен. Холодильник хмыкнул, напомнив, как в тот день у голубого беде плескалась его бывшая невеста. А вечно готовый к новым подвигам, устойчивый к прыжкам двуспальный диван терпеливо ожидал их, как ринг – своих борцов.
   Он посещал бассейн, массажиста и не закрывал окна на ночь – спали в холоде, как египетские фараоны, мечтая сохранить навечно персиковый пушок и мягкую сладость щек. Он ел лишь натуральные продукты, пил соки, умеренно напичканные пищевыми добавками. И замораживал воспоминания, не давая им старить нежную кожу лица и пигментировать ее холеный эпидермис. Но сейчас он растерянно наблюдал, как его верный холодильник отдает концы, уходит в рай или ад электроприборов, где они живут, инвалиды, урча обесточенными душами, мечтая о прошлом и жалуясь на него друг другу.
   Из морозилки выплыл кусок телячьей вырезки – тот черный год с Лизой, ее выкидыш во время любовной игры в голубой ванне, ее поспешное бегство в Европу – учиться, работать? У нее была странная потребность верить в свое совершеннейшее бессилие. Словно она – бумажная статуэтка, которую вот-вот с хрустом сомнешь. Казалось, еще немного, и она все же упадет, превратившись в ворох розового шелка, пыльной мишуры. Но, попробуй, сомни. Или жди, когда она упадет. Вскоре он разгадал ее безудержное желание казаться уязвимой и безобидной. Как маленькие желтые цветочки куриной слепоты – от лютиков не отличишь. Так и осталось непонятным – было это изнуряющей формой борьбы, актом пацифизма, направленным против себя самой или лишь фигурой охотничьего танца – я опасности не представляю, будь рядом. Согреться от тепла твоей груди, прежде, чем укусить. Слишком уж явную радость доставляло ей сознание собственного превосходства, неожиданный бросок из засады, а потом моментальная капитуляция в мягкий пух: «как ты мог подумать, это твои фантазии, мазохист».
   Он сел на краешек дивана. Голову, будто большой грузный плафон, уронил на руки. А холодильник тек слезами раскаяния за то, что, конечно же, случилось не по его вине.
   Осталось увидеть ночное небо, полное изумрудов, каратов по семь каждый. И он увидел, что делать. Отрастил длинные волосы, чтобы вместо подростка или мальчика для интеллектуального досуга принимали хотя бы за Иисуса Христа. Так вошел в роль, что щеки впали, а скулы торчали, словно каркасы палаток под тентом – нестерпимо. Отрастил острый треугольный ноготь на мизинце. Закатывая голубые глаза, томно поглядывал на силуэты школьниц, что сидят с пивом на полу, в темноте, перед сценой. Прослыл поэтом в частной клинике, где работал гомеопатом. Даже с начальником говорил, словно декламируя стихи Одена.
   Раскрыл форточку в ночь, небрежно отрывал куски от батона из австралийской пекарни, крошки рассыпались по полу, жевал мягкий, сладковатый, еще горячий хлеб и запивал вином прямо из бутылки. А небо в форточке было черным, в изумрудах, каратов на семь каждый, словно кто-то собрал крошки хлеба и швырнул за окно. Он лежал на диване, прямо в кедах, и гадал, какое чудо мощней – хлеб из пустоты или изумруды, настоящие, из горсти крошек. О чем еще оставалось думать тридцатилетнему парню с задницей, нестерпимо болящей и ноющей при любом движении – при попытке устроиться поудобнее в кресле или когда, забывшись, со всей силы плюхнулся на кожаный диванчик в офисе. Так может болеть только одинокая душа или задница, исколотая сотней игл, которые, как дротики дартс, с каждым днем все яростней всаживает безжалостная медсестра. Каждый день – по три укола в разные точки двух почти плоских белесых мишеней. Ни бывшая невеста, ни сослуживцы в частной клинике, ни его друзья-музыканты: клавишник, басист и ударник, – не знали и не догадывались, что у него давний и запущенный туберкулез. Пролив последние струйки слез, холодильник умер.




Пустырь запретных игр


   В раннем детстве мы все казались себе не такими, единственными в своем роде. Потом пространство вырастало из кубика детской кроватки до аквариума комнаты, растягивалось до асфальтированной дорожки, окружавшей дом, ширилось до каменных лабиринтов, связанных черными ниточками проводов. И продолжает расти до сих пор. И в это мгновенье тоже разрастается.
   И все же я всегда смутно предчувствовала, что я другая, пусть даже и старалась дружить с ними, играла в куличики и бегала в ручейки. Я сразу разграничила для себя «они» и «я». Пусть это и жестоко ранило, пусть от этого сквозь меня с ревом и гулом проносилось одиночество. Тогда я никак не могла догадаться, что это не случайно, ведь ничего не происходит само собой и ничто не уходит в никуда.
   А они все чаще отходили в сторону, шептались, разгуливая по клеточкам классиков. А я гадала, что нужно сделать, чтобы войти в их компашку, в их негласный договор дружить. Может быть, принести какой-нибудь взнос, но ведь на прошлой неделе я два раза угощала их печеньем и фруктами, которые мама обычно оставляет на столе в вазочке, укрытой розовой салфеткой от мух. Я же не раз приносила им свой полдник, и они тянулись к нему чумазыми от песка ладошками, они толкались и отпихивали друг друга, стараясь отломить кусок кекса, вырвать половину эклера, получив добычу, отбегали подальше и там в стороне наскоро заглатывали, как обычно делают вороны и голуби. Угощение смягчало их ненадолго, на полчаса. Вскоре они забывали вкус персиков и абрикосов, слизнув крем с уголков рта, одновременно теряли ко мне интерес, пихая и отталкивая на самое неудачное место в центр круга, водить, а потом всей стайкой кидались играть в прятки на том конце двора.
   Когда кто-то из них выносил из дома бутерброды или подтаявшую шоколадку, это было событием и, стоит ли говорить, что со мной редко делились. Была в их компашке худенькая, слабенькая пигалица Зина, которую они постоянно били, выкручивали ей руки, пугали снопом искр, подпаливали ей косички, заставляли клянчить у родителей еду. И она кричала, задрав голову, пока ее мать не скидывала с балкона завернутый в целлофан кулек с конфетами или со стопкой искрошенных овсяных печений.

