www.polutona.ru

Надя Делаланд

Эрос, танатос, логос…

Эрос, танатос, логос…

Эрос, танатос, логос…

***
Эрос, танатос, логос… Безумие
предполагать, что стихи бывают
о другом. Мы с тобою любили и умерли,
а еще говорили об этом повально.
Что похвально, поскольку осталось только
сотрясение воздуха в головах, читавших
наши вирши, написанные поскольку
мы с тобою старели, не делаясь старше.
Но могло не остаться и этого. Жизнь, на радость,
продолжается с тем же успехом, все повторяя.
Все повторяя: эрос, логос, танатос,
не нарушая ничего, кроме порядка.



***

Липины лапы, пока что пушистые,
пляшут вверху бесконечный канкан
осени – осени целый стакан
на тебе, много ли это? Не шибко ли

много – дожди, ожиданье, листва,
калейдоскопом увившая улицы?
Пей свою осень, как с милым целуется
всякая тварная парная тварь.

Липа качается, пьяная, сонная,
вниз головою и юбку задрав.
Что ты мне пальцем грозишь, как Минздрав?
Осень и я – мы босы и бессовестны.

Ноги задрав, запрокинув башку,
мы архаичны, хтонически, женственны,
мы, раздеваясь, – безмерно блаженствуем,
не добывай нам, пожалуйста, шкур.

Крикну – и духи взовьются пещерные,
дикой рукою огонь разведу.
Что я сегодня имела в виду?
Я и не вспомню от этого щебета.

Липа застыла светла и гола,
землю руками схватив экстатически.
Кажется, осень допили практически,
на тебе зиму, я всё отдала.




***

Я могла бы стать деревом
и стоять, как дубина,
триста лет, мой любимый,
ты мне веришь, мой веримый?

Триста лет, руки вытянув
в небеса голубиные,
и никто, мой любимый, не –
слез с щеки б мне – не вытерел,

не утерл. Но – услышишь ли? –
я не дерево – дева,
так что три мою щеку
носовой простынею.


***

Обрадуйся мне так, как будто я воскресла,
на день сороковой вошла из небытья
в домашнем платье, но – обрадуйся, как если б
сошел с ума от слез за этот страшный месяц,
свихнулся от молитв, чтоб я вернулась, я -
вернулась...Я (целуясь)...
вернулась.


***
Бред. Сивой кобылы –
сон. Бабушкин сундучок –
вытащу, дурачок,
значит, когда-то было

ситцевым – волшебство,
выцвело – полинял
свет на моем окне,
завтра сменю, ага?


***
Знаешь, чего я боюсь больше Самой? Что после –
мы будем так же несведущи, как и нынче.
Странно, конечно, вести этот поиск пользы,
но человек устроен так нелирично.
Вдруг мы не встретимся? Вдруг мы себя не вспомним?
Вдруг мы не станем прозрачны во всем друг другу?
Я не узнаю тогда, до чего неполным
по шкале Фаренгейта был теплый угол
между ключицей и шеей, где спать удобно,
втиснувши морду и по-собачьи
думая, что хорошо, что хозяин – добрый,
что электричка – едет, что мысли – скачут...
Если все так и будет, то лучше, проще,
дольше и больше жить, ни о чем не мучась,
даже вопросом о том, как причислить площадь
слов в треугольниках – к ликам, учесть их участь.


***
1
Ночь. Завтра утро. Все пропало,
коту под хвост, слону и псу,
но, знающая их на память,
стихи с собой я унесу –

туда. Туда, где все иное
не существует – тень, а свет –
вот так: откроешь книгу ночью
и – день, и свет, а книги – нет.

Под пальцами исчезнув, вещи
запомнятся душе в словах,
и ты, любивший многих женщин,
забудешь, как их целовать,

а вспомнишь только строки, рифмы,
анжамбеманы, мать их так,
так будем в воздухе парить мы –
спрягая гла... иглой глотка

голосовых не гла... не связок,
спрягаясь в вербах ветерком,
в березах, соснах, кленах, вязах,
осинах и еще кой в ком.

Склоняясь не виском к – чему там? –
отсутствию плеча, руки.
Быть словом – ох, какая мука
быть словом собственной строки!

***
2
Бежать по воде, через реку, навстречу
друг другу, разбрызгивая, спотыкаясь,
крича, как больная и как сумасшедший,
мы – встретились, смерть – продолжение сказки.

Мы – вспомнили нас, мы узнали, мы все же –
остались собой, даже тут, где теряют
всю память, все прошлое вместе с той кожей,
что спит под землею в рабочем порядке.

