polutona.ru

Виктор Качалин

ВПАДЕНИЕ В ДЕТСТВО

РУБЛЁВО

Когда вернулись с Кубы – август был,
я плавился от боли, жарких крыл
и охлажденья в подмосковном чае,
закатными игрушками бренчал я.
Пожар, и соль, и баня, и свинья,
вот всё, что с года ясно помню я.

Да, мир кругами от солонки шёл,
и пар рождался песней самовара,
и в бане я пристанище обрёл,
куда ушла прижимистая пара –
колоть свинью. И голову её
я видел, словно видел бытиё.

Огонь меня не ел – он вверх летел,
поддатый непостижными азами,
слепой игрой – ведь бабку дед хотел,
размахивая сальными тузами;
она смеялась, грешная, над ним,
и била метко – в пику козырным.

А в это время ширился огонь
на чердаке – он, как отец, несносен,
и выбросил меня под небосклон,
под колкий водопад рублёвских сосен;
там свежий запах озера гулял
и дымом пропитался одеял.

Довольно врать: осенне-летний ход
я полюбил - крупицы соли в рот,
и снова всё вернётся – лягут обе

в просторном, круглом, деревянном гробе
на погребальном, струганом столе,
давно сгоревшем на моём костре.





БОЛШЕВО

Лес, не срубленный пластмассовым топором,
из черёмухи цельнометаллический гром,

семиярусный пруд, таящий в себе язя,
наверху светёлка, куда мне в три года нельзя,

клетки кроличьи, сена колючий жар,
бульденеж, гортензия, топот рассерженного ежа,

кот Маркиз с разодранным ухом – и болшевских лип
благоухание и отдалённый хрип,

ворох журналов «Искусство» и пакля на телеграфном столбе,
крик испуганной мамы и пистолет на моей губе.





БЕХОВО

1
Мста уходит, чистит место –
на язык она востра,
на печи за занавеской
яснозубая сестра.

С половодьем слиться впору,
полюбить добро и зло,
и привязанные бани
прямо в гору унесло.

2
Хороша свеча, только три луча не разгасят мрак,
аввакум пылал – а здесь летом был перебор да пал,
продирались вдвоем, брали ягоду, а юрка-остряк
шел за нами вскрай, глаз топил, мох смеясь поджигал,

так что не горюй – морошкой не нагружу, черникой не закормлю,
расскажи лучше про южный край, про еросалим, ерихон,
как внутри зеркал нынче солнце – погодка не по ноябрю,
дай свяжу носки, то-то будет рад твой сыночек иларион…





НОВЫЙ ГОД

Ни сном, ни духом о Рождестве – тогда был один новый год,
с неделю лежал в простуде, и жар задавал хоровод –

в полночь глаза разлепляя, я видел перед собой
то ли хоккей настольный, то ли морской желто-синий бой.

Однажды под утро свалилась ёлка – она стояла в ведре,
вода разлилась, и игрушки лежали растерянно в серебре,

не спал и не плакал, вдруг стало смешно – никто никогда не умрёт!
Разбился любимый сокол, крыло помял самолёт,

а зайцев с конфетами и вареньем будет всегда полно,
их присылала бабушка Анна. И небо теперь не темно.




ПЯТЫЙ КЛАСС

Снегу скажи сквозь нули апреля, чёчётку марта:
«Дай мне, дружок, растаять и возродиться
то ль на Вернадского в цирке клоуном-акробатом,
то ль Робингудом в театре имени Станиславского,
то ли в мае жар-птицей»

лучше решать уравнение, отодвинув его подальше,
на подоконник, к разымчивой всласть капели,
лучше не думать, лучше отведать каши,
лучше замолвить слово о просветлённом теле

жгучей зимы.




МАГАЗИН «ОЛЕНЬ»

Мой дед, охотник Михаил,
под Балатоном получил
осколок в сердце. В сорок пять
его не стали отпевать.
Я знал, где дедушка лежит,
там крематорий ворожит.
В Донском я не бывал. Тогда
о смерти думал завсегда.
В те сильно снежные года
тридцатник был всего войне.
Теперь остался на стене
лохматый, чёрный силуэт,
давно «Оленя» нет как нет,
не смотрит лань из-за стекла
в глаза медвежьи. Осетра
и кабана я там видал:
доныне помнится оскал,
рассыпки ягод в туесах,
и мёд колодиной пропах;
тогда убит последний волк,
в витринном чучеле умолк,
у Киплинга он вечно жив,
Акелы шкуру одолжив.
Кто в «Белочке» пивал коньяк,
теперь исчез, как белый як,
на Ломоносовском пивняк
давно закрыт. И рынок ждёт,
кто колесо перевернёт.




ПЕРЕУЛОК

Вот так солнце! Завёрнутое в шерстину,
как ребёнок, плюясь творогом и рыбой –
густ и жаден луч, пуст и светел образ –
раскрывает небо прокисшей глыбой,

и Москва как лотос, сыплющий семена сквозь грязи,
выпадает в март – без сокровищ царицы Савской,
под ногами лужи, и с ними тайной не связан,
врезан новый замок в Полуярославском.