   Как я стремилась во двор в тот день. Чем больше хотела вырваться, тем сильней меня держали дома – мама с ее ужином и проверкой уроков, звонок бабушки, неожиданное появление соседки с трехлетней дочкой. Но вот, наконец, я ринулась во двор, спотыкаясь, чуть не растянувшись на лестнице. Они стояли кучкой у скамейки, то ли шушукались, то ли шептали считалку для салок, не знаю. Я подбежала, на ходу рассказывая, как тяжело было вырваться на часок-другой из дома. Я спросила у пигалицы Зины, во что играем – она была все в том же своем единственном платьице в мелкий лютик, несмотря на сентябрь. Пигалица ничего не ответила, боязливо попятилась в сторону, скрылась в кучке других. Тогда я, копируя, как это обычно делает отец со своими дружками из работяг, подошла к Плюшке, который на два года старше и которого все боятся, по-приятельски запросто хлопнула его по лопатке и задала тот же вопрос. Плюшка увернулся, мрачно покосился на меня, опустил глаза и тихо прошипел остальным: «Ребя, идем отсюда». Я сунулась к его младшему брату – такому же худенькому, как я, у нас даже одинаковые футболки, – но он оттолкнул мою руку и молча пошел за ними, тяжело таща ноги в кроссовках брата, которые ему велики размера на два. И я опять осталась одна у подъезда, потому что мне строго-настрого запрещали ходить на пустырь.
   Этот пустырь за гаражами внушал смущение, там всегда играли во что-нибудь запрещенное. Например, однажды мы с пигалицей ни с того ни с сего, устроили на пустыре травмпункт. Укрывшись за кустами акации от прохожих, мы по очереди втыкали в попки друг другу толстые иглы боярышника. Пигалица колола меня пугливо и нерешительно, робко сжимая большущий коричный шип двумя пальчиками, на одном из которых были заметны остатки ярко-розового лака. Сама она, задрав юбку, визгливо требовала, чтобы я колола ее по-настоящему, с размаха, больно и глубоко, как колет медсестра «скорой помощи» всех тяжелобольных.
   Коричневая игла не втыкалась, ее кончик ломался, рассыпался кисточкой, не пробивая кожу. Пигалице нравилось предчувствие боли. Она прикрикивала, чтобы я колола беспощадно, как это делали однажды санитары «скорой помощи», когда у нее поднялась температура. И, уже выпрямившись, приглаживая вьющиеся волосы, вертясь на пустыре, она самозабвенно рассказывала, как дяденька медбрат делал ей укол. И у него были такие коричневые усы, от которых становилось стыдно. А я, не понимая, что может быть стыдного в коричневых усах, послушно шла отрывать от кустов боярышника шип потоньше, колола сильнее, но шип снова ломался. Наша игра в травмпункт сошла с рук, осталась безнаказанной, дома ничего не узнали. Меня только спросили, что это за синяки. А я ответила: укусил кто-то, наверное, шмель. С тех пор пустырь был окутан приятным холодком безнаказанности и пробегающей ниже колен судорогой стыда.
   И вот, сегодня они опять направились туда без меня: играть в концлагерь, выкручивать руки пигалице, пытать хромую собаку с обрубком хвоста, чертить углем на лысом асфальте пустыря свастику, раскуривать найденные здесь окурки, взрывать пульки, поджигать клочки газеты лупой. А я ждала их на лавочке у подъезда: через час-другой, наигравшись, высвободившись, излив свою злобу, черноту и боль, они обязательно вернутся. И я надеялась, что об их проделках и на этот раз никто не узнает. И в то же время я очень боялась и смутно предчувствовала, что кому-нибудь из них все же крепко влетит ремнем, что сегодня вечером опять будет доноситься оглушительный, душераздирающий рев кого-нибудь из них на весь двор, на все окрестные дворы.


