polutona.ru

Виктор Качалин

Воскресенка

* * *

Долгое время
у меня была джинсовая сумка, подаренная подругой,
незастёгивающаяся никогда,
и я ездил с ней в открытую, пока
буддисты не сказали мне
много раз, семь раз и восемь,
что я недостоин её носить,
такую носят монахи
в подражание нищете Будды.
И я её снял и оставил на паперти
во Фроловском монастыре,
с сюрпризом – домашний пирог
и кипарисы.
Вскоре мне подарили шляпу
с короткими полями,
но в электричках, в метро
с меня её срывали
десантники и «афганцы»,
узнав, что моё хождение на тростях
не зависит от Афганистана.
«Ты не достоин её носить,
ты не воевал в пустыне».
«Семь кипарисов, - твердил я
про себя, чтоб не волноваться, -
семь кипарисов». Тогда
меня дёргали за волосы
и лапали в храме на Пасху
у Воскресенья Словущего,
где из дома композиторов
выводили под ручки на утреню
последних гениев. «Ты не достоин
с ними здесь быть».
И, когда мы лежали с любимой,
ворвался её жених
и кричал, чтобы я снял крест,
ибо я недостоин
Его носить.
А в три года,
а в год,
а в полгода –
говорят, я тоже был недостоин
жизни, ли смерти, уже неважно,
и я возвращался домой,
порешив бежать голым
с этого маскарада,
дом был среди лип, сиреней и ясеней.
Семь кипарисов
у решётки детского сада,
так и не стали вы семью светильниками,
ваши корни оказались в воде,
в засуху пронзили бы небо,
вжились бы в него любовно,
а полощущиеся в потоках, вы истончились до смерти,
рыжей костью кидались,
посаженные вместо спиленного дома.


ИРИСЫ

Лене Духневич

1

С Киевом не прощаюсь
и снова вижу,
как Оля в молчании
вышивает рушник – белым по белому,
улыбаясь легкости крестиков
и плотности их,
а младенец
в её глазах
растёт не по дням,
ведь времени нет,
и Коля скоро вернётся с работы
пить с нами чай
в белизне зелени
выжигаемого в вечность города,
где на окраине, между озёр,
сады не просто пылают –
переносят рождение
до конца будущего,
и у Лены сбегает капля света,
и умереть так странно
за полчаса до лета,
истончаясь и улетая.
,
2

Заедая завтрак стеблем ириса,
увидал, что одиннадцать одуванчиков
уцелели после покосов и выдирания,
как когда-то "солнышки" в дюнах на Воскресенке

Срезанным ирисам легче,
я меняю им воду
и они распускаются ночью,
иногда медленно, иногда с бархатным
шорохом,

из фиолетовых грифелей
выпархивают ангельски,
сворачиваясь назавтра трубочками
с кислым запахом желания.

Твой песчаный холм
в день похорон утонул
в пламени ирисов,
они были живыми и на седьмой день,
не политые ни дождём, ни градом,
а розы и пионы
сгорели дочерна,

и когда принесли
васильки и "солнышки",
никто так и не решился
смахнуть ирисы,
а даже сосны
засыхали вдали.

Посадили тебе шиповник –
его через год кто-то срезал под корень,
и лишь бутон брызнул мне в горло,
рябину с акацией
тронул холод.
Под тобой сходятся
подземные кресты с ручьями
у кромки леса.


ТРЁМ ДРУЗЬЯМ

Кто это кружит здесь, как странник некий,
Хоть смертью он ещё не окрылён,
И подымает, и смыкает веки?
(Данте. Ч. XIV.1-3)

1

Д.Э.

Ты не любил крошить сердце
на куски и камни,
ты не любил море
и его рисовал на стенах своего дома.
Твой летучий корабль
уносил тебя от стужи,
в шторм горячий, в видения,
взятые без боя – навечно.
Прага тебе была в радость,
Москва – растворяла свои переулки,
чтобы схватить тебя за хайры
и отпустить с миром.
Ты написал десятки поэм и все они утрачены.
Ты не любил утро, ненавидел осень и в самом её конце
ушёл – а в самом начале
сентября, рано утром, ты позвонил мне в двери,
увидеться в первый и единственный раз
нам так и не удалось. Я слышал
и не успел подняться,
и не подозревал, что это ты.

2

В.В.

Ты испытал в армии такой холод,
что один глаз закристаллизовал все зимы.
Ты, очнувшись, выпрыгнул тогда в окно
с третьего этажа прачечной,
и, выбив себе в полёте коленом два зуба,
сочинял потом нежные песни,
никому не нужные, кроме тебя и матери,
вы стояли в горах
Рая или Америки
и смотрели на закат. Сна тебя лишали не зря
деды и черпаки. Они чувствовали,
что твоя лютня
скоро умрёт. Останется одно имя,
на кладбище в Роквилле.
Ты ненавидел лето
с его жарой, разводами, веселящимися
детьми и гидрантами,
поливающими твои почти ослепшие глаза,
и ушёл по самой макушке лета,
ничего не сказав об этом
напоследок.


3

Л.П.

В жару за тридцать
мне на лоб с чистого неба упали две капли,
и я вспомнил, как ты смеялся
над моей слабостью. Три раза меня спасая.
А ты вырос там,
где весной потоки сходят с гор,
а затем становится жарче,
чем у нас летом,
и сады спеют, как песни,
И звёзды крупней и небо
ближе и твёрже,
и можно уйти далеко в степи и не чуять землетрясений,
удивлять танцем эфу, играть с азиатской коброй,
гулять с Гулей, девушкой главного наркодела,
и не быть зарезанным -
не воевать в Афганистане,
видя, как туда из раскрывающихся холмов
отправляются истребители.
И ты один из всех остался в живых.
Я вижу, как ты сейчас переходишь с козами
горную речку и ни о чём не думаешь,
между пальцев твоих – вырванные цветы.
Ты глядишь в небеса. Зажигаешь спичку
о штаны, закуриваешь и уносишься в Киев,
где мы с тобой лазили по пещерам,
после похорон Лены, на Вознесение,
и было легко и глубОко. И больше
ты не бросал камни
в звезду, что любил больше всего на свете.
«Ты сказала мне да – и я вскрикнул от боли».