И – так не бывает. Но мы уже рядом,
но мы уже рады и мы уже слиты
свечою, светящей над чьей-то тетрадью
оранжевым животрепещущим ликом.


***
Посмотрю на нас – да издалека:
между нами многое – недоска... –
Но еще не время (нет места) – зать,
а доска все ближе, но тормоза –
отказа... –
Доска, а под ней – тоска.
Странный кречет крутится у виска,
норовит в глаза (съесть глаза) в глаза
он свой клюв вонза... –
Ты совсем опрошлился, поменял
даже цвет зениц, если вспоминать
тебя ночью с лампочкой в столько ватт,
что уж лучше спать как дрова.
...Зарывая память водой в песок,
вспоминаешь голос, что был высок
как тростник, в котором, как ветер, пел
о тебе
любви перепел.

***
Светская болтовня. Танцы. Так это – бал?
Ты меня за – бодал,
друг мой. Какой скандал!
Стоил всем нам труда
танец, где сон и смерть
смешаны. Сны смотреть
можно и там, и там,
только не перестать –
там. Для чего пришел
солнышком из-за штор
голеньким, как сокол,
в сердце оценка – кол –
за недожитый день,
где теперь? Недогде.

***
Мне отчего-то спать – темно,
как будто я – на дне колодца
кольцо ищу на ощупь, но –
нам в одиночестве дается
бессмертие и – через смерть,
я – это противоположность
меня – огнеопасно, смей,
иди, бери, неосторожно
меня за красный проводок,
соединяя вместе с синим
неслышно – взрыв произойдет
светло наступит спать. Красиво.

***
А, может, мне и впрямь – не спать?
Зачем мне сон, я – рыба-скат,
я электричества полна,
бессонничаю, как луна,
что фонарем висит во кне,
и взгляды долетают к ней
неспящих всех. Быть может, твой
ее сейчас тревожит ствол,
так наведен, что так бледна.
Я так не сплю, я так одна,
до дна, до самой черноты,
где раньше был один лишь ты.
Но вырезала нынче – цыц!
молчи! – тебя, аппендицит,
как гланды – ножницами – чик!
и нету, так что ты молчи
теперь...


***
Бессонница, иди к нему,
несуженому моему,
так, ссуженному на часок,
а был бы строен да высок –
на два часа. Комар звенит –
единственное извини
несну, который свил гнездо
во мне, несну, который вздор.
Кошмар звенит, как тишина,
ты знаешь, я не знаю сна.
Анфас лежу на простыне,
и буквы ползают по мне,
взлетают, снова пристают,
терзают носом плоть мою.
И не убьешь же их никак,
хоть ими занята рука.
Бессонница мне душу пьет
из тела, чтоб оно ничье
рассталось с нею. В комарах
нам жить дано и умирать
дано, а может быть, взято
тобой тогда с собою то,
что ищут эти звери пить –
ан всё – теперь всю ночь терпи,
пока двери ни отворю.
Заря вечерняя – зарю
так утреннюю ищет, как
я сна ищу в своих руках.


***
прострация пространственная дрожь
над городом квадратами и кругом
мы ходим нам казалось друг за другом
но – за собой а видим только дождь
как медленно как поворот у ставен
я что-то понимаю и потом
не понимаю и – с открытым ртом
сижу в окне в окно окном уставясь
над городом а дни рекут текой
машинною то яркою то серой
включить бы свет...но я так славно села
что значит достается лишь покой
прострация а мантра – не скажу
какая мантра – так звучит похоже
на звук дождя на взгляды всех прохожих
и на меня и я дождем дрожу

***
Летняя ночь. Мы впадаем в транс – порт,
мимо несутся в нелепой тряске
мысли об улицах, людях, лампах,
кошке о трех одиноких лапах.
Если бы, друг, не твое колено,
ночь не была бы такой уж летней,
ленной, огнистой, прохладно-теплой,
как у себя за глазами – темной.
Вот и пришли. Поцелуй в запястье.
Это – на счастье.