Человек из чемодана


   С самого рождения до 18 апреля, когда ему исполнилось тридцать, он провел в уютном картонном чемодане. Его чемодан снаружи был серый, дерматиновый, а изнутри оклеен желтыми обоями с рисунком – синими косыми тире, будто идет нескончаемый дождь. В чемодане пахло старыми газетами, рукодельем, пожелтевшими кружевами, перьевыми подушками, связкой ключей, стружками, – короче говоря, обычным хламом старого чемодана, с которым когда-то его дед – советский солдат, хромающий на левую простреленную ногу, улыбаясь кривоватой после контузии улыбкой, возвращался из госпиталя под Варшавой домой.
   Каким образом молодой человек умещался в чемодане: да очень просто, сворачиваться калачиком не приходилось. Все, что требовалось – немного прижать ноги к груди. В чемодане было все необходимое для его полноценной и вдумчивой жизни. Над головой висело бра с серым жестяным плафоном на гнущемся как угодно стебельке. Это было удобно. Можно было направлять свет на страницы. Книги были всегда под его правой рукой: нескончаемая стопка, в которой попадались тома из дедовой библиотеки, серии «Классика мировой литературы» в потрепанных суперобложках, под которыми синел шершавый суконный переплет. Карандаш для пометок всегда был у него за ухом. Эту привычку молодой человек перенял у деда: понемногу столярничая, мастеря ящики для цветов и скворечники для дачи, старик всегда укладывал за ухо обрубок чернильного карандаша. И иногда, по рассеянности, ходил с карандашом за ухом несколько дней. Это придавало озадаченный и деловой вид.
   Перекидной блокнотик на пружинке, для выписок, лежал в нагрудном кармане байковой рубашки молодого человека. Под левой рукой находилась чашка остывшего чая и валялась коробка сухариков с маком. Тут же на всякий случай был и телефон. Пока дед был жив, они часто созванивались, играли по телефону в шахматы. У каждого из них были свои карманные шахматы с крошечными фигурками-бирюльками, похожими на выпадающие из своих лунок детские зубы. Каждый делал по одному ходу за разговор. «Пешка с7-с5» – «Ладья h1-f1» Без лишних слов, нюнь и нравоучений. До следующего звонка. Во время последней партии голос деда то приближался, то отдалялся, прыгал, скакал и булькал – шея старика подергивалась, руки тряслись, трубка плясала и трепыхалась у рта. Но ходы дед делал обдуманно и хитроумно, все до единого, включая последний: «конь f3-g5, шах».
   Когда деда не стало, все вдруг взбаламутилось, вздыбилось, потеряло свои прежние места. С хлопком перегорела лампочка в плафоне-колокольчике. Чай выпятил какой-то свой горьковатый алюминиевый привкус. В уголке чемодана, в марлевом мешочке лежали две таблетки нафталина. Это такой химикат, которым раньше выкуривали отовсюду моль и мучных жучков. После смерти деда, видимо, по чистому совпадению, таблетки окончательно выдохлись, то тут, то там на верблюжьем одеяле, на локте старого пиджака стали появляться и бесцеремонно зиять проеденные молью дыры, словно дыры от пулек духового ружья. Или это само время подавало недвусмысленные намеки, указывая на свое присутствие в мире, на свое неукротимое превосходство.
   От горя и отчаянья у него появилась привычка названивать наугад, кому уж повезет. И тихо, нараспев, будто декламируя стихи, предлагать сыграть в шахматы. Обычно, на его просьбу, на том конце провода люди озадаченно замирали. Тогда он пару секунд, а то и целую минуту слушал сосредоточенно соображающее молчание незнакомца, ищущую подвох недружелюбную и сосредоточенную тишину. Иногда он разрешал себе набрать номер глубоко за полночь и, пока в трубке раздаются сверлящие ухо гудки, гадать, кому на этот раз будет принадлежать заспанный, мятый, встревоженный голос: мужчине, женщине, старику, девочке. Многие бросали трубку. Некоторые возмущенно и обиженно бормотали: «Ты что, сдурел, соображаешь, который час!?» Потом нашелся мужчина, судя по голосу – средних лет, коренастый, лысеющий, страховой агент, отец двух мальчиков и еще взрослой дочери, о существовании которой он пока не догадывается. Толи ему тоже не спалось. Толи у него была срочная ночная работа, годовой отчет, ведомости, а голова отказывалась подчиняться, и хотелось беспечно болтать ногами и смотреть на море. Как бы оно там ни было на самом деле, но этот немногословный, чуть гнусавый человек неожиданно согласился сыграть партию. И через полтора месяца вышел победителем. На следующее утро, нерешительно приотворив фанерную крышку, молодой человек высвободил из чемодана сначала плечо, потом обе ноги. Некоторое время он сидел, припоминая, что дед говорил ему про жизнь, листал блокнот, пытался высвободить из перепутанной, ленной памяти хоть какие-то очевидные и всесильные на первый взгляд афоризмы, способные воодушевить настолько, чтобы нашлись силы решительно оттолкнуться, вырваться из чемодана целиком, проследовать на кухню и попытаться сварить кофе. А там уж, потом уж, за чашкой дымящейся черноты попробовать все обдумать и наметить стратегию действий – хотя бы по одному ходу, по одному вдумчивому и хитроумному ходу в день.


Фейка


   Не так давно я наткнулась на сайт всяких курьезов, нелепых случаев из жизни. Заголовок одной из статей гласил: «В Подмосковье обнаружена фея». Под ним было несколько фотографий существа, имеющего сходство с человечком и насекомым. На первом фото для сравнения рядом с мертвой феей положили мобильный телефон. На следующей фотографии бездыханное нечто с прозрачными крыльями лежало на ладони, на всякий случай защищенной хирургической перчаткой. Ниже поясняли, что в Подмосковье, на обочине шоссе найдена угодившая в лобовое стекло машины мертвая фея. Раньше это привело бы меня в изумление. Я бы безоговорочно поверила и воскликнула: «Ух!» Теперь вместо слепого восхищения я принялась недоверчиво рассматривать фотографии. И скоро усмехнулась очевидному: крылья так называемой феи склеили из сухих листьев каштана. Туловище умело слепили из пластика, обернули в бурые листья, что придало существу на фотографиях сходство с большим хрупким и в то же время сказочным насекомым. Мастер был хитер, но небрежен. Подделку выдавала торчащая из колена феи проволочка, едва различимый шов на шее... Однажды укрепляешься в убежденности, что время сказок и фей прошло. Это очень помогает изобличать подделки. Я поморщилась: неужели кто-то ожидал, что люди поверят в этот фейк и будут восхищаться крыльями из каштана и кукольным тельцем, обернутым в бурые листья и подкрашенную вату.
   Сбоку от фейка нетерпеливо мигали баннеры. Верхний высвечивал новости из жизни звезд шоу-бизнеса. В квадратном оконце вспыхивали лица из телевизора и разноцветные подписи: «Во что обошелся ужин бой-френду Шараповой», «Сумасшедшая жизнь Бритни – 700 фотографий», «Маша Малиновская раскрывает свои интимные тайны», «Новая шуба Тины». Средний баннер выбрасывал картинки и надписи, завлекающие на портал последних новостей экономики и политики. Сменяя друг друга, мигали злободневные заголовки ленты новостей. Сведенья о сокращениях. Советы, как правильно вкладывать деньги. А нижний баннер зазывал зевак, прожигающих в интернете время жизни, на порно-сайт. В третьем квадратике мелькали фотографии обнаженных мужчин и женщин, извивающихся друг на друге. И надписи: «аппетитные блондинки», «стройные попки», «веселые студентки».
   Лица, появлявшиеся на каждом из трех баннеров, не были красивы, не были и уродливы. Каждый из этих людей, не найдя лучшего способа заработать, однажды стал певицей или телеведущим, занял пост директора крупного банка. Или от скуки снялся в любительском порнофильме. По сути, все эти люди в одинаковой степени внесли свой вклад в индустрию упрощения мира, которая сводит действительность к нескольким инстинктам, к десятку главных мотиваций. И тела в разнузданных позах, обнаженные плечи в платьях с блестками, статные фигуры в костюмах вспыхивали на рекламных баннерах, лишний раз подтверждая это.
   Тогда я поняла, что мне совершенно не хочется верить в существование звезд шоу бизнеса, в их интимные тайны, в последние новости, в необходимость экономить, в бизнесменов, в разнузданные позы веселых студенток. Вместо этого мне бы очень хотелось, чтобы как можно скорее, в Подмосковье, дети, гуляющие вдоль шоссе, нашли на обочине влетевшую в лобовое стекло машины, немного испуганную, но все еще живую фею. Я искренне желаю, чтобы это сказочное существо существовало на самом деле. И мне по-прежнему хочется верить в любовь и в разные другие необъяснимые и странные вещи, усложняющие этот мир.