ЯСЕНЕВО

Иди живей на свет, мой милый Лазарь,
нет в Ясеневе ясеней и вязов,
их выдуплило время – а пролазы
срубили, обнажив твой солнцепёк.
Так лучше – сесть упрямо на пенёк
и помолиться,
чем видеть лица
нарезанные, словно колеи,
а в сумку заползают муравьи;
их обиталище – замусоренный вал,
и книжный червь им не поставит балл.




АЛТАЙСКИЙ МЁД

Перед тем, как успеть на 39й, целУю лиственницу: она
Ещё не осыпалась в сентябре, похожа на птицу в косматых перьях,
И у Черёмушкинского рынка – набег инжира и винограда,
Затем больницы за поворотом серей стекла и дороже золота,
Вывернут дом за кольцом налево, где я родился,
А возле Донского – давка, которой не видел с времён учёбы,
Спасаю голову от настоящей дощатой кошёлки, и пахнет невычищенной клеткой
И кислой, бодрой старостью. На Новокузнецкой от солнца в просвете
Зрение вытекает и возвращается снова – тут и ломается ось,
Вагоновожатый ссаживает всех подряд, просит не ждать –
Жую перехваченный маком бублик, сажусь на А и приезжаю,
Жду. Ветер треплет банковские флаги,
Полузнакомый выносит мне пластмассовый кузов мёда,
Не боясь дикого ветра с Москва-реки. Я с трудом понимаю,
Что он говорит: «Это алтайский мёд. Он стоит тысячу двести.
Друг живёт только этим». Да, а я живу только трамваем,
Мне до Щипка и дальше, пока вся Москва не встала. Вечер.
Олень спрашивает Иова: «Помнишь ли время? Помнишь ли сроки утра?»
Помню, что на обратном пути лиственницу не узнал я.




ПЕРХУШКОВО

У милой смерти так много пригорков, дорог и извивов,
храм в Перхушкове с полинялым куполом, с мелкими звёздами – мимо;
камни в воскресенье не верят, они строго держат двоякие числа,
ждут, когда их сдвинут или расколют,
никого не неволят,
не помнят крестов отбитых, лучистый глаз из лепнины провидит смыслы.
Дом с колоннами еле держится, от него лежит дорога до Рима.
Мне семь лет,
во дворе ходят белый монах и чёрный,
чётки их шаги и желанья, и молчание – как несклёванные летом зёрна.





«ГЕРМЕС»

В пять лет мне попался «Гермес»,
Проводник нежных душ,
Освежающий, как печать
Невыносимых слов,
И я пытался придумать
Три разных своих языка,
Один для утра, другой –
Для летнего дня без сна,
Третий – для вечеров,
Пока не вынут улов.
В школе лет через семь
Учили печатать меня
Беглыми пальцами чушь,
Враз десятью, как бог:
«Вдова собирала дрова
И продала фарфор»,
«Ада (о да! и нет!)
Жаждала воды».
Это потом я узнал,
Что к ней приходил Илия,
Вдохнул в меня имена,
Болит голова моя.




ЦЕЙ

Безжизненна зима в моих широтах,
Здесь не увидишь лилий желторотых,
Одни огни колышутся в снегах.
Ты приходил. Никто не отозвался
В твоих шагах – и миррой не бросался,
И смирной золотится страх.

Кто проморгал, увидел, победил,
За словом никуда не уходил,
В себе самом прозревший мира связку –
И выпроставший до рассвета нить
С земли до неба – мне ли закурить
С ним вместе? Но я буду ласков:

Что настаёт – то пылью не пройдёт.
Солнцеворот, солёный, сладкий пот
На кончике ножа даёт мне лето.
В Москве внезапно вспоминаю Цей.
Как изменился я тогда в лице,
Даже от света требуя ответа.

Здесь чистый воздух. Чуется как спирт,
Кусочками нарезан, как Апсирт,
Раскидан по ветрам и вставлен в раму.
Наверное, я больше не дышу,
А только вздохи те сродни ножу
И выдохи подобны Аврааму.

Жил человек без кожи. В двадцать жал
Его горючий город обнажал,
Что гонит наугад внутриколёсно
И кровь, и мысли, безразлично зря,
Как в белизне кончаются моря
И хлебной крошкой прилипает к дёснам

Навязчивое нечто: «На…бери, забудь,
Но не мечтай, что уточняет путь
Твоя жена, стрекочущая жажда.
В вертепе тоже тикал циферблат,
И тот, кто нескончаемое богат,
Пеленкой скручен – и промолвил дважды,

Ещё во чреве быв: «Бегите в горы».
Так начались погромы и просторы.


Однажды я… вот не с того опять
Я начал: видеть, слышать, обонять
И осязать – но не писать – нет мочи;
Молчать бесплодно, в зазимь вспоминать
Два горных пика, лунную кровать,
Любовное седло, - но покороче


Скажу: Цей до конца меня забыл, отмыл
От тихих словопрений и могил,
И от молитв, где ложно всё рекомо
На непонятном, древнем языке,
Зажатом меж страничек в дневнике,
Висящем у святилища Рекома.

Под куполом скрывается ледник,
Как синий Бог. И в пять потоков вник
Мой длинный волос, ум коротких истин.
Рожденный быть – летать не может. А земля
Фырчит, как ёж в начале сентября,
Довольная, закутанная в листья.


2014-2015