polutona.ru

Влад Гагин

Временные неполадки

***

В мартовском выдохе, полном марта и радости, —
резко почудится что-то в груди, что-то чужое,
что-то колкое, холодное, чуть живое.

Например, стучишь, не думая, пальцем левой руки
по расплавленному поручню в вагоне, который
мчится в естественное ничего, в коридоры

хаоса — и учащается пульс, закладывает уши.
Что там, на чёрной, как говорится, и мокрой ветке, —
цветы? Ромашки какие-нибудь? Бабочки-однодневки?

Их и спугнёшь ломким движеньем, падением тела,
но пока будто кашлем трясёт эти прутья: скачет,
бьётся в мартовской клетке подбитый грач.


Память-письмо

1.

Мифологемы выписывать,
чирикать карандашом,
разное доброе-злое вылавливать
так хорошо.

Такое и слышно о вузе:
чиркают карандашом,
а то, что никто не нашёл,
стянется в узел.

2.

Узел, который хотелось
расплести на мгновение-нить,
да только куда-то делась
песенка-прыть.

Беньямин говорит, что процесс
воспоминанья — рытьё,
но рваной пустошью здесь
протянуто бытие.

3.

Рваная, ровная тьма,
тёплая тяжесть безвре-
менья, вот мальва, вот мак,
шелест зверей…

Воронка быстрей и быстрей
раскручивается, смотри:
двадцать один, двадцать три,
что-то шепнуть сестре —

4.

и это, пожалуй, всё,
что можно пытаться успеть.

5.

Помню,

нет, ничего,
помню лицо, но черты
скрываются — а вот и его
не различить.

Ливни, майские ливни
мой омывают взгляд.
То ли история древняя —
Ливия да Евфрат,

6.

то ли тот мальчик Толя
в пятнышке света, в пыли
сонной иссохшей молью
очень болит —

в мячик играли — упал —
и кончился пыл,
если и был.

7.

Этого времени пляс
напоминает плёс.
Знал бы, мой верный пёс,
сколько украли у нас

этих песчинок со дна —
ил, сухостой, дерьмо,
но что-то оставили нам,
что-то оставили нам
на память-письмо.


***

В Новодевичьем пожар,
как до этого — в библиотеке,
в библиотечном конкретном тексте,
в самом сердце текста разжат
колокольчик расплавлен платочек —
и словами не объяснить,
не распутать ткани обратно, на нить
распустить, распустить?

Так ли, так ли ужасно кругом,
так ли — прерывается символ, деля
самое себя, что достать рукой
невозможно? Так ли — дотла?
Так — и времечко тикает, поворот
руля оборачивается плохим
вороватым временем, душной порой.

Дым — плывём — дым — плывём.


***

Долго выхаживал дочку-свободу — но не уходи, не спеши.
Долго выхаживал? Да так, говорил, горевал,
горечь глотал, глупость глаголил, узкую клетку души
замерял — от угла к углу — где перевал,
через который тайком, незаметно, ласточка-дочь,
смог бы и я вынырнуть, уйти, улизнуть?
Деться в какое-то детство, в непроглядную ночь
(а вернее, конечно, свет, непроглядный и светлый путь).

Выборг — война — весна. Но крестимся, кажется, и живём
второму неверному ржавому слову заново вопреки
(или не крестимся, никогда не крестимся, стоим над ручьём,
голые ветви, вино, мы читаем стихи, мы легки,
словно... впрочем, не до сравнений; память как горький маяк).
Так не сходят с ума, дочь-свобода, остаются жить на ветру,
и язык ищет слово в онемевшем ущелье, во рту —
глупый лепет: лети, ласточка, ничья, ничья, только моя.


***

Последняя воет вьюга, мартовская метель,
tell-me-tell-me, воет, мол, tell-me-tell-me.
Валкая речь, глоссолалия упрямых тел,
людей, продрогших в последний раз.

Говори со мной, шепчет, я не могу вот так
замолчать, как другие, мне-то нужны «другие
in reality», их тела, их последний мрак,
подслеповатый морок их жарких тел.

Ещё что-то шепчет, не говоря шелестит
позёмкою по, and so on, and so on,
шелестит и не верит своим же словам,
потому что ответа на них, жалкая, ну прости,

нет ответа, нет слова, нет слога, нет
смысла в слоге слове надрывном звуке
первом-весеннем-ревущем-во-мне,
в нашей с тобой годовалой простой разлуке,

в нашей просодии милой, — скажи напоследок
что-нибудь тёмное, просит, липкое и живое,
если есть ещё что за стеной безответного воя.
Я пытаюсь, старушка-зима, я и так и эдак.