Каменная Роза


   ...в итоге ей все же удалили маточные трубы, матку, яичники. С этим предстояло жить, сколько уж повезет, от трех месяцев до двух лет.
   Мужчины всех оттенков кожи, тореадоры и аполлоны, сверкающие белками глаз в темных проулках с некоторых пор стали ей безразличны. Только и оставалось, что вспоминать восемь романов, имевших место в ее жизни. Полутемные бары. Кончики пальцев, что тянулись через стол, жаждая прикосновения к ее белой точеной руке: обладательницы подобных могут оказаться музами, нимфами, маленькими стерами или ведьмами.
   Теперь все это было там, за чертой, а Роза с пакетом вещей, пропахших больницей, возвращалась домой. Правда, ей оставались еще девичьи, пубертатные дневники, бахрома эротических сновидений. И воспоминания о прошлых, прожитых соитиях, как ворох скомканных лент разнообразных фасонов: траурно-бархатных, жестко-виниловых, прозрачных, кружевных, карамельных, вульгарно-рубиновых, – все они умещались в ее голове, изредка выдавая себя рассеянностью, мечтательной поволокой взгляда, змейкой-прядкой рыжих волос, что выбилась из-за ушка и дразнит само небо. Как удивилось бы оно, если б могло заглянуть и просмотреть видеоролик фантазий, которые некогда разворачивались в этой маленькой растрепанной голове. Когда-то она мечтала, где бы то ни было: в парикмахерской, в очереди за пышными, кисловатыми пончиками, по дороге на лекцию, в очереди на получение загранпаспорта, на неудобном для копчика пуфике приемной, в розовой пене ванны, перед сном, чтобы поскорее оттолкнуться и уплыть далеко-далеко.
   Теперь об этом Розе некогда было вспоминать, сеансы химиотерапии отнимали у нее уйму времени и практически все силы. Сумерки бесконечно томящих зимних дней поглощало отчаянье и тщетные попытки навести порядок в квартире – волосы вылезали клоками. Вскоре от ее пышной шевелюры остался робкий, облезлый хвостик не толщине мизинца.
   Устав от собственного отчаяния, Роза купила скрипучий станок с опасной бритвой и обрила голову, как призванная в армию, как послушница. Теперь она ходила, стыдливо завернувшись в сизый платочек, напоминая самой себе красну девицу, бабу-ягу, богомолку, торговку и еще гадалку.
   Она качала головой и сокрушалась, что стала до неузнаваемости нервной и как никогда мрачной. Она стыдилась, что растеряла из памяти все свои наивные, веселые песни. И вообще превратилась в камень – не прошибешь.
   Все же кое-как прожив два месяца, наименьший отмеренный ей срок, каменная Роза стала без разбору покупать парики. Сначала дешевые, потом дорогие, из натуральных волос красавиц, крашенные в голубой, с блестками, с косичками, с украшениями в виде перьев и страз.
   Теперь со спины, а подчас даже лицом к лицу было трудно узнать ее, хоть и ходила она по-прежнему в черном драповом пальто и в замшевых кедах-сапогах на высокой острой шпильке. Так до неузнаваемости меняли весь ее облик эти нелепые пестрые парики. Со временем я начала узнавать ее по горчинке, что растворилась в ее лице, сильно напудренном, нарумяненном, но все равно бледном и безжалостно выдающем трещинки-морщинки. Издали я всегда узнаю вроде бы легкий, но немного косолапый, с вульгарной кривизной, с червоточинкой, шаг Розы. И черную шаль, словно кружева-укусы изъели ей плечи. Она живет в соседнем доме. Возможно, ее окно как раз то, в котором по ночам не сомкнуты шторы и всегда светится догорающей голубой звездой экран компьютера. Или это просто телевизор мигает и поет, оберегая сон Розы, отгоняя от нее пугающую и тревожную тишину. Вымаливая для Розы завтра, новый день, еще один день, целый день.


Молчание гитар


   Летом в гости заехал Серега, бас-гитарист одной рок-группы, коллекционер и «доктор» гитар. Мы пили Jameson, Серега рассказывал о том, как в Анапе встретил девушку. «Совершенно потрясающе, когда с незнакомым человеком вдруг начинает казаться, что вы знали друг друга всю жизнь. Это молния, которая убивает наповал», – рассуждал Серега, набивая трубку, дирижируя в воздухе рукой в перстнях. Под утро он унесся на велосипеде домой, забыв гитару у меня. Его бас лег на полку кладовки. Серега в итоге женился на той девушке, но очень скоро развелся, теперь они заняты разменом квартиры и за гитарой заехать все нет времени.
   Потом Ольга, бард-самоучка, перед отпуском привезла свою гитару, чтобы перетянуть струны и подправить гриф. Она помешивала ложечкой кофе, ругая бывшего мужа, деспота и скрягу, превознося нынешнего мужа, с которым познакомилась в интернете. Оля объясняла, что любовь – это то, что превращает тебя в кого-то совершенно другого. Путешествуя от одной любви к другой, ты постепенно претерпеваешь серию мутаций и со временем становишься самим собой. Это необходимо, как дорога, которая ведет к твоей второй половине. И Оля объясняла, что нынешний муж – ее окончательная вторая половина. Уезжая, она попросила: «Пожалуйста, к выходным попроси этого своего знакомого, пусть перетянет струны и поднимет гриф». Теперь она со своим новым мужем озадачена выплатой кредита за машину и все как-то не до гитары.
   Потом гитару привез Саня. Инструмент на днях упал со шкафа, и Сане показалось, что где-то в корпусе появилась едва заметная трещина. Мы пили чай, Саня по секрету сказал, что у него и его девушки скоро будет ребенок. Он довольно витиевато рассуждал, но мне удалось понять, что любовь – бесформенное чувство, которое при желании и умении правильно распорядиться можно воплотить в нечто материальное, горы свернуть, принести плоды. В тот вечер Саня оставил гитару у меня. Потом была свадьба, у них родилась дочка Настя. И гитару теперь некуда девать в маленькой квартирке, забитой младенцем, родителями, пеленками, двумя собаками, Саней, его любовью и младшей сестрой.
   А на днях заезжал Юн со своей электрогитарой. Развалившись в кресле, он сказал, что зимой переедет к своему парню в Норвегию. Он пил кефир, украсивший его верхнюю губу белыми усами, и объяснял, что настоящая любовь может быть только у людей, которые стоят на одной ступеньке духовной лестницы, понимают друг друга, равны интеллектуально, а возраст, национальность и пол не имеют ровным счетом никакого значения. Уходя, он попросил спрятать его электрогитару до лучших времен.
   И тогда моя квартирка окончательно превратилась в дом оставленных, молчащих гитар. Они лежат на шкафах, на полках кладовки. Тихие, в черных гробах, в коричневых кобурах. Они и по сей день терпеливо и хладнокровно ждут своего часа. Часа, когда любовь пройдет и на ее месте возникнет горечь и злоба. Боль и жажда мести. Или отчаянье и пустота. Тогда оставленные гитары вырвутся из своих черных гробов, из коричневых кожаных кейсов. И запоют о предчувствии новой любви. О чем-то еще бесформенном, необъяснимом словами. О том, что маячит далеко-далеко, отдаваясь в артериях, согревая теплом. О пока еще смутном, но волнующем, как скорая весна, как поездка к морю. Об этом призраке, вечно дразнящем где-то там и потом. И, наверное, эта песня гитар будет лучшим, что есть в мире. Лучшим, что можно рассказать о любви.


Море зовет


   У меня есть большая белая раковина, она лежит на полке, среди книг. На вид – обычный курортный сувенир. Ее нетрудно представить среди морских звезд, значков, памятных футболок где-нибудь на набережной, когда мимо проходят разморенные солнцем толпы, а постукивание вьетнамок и голоса торговок создают курортную песнь. На самом же деле эта белая раковина – телефонная трубка. Стоит приложить ее к уху, на том конце провода сквозь помехи линии, щелчки, гудки, звуки чужих разговоров, отчетливо слышится голос моря. Издалека, из низины, окутанной сумерками, оно шепчет свой тихий призыв на языке ветра и волн.

   Иногда мне кажется, что я живу от моря до моря. Когда после нескольких лет уставшая от брусчатки, асфальта, бетона, паркета, кафеля босая нога ступает на прибрежный песок – сразу начинается облегчение. Море распахивается повсюду, заслоняет собой все, врывается внутрь. Оно тихо колышется в бескрайней чаше, переливаясь миллионами золотых бабочек-бликов, шепча пеной, поблескивая стайками мальков. Море перекатывается ракушками, камнями, полированными осколками стекол. Оно снисходительно шумит приветствие на своем языке. В глубине его бескрайнего изумрудного глаза скрыты мудрость и сила. Ему не надо ничего рассказывать, ни в чем признаваться, оно уже заранее знает, что было, что есть и как будет.

   И надо просто уронить полотенце на песок, сбросить вьетнамки, вдохнуть глубже прохладного, горьковатого, улыбчивого ветра, пропитанного солью, водорослями, чешуей. И побежать навстречу. По камням, песчинкам, осколкам ракушек. По клочкам водорослей, по мокрому песку, по пенной кромке волны, с брызгами, все дальше и дальше. Чтобы оторваться от земли, поплыть над бездной, нырнуть ко дну, зачерпнуть горстку камешков и попытаться раскрыть глаза там, в сияющей, первобытной глубине, откуда берет начало жизнь.

   В последнее время море все громче зовет из белой раковины-трубки. Оно напоминает, что пора бесконечно и медленно идти по самой кромке воды, на цыпочках, по топкому песку, сжимая в руке босоножки. С азартом щурясь на спутанные патлы коричневых водорослей. Пора разыскивать в пене волн, как в детстве, черепок античной амфоры, камешек со сквозной дырочкой, морскую звезду. И это будет хитрой приманкой, которая позволит решиться и начать новую главку, долгий и извилистый путь по лепесткам роз, по горячим углям, по ковровым дорожкам, по битому стеклу, по ангорской шерсти, по обочине, по траве, по лужам, – от моря до моря.


Пустошь великая


   Есть одно место, совсем рядом, в шести минутах торопливой ходьбы, в восьми минутах, если прогуливаться не спеша, возле метро. Там ларек овощной. Там круглосуточный пластмассовый кубик-магазинчик с холостяцкими заливными в прозрачных пластиковых упаковках. Там заляпанное, неказистое на вид, одноразовое по ощущению строение, где продают чебуреки и лаваши, там палатка с курами-гриль, а так же загон, где возникает вчера аптека, завтра ремонт часов и еще там несколько кочующих ларьков окружают крошечную треугольную площадь. Она-то и есть особое место. Пустошь замоскворецкая. Внизу горбатый тусклый асфальт, наверху бесформенные плевочки облаков. Шумят машины в проулке, гудят в пробке на проспекте. А прохожие, как и везде, здесь торопливы, насуплены. Шаркают их подошвы, цокают каблуки. Полощутся на ветру шелка, свистят-свингают джинсы – по крошечной площади, по сокровенному месту снуют ускоренные, усердные люди: от метро, к метро, к курам-гриль, к магазинчику дисков, к неказистому заляпанному строению, за теплыми лепешками, к овощным ларькам.

   То дождь поливает крошечную площадь. То над ней вьются снежинки, предвещая новый год, поблескивая, подразнивая и ненароком легкомысленно обещая чего-то. Ночью, в свете лампочек и одиночки-фонаря асфальт поблескивает как нейлон, как нефть, как черные тени для век, как новенькая косуха, как скат (на самом деле эти сравнения можно продолжать до бесконечности, так что присоединяйся). Лужи разливаются и исчезают. Три желтые сливы катятся, за ними вприпрыжку скачет белый котенок с рыжим пятном на боку и черным ухом. Старушенция в зеленой мужской куртке продает подосиновики. Другая, в пуховой кофте, бойко вылавливает вареную кукурузу из закутанной в тряпки кастрюли. А прохожие все бродят, ковыляют, снуют по своим делам от метро, к метро, к овощным ларькам. Кто-то бурчит на ходу в наушник. Кто-то уютно запахивается в ангорский кардиган. Но однажды, прямо посреди пыльного треугольника крошечной площади, под низким байковым небом, среди прохожих, под моросящим дождем возьмет да и остановится человек. Куртка его разметалась. Рубашка на нем тухлая. Под ногтями у него земля. Ботинки его стоптаны. Джинсы его мятые. В тусклых клоках русых волос, похожих на покинутое гнездо, хозяйничает царицынский сквозняк. Щеки его небриты. Разит от него потной человечиной, усталостью и водкой. Остановится он вдруг. Застынет, пошатываясь. Будет сосредоточенно и удивленно всматриваться прямо перед собой. Замрет, недоумевая. Станет усиленно моргать и легонько трясти головой, будто разом забыл чего-то важное. А, точнее сказать, вдруг растерялся человек подчистую, рассеялся повсюду и все на свете напрочь одним махом позабыл. Все, чего хотел он, ради чего жил, что любил, чего боялся, что берег, чего жалел, – нежданно-негаданно по неизвестному волшебству в один миг выпустил, утратил и будто бы весь в себе запнулся.

   И вот, стоит он посреди крошечной площади, беспомощный, отупевший, пустой и испуганный. Ничего не может понять. А и ничего-то не может вспомнить. И, тем более, совершенно не способен он чего-либо сообразить. Мычит, шатается, пытается срочно что-нибудь уяснить: про себя, кто он такой, про все вокруг, что это и к чему оно, про смысл и куда надо идти, и как же так все получилось, и что надо-то, а и зачем оно это ему. И что дальше. И что же теперь. Ничего не понимает человек. Ветер прошибает его насквозь, пронизывает с запада на восток, просвистывает с севера на юг. И уносится ветер царицынский кружить ржавые листики тополей во дворах. А человек-то все стоит: снаружи – на площади среди ларьков, изнутри – пребывая вообще нигде, в опустошительной и страшной пустоши замоскворецкой. И будет он там, пока его кто-нибудь не толкнет. Пока его кто-нибудь не заставит очнуться, не расколдует пинком грубым, не вернет выкриком сиплым из одури великой, из мгновенного пробника-небытия обратно в пасмурный сентябрьский четверг, под небо, которое, между прочим, не безбрежное, не бескрайнее, а строго огорожено окном пластиковым, кругозором утомленным и сроком жизни.

   А потом, однажды на треугольник площади нечаянно выйдет черная дворовая псина-хрипун, которая всегда возле ларька с сухофруктами ошивается. Выйдет черная на самый центр треугольника пыльного. Остановится. Замрет. Начнет растерянно озираться по сторонам, словно ища подсказку: что это вообще такое все, как это произошло, куда теперь, зачем и что дальше. Будет стоять, заглядывая в лица прохожих, нерешительно переваливаясь с лапы на лапу, ожидая, когда пустошь замоскворецкая, отупение великое, не жизнь и не смерть, а тоскливая древнерусская одурь снова отпустят, отступятся, схлынут.

   И меня порой тянет на площадь между ларьками чумазыми, окутанную ароматами кур-гриль, чебуреков и вареной кукурузы. Остановиться там возле лужи, в которой отражается облако и высоко летящий самолет. Постоять пару минут среди снующих прохожих, поморгать, тупо и изумленно оглядываясь по сторонам. Вдруг на миг с ужасом пропасть, кануть в небытие проклятущее, в пустошь замоскворецкую, в не жизнь и не смерть. А потом, мигом, как снег на голову, как выстрел очнуться назад, вернуться обратно от какого-нибудь нетерпеливого и грубого пинка. Ожить, словно кипятком окатили, воскреснуть крепко и напрочь, да так, чтобы словно после двух чашек кофе скорым поездом с ужасом и восторгом зачастил ненасытный, неугомонный пульс.


Три блажи


   У меня есть развлечение за 67 рублей. Обычно это происходит стихийно: я врываюсь в Макдоналдс в самый час пик, когда маленькая пластиковая коробочка заведения кишит голодными людьми, уборщицами и запахами, идентичными натуральным. Встаю в оживленную очередь и пытаюсь терпеливо ждать, созерцая затылки, вытянутые шеи и трепещущие в предвкушении обеда кадыки. Через пару минут от раздражения кажется, что земля крутанулась против часовой стрелки. В следующее мгновение ужасно хочется извести парочку обойм. Потом спастись бегством. И все же я дожидаюсь своей очереди, заказываю филе-о-фиш и стандартный чай, беру горячую картонную коробочку, сжимаю стаканчик, отправляюсь искать свободное место. Тут начинается самое интересное. Даже лучше, чтобы за столиком старательно пережевывал гамбургер какой-нибудь человек, а еще лучше, чтобы их было двое или трое. Я присаживаюсь на свободное место, нос к носу с незнакомыми людьми. Мы все делаем вид, что не замечаем друг друга, сосредоточенно разворачиваем наши чизбургеры, жуем вишневые пирожки и салаты.

   Два месяца назад я обедала за столиком с наемным убийцей, худым сумрачным мужчиной, у которого на голове был музейно взбитый кок 50-х годов, а кожа на щеках из-за оспин напоминала расплавленный воск. Он ел медленно и вдумчиво, насуплено оглядывал все вокруг, будто с минуты на минуту ожидал выстрелов и облавы. Я представила на мгновение, что мы давно женаты. Что мы – парочка нелегалов, русских выходцев из Таджикистана, с образованиями инженер и учительница, бездетные, уже увядающие, с бляшками атеросклероза на венах и артериях от частого употребления в пишу маргарина и макарон. Мы сидели за маленьким столиком друг напротив друга, я представляла, что мы – парочка бесцветных людей с хронической усталостью, злобой и постоянным напряженным молчанием. А потом, проглотив последний кусочек филе-о-фиш, я покидала столик, почти паря над полом, мне было легко и задорно покидать одну из своих несостоявшихся жизней, с легким сердцем, ничего не потеряв и ничего мудрого оттуда не вынося.

   В следующий раз я снова обедаю в самый час пик и подсаживаюсь к людям. Должно быть, со стороны мы напоминаем семью уставших друг от друга служащих. У мальчика-одуванчика в сиреневой кофте с капюшоном звонит мобильный. Он зачитывает что-то из мятого блокнота. Женщина под сорок, завернутая в синтетическую бордовую шаль, смотрит в окно, разжимает ладонь, будто выпуская на свободу синюю стрекозу, или мне просто хотелось бы, чтобы так было на самом деле. На сцене появляется старушенция в синем плюшевом платье и мятой фетровой шляпке с оборкой. Она медленно и устало бредет мимо обедающих, вылавливает из мелькания-трепыхания глаз мой любопытный взгляд. Она ставит рядом со мной на стол свой стакан молочного коктейля. Швыряет рядом с ним висящие на веревках за горло тушки двух белых голубей. Кряхтя, морщась и всячески привлекая внимание, старуха усаживается на высокий стул напротив меня и ворчливо изрекает, что все же в нас очень много неправильных, невыполнимых желаний. «Да-да, много бестолковых желаний, бессмысленных и убогих, которые трепыхаются в каждом, – она подчеркнула, – в каждом, терзая изнутри, разрушая внутренности, вызывая бессонницу и болезни. Видишь ли, – продолжала старуха, обращаясь уже исключительно ко мне, – есть желания, исполнения которых не сделает нас счастливыми, есть глупые навязчивые блажи, впившиеся в мозги, будто пиявки. Не находя выхода, не встречая исполнения, они снуют у каждого внутри, будто голодные шакалы, будто синие бешеные кометы, превращая обладателя в отрицание. Из-за этого в мире вокруг каждого из нас постоянно происходят странные вещи. Умирают звезды киноэкрана. Рушатся крыши плавательных бассейнов. Хромает экономика. Поезда сходят с рельсов, падают самолеты. Все это из-за нас, не умеющих справляться со своими жестокими, бессмысленными желаниями, исполнение которых ни к чему не приведет. С желаниями, превращающие нас в присоски, в пустышки, отнимающее силы у вселенной».
   Женщина в бордовой шали поморщилась, вытянула трубочкой со дна стакана апельсиновый сок. Смяла синюю салфетку, бросила ее на поднос, вдумчиво уложила мобильный в бежевый саквояж из крокодиловой кожи и удалилась.
   А мне вдруг захотелось слушать медленные песни, ведь они так помогают обнаружить всякие свои желания. Ты втыкаешь наушники и носишься по городу, по скверам и мостам. Носишься по скверам и мостам, подгоняемый ветром. На самом деле, это ветер, вырывающийся из твоей головы. Ветер, который тщательно изгоняли все, кому не лень: родители, школьные учителя, служащие сберкасс, институтские преподаватели, начальницы и мужчины. Но этот ветер снова жив, он завивается кольцами над листвой, треплет волосы прохожим, смахивает сор с крыш. Небо распахивается, нежно-голубое, с легкими перьями облаков. И я признаюсь. Я громко говорю: «Хочу. Чтобы исполнились бессмысленные три желания. Три блажи, которые не сделают меня счастливой, не дадут мне душевный покой, не подарят денег, и, возможно, разрушат меня окончательно».
   Я хочу нестись в сумерках по широченному шоссе в потрепанном джипе. За рулем будет он. И я хочу слышать, как он молчит, видеть, как он переключает скорость. Вдыхать дым и любоваться, как он красиво курит. И тогда наступит черед исполнить второе мое желание. Я наберусь смелости и признаюсь, что давным-давно хочу потрогать его волосы. Узнать, какие они на ощупь. Мягкие или жесткие. И это случится. Салон наполнится стрекозами. Внутри будет тысячи стрекоз с переливчатыми крыльями, из-за них будет невозможно выдохнуть. И вдохнуть – тоже. Он опустит стекло и будет через силу, жадно заглатывать сырой вечерний воздух, раздувая ноздри. Тысячи стрекоз будут шелестеть, заслоняя дорогу и редкие тусклые фонари. Тогда исполнится третье желание. Я спрошу, нельзя ли мне примерить и рассмотреть его кольца. Он почему-то ничего не возразит. И, морщась, будет медленно снимать свои широкие кольца и перстни, один за другим. Снимать, разглядывать на фоне шоссе и класть в мою распахнутую ладонь. Ему очень захочется пошутить. Но шутка оборвется на полпути. Он закурит снова. Сузит глаза и будет, молча, исподлобья смотреть вдаль. Я нажму квадратную кнопочку на двери. Стекло медленно опустится. И тогда я брошу в сумерки, на пустое шоссе, на черный после вечернего дождя асфальт, на траву обочины горсть его колец. Они покатятся, подпрыгивая и сверкая позади машины, на фоне черных елок, темно-синих сосен и шумящих рябин. Джип будет нестись сквозь ночь. Неважно, куда. И зачем... Вот бессмысленные и невыполнимые три желания, три блажи, которые меня разрушают, сбивают самолеты, рушат крыши плавательных бассейнов и вызывают банковские кризисы в мире вокруг...


Толкование лисы


   Машина неслась мимо подмосковных вилл из красного кирпича, гниловатых деревенек с перекошенными жердяными заборами, за которыми столетние избушки утопали в зарослях сирени, черемух, вишен. В черно-зеленой листве крючковатых яблонь шумели на ветру войлочные завязи не толще мизинца. На обочине облаивала всех без разбору маленькая белая псинка, колесоногая и бесстрашная. Звонкое и назойливое ее тявканье заглушал тарахтящий мимо трактор, ревущий навстречу на всех скоростях грузовой фургон с рекламой вафель. Из радио изливались диско хиты двадцатилетней давности, возвращающие в ватное застойное безвременье. До отказа набитый рейсовый автобус отъехал от станции, направляясь туда, откуда я только что уехала. Где меня уже нет. Где на моем месте сейчас возникло кратковременное и обратимое небытие. Две старушки в мутных платочках и бесформенных хламидах застыли возле продовольственного магазина, что-то медлительно выясняя друг у друга. Вокруг крытого деревенского рынка образовалось столпотворение мечущихся людей, скопился хвост гудящих машин, ожидающих очереди на поворот к трассе. Доносились крики, галдеж, детский рев, отрывки песен, дым чебуречной. На месте пустыря возводили каркас будущей церкви, похожий на скелет таинственной птицы, который лучше бы никому не видеть. Мелькали цветы и овощи. Среди раскаленных на солнце автомобилей сновали рабочие в комбинезонах, подростки в полосатых ветровках. Вдруг все это показалось повсеместно знакомым, заученным наизусть. Все это уже отпечаталось, существовало во мне именно таким, каким и было всегда, каким и будет впредь. Мельтешащим, неуемным в своем кажущемся разнообразии будничных сценок. А на самом-то деле оттенки машин, вариации лиц, отзвуки песен мало что добавляли в предсказуемую, прорисованную придорожную картинку, которую я заранее знаю с самого детства.
   Между тем машина вырулила из толчеи поселка на довольно длинный участок дороги, обрамленный по обеим сторонам бескрайними, искристо-изумрудными полями шумящих трав. На фоне монотонной августовской зелени жизнь вдруг явила себя отчетливо вызревшей, оформившейся до мелочей, исследованной от корки до корки. Со всеми ее перепадами счастий и неудач, с обязательной необходимостью расплачиваться за легкость, за беспечность, и получать изящные недорогие подарки за самоотречение, за старания. Жизнь показалась изведанной, распробованной до привкусов, почти скучной. Ну чем еще можно удивить это довольно-таки пресыщенное существо, прижимающееся виском к прохладному стеклу на заднем сидении мчащейся машины. Правила поведения, правила правописания, пользования, приличия, игры, дорожного движения выучены наизусть. И, кажется, лазейки, обходного пути, возможности вырваться и стать кем-то другим больше не существует.
   Двигатель оглушительно ревет, сжигая бензин. Навстречу несутся грузовые фуры, внедорожники, легковесные городские автомобильчики, мотоцикл, пустой ритуальный автобус. Мелькает пунктир разделительной полосы, похожий на линию разреза или склейки двух серых лент загородной дороги. Мутноватый скучающий взгляд скользит по глади поля, смирившись с вечным повторением, с вереницей мельтешащих в незначительном разнообразии дней, лиц, событий, поступков. И в этот самый момент почти полного отчаяния утопающего в череде однообразных и неудивительных мгновений жизни, в этот момент почти окончательного смирения со всем происходящим, на середине поля, в изумруде травы неожиданно возникает сияющий, мечущийся из стороны в сторону рыжий пушной огонь лисьего хвоста. Лиса невесомо и стремительно пересекает поле, чуть прижавшись к земле, пугаясь оглушительного рева автомагистрали. Она замирает, прислушиваясь, потом снова струится сквозь траву, прыгая по кочкам, вырисовывая своими движениями юркие целеустремленные зигзаги. Ее быстрый, слаженный бег заставляет разом выпустить из головы все продуманное, все решенное, любые смыслы, любые выводы. Все исчезает. Все теряет силу. Я превращаюсь во взгляд, заворожено наблюдающий путь лисы. Я изумляюсь, как она бесстрашно прыгает, как крадется по полю, по огромному и шумному миру совсем одна. Неумолимое пламя лисьего хвоста мечется и вьется в изумрудной траве, напоминая то чуть дрожащую улыбку всевышнего, то торжествующую и снисходительную ухмылку лукавого. А еще нитку, вышивающую на неведомом языке приглашение следовать ее примеру, красться и бежать, вырисовывая своими движениями по миру непредсказуемые и непостижимые зигзаги, чтобы не скучать, чтобы превращать всех, кто рядом завороженный взгляд, в ум, панически ищущий разгадку лисы, толкование лисы.