***
– Ты знаешь? – Знаю.
– Ты не знаешь... – Знаю.
... Какая боль бессмысленно сквозная
меня пронзает...
Голову закрыв,
как от удара, я себя не скрою
от этой той, рифмующейся с кровью,
ходящей с приволакиваньем крыл...
Ты выглядишь грустнее и надменней
от сгорбленной фигуры на стене,
устроившей нам этот театр теней.
Мир – тоже театр, и люди – тоже тени...
И Бог – Шекспир. И нам не повезло
придуматься ему в такой козлиной
и древней песне. Так что глупо злиться,
да я и не испытываю злость...
Мой ласковый, и кто тут разберет
что нам придумать с адскою напастью,
от соприкосновения запястий
рыдающей, не разжимая рот.
Рот, рта не разжимающий, молчащий,
безмолвие – все наше ремесло.
Козел, вдруг обернувшийся ослом.
Метаморфоза – чище тех, что чаще...


***
Обнимая другую, как хлеб, как пшено, как воду,
среди серой ночи – будничной, как из крана
кап-кап-кап, ты видишь меня и – странно! –
приходя в сознанье, уже обнимаешь воздух.

Ты идешь на кухню, пьешь воду и шумно дышишь,
находя дыханье вполне, г. Грофф, холотропным.
Табуретка спит, запахнув пустоту утробы
перекладинкой, по которой не влезть на крышу.

Возвращаться или сидеть до утра на кухне?
Вот вопрос, который вяло решая, вяло
поднимаешь тело и движешься под одеяло,
и кладешь лицо на подушкин живот из пуха.

Столько снов родить и почти не уменьшить веса!
И почти не прибавить! Диета какая? Шейпинг?
Пусть тебе приснится родинка та, на шее,
от которой сойти с ума, не сойти ни с места.


***
Навязчивая идея! Фиксирую взгляд на деле,
но снова на ум приходишь, и свет его гасишь вздохом,
и то, что потом творится, – какая-то беспредельность.
Дыхни на меня еще раз, как будто я не просохла.
А если еще напьешься – звони мне, ты знаешь номер,
что ты отколол – известен мне тоже во всех деталях,
я помню его на память, что, если разбудят ночью, –
я только о нем и буду твердить и испорчу тайну.
Противясь, сопротивляясь мы оба выйдем из боя
с противником нашим общим – друзьями, но – проигравшись
(все игры на смерть с любовью).

***
Все никак не отделаюсь от ощущенья, что август,
между тем до него еще целый – надкушенный, впрочем, – июль.
Если в небо глядеть, то стоокий засмотрится Аргус
гипнотическим светом планет в августейшую нежность мою
без тебя – до тебя, до тебя в непосредственной дреме
у меня на локте, чтоб будить тебя по пустякам,
слушать голос в глуши тишины. Если вдуматься, кроме
тишины нам никто не мешает валять дурака,
на руке у меня задремавшего. Спи, упоенье покоем.
Спи, мое наказанье, мой крест, мой подарок небес и земли.
Наша встреча была не случайной. Ты помнишь, какое
было небо тогда? На него нас и нужно делить.



***
Я сегодня – такая, такую
и люби меня, милый любимый, –
с теплым хворостом листьев в ладонях,
с тишиною реки на губах.

Смотрим в воду донскую, колыша
ею взгляд – посте-пенно-зеленый,
проникая насквозь наступленьем
предосенней погоды. Я пью

абрикосовый сок вместе с солнцем,
растопившим мне чувства по коже,
если ты прикоснешься – я вспомню,
как плывут по реке облака,

огибая ослепшие тени
наших тел замеревших – лишь ветер
по привычке мне волосы треплет,
и я чуточку щурю глаза.

***
Неприлично счастливая, смеюсь за твоим окошком,
голубями заглядываю бело-рыжими и воркую.
Ты, меня полюбивший такой
(см. выше, выше, еще выше))),
полюби – такую:
вовсе странную, брось мне в окошко крошки.

Я была печальною – чьей-то, теперь – ничья-то!
Я теперь – деревья, лучи дождевые, птицы,
я тебя целую, клянусь тебе вечно сниться
в вещих снах, но, впрочем, – не обещаю...

А счастливым верить нельзя – обманут!
Становись счастливым, летим со мною
в старый город, особенный этой ночью
до утра тверди меня. Твоя мантра.

***
Я тебе возвращаю Питер –
шаг за шагом – Фонтанку, Мойку,
Грибоедовский, над которым
мы стояли, в воде сливаясь
отражением, взглядом, небом –
взгляд за взглядом – свернем дорожку,
пусть в углу постоит сосиской,
время нынче в углу пылиться.
Чтоб вернуть – мы должны вернуться
в ту же точку. Бери обратно
небо, взгляд, отраженье, воду,
все решетки и все мосты.


***
Исповедываясь листу,
понимая, что – не отпустит,
остаешься в самом конце
вереницы – точкой. Она
все содержит – черной дырой,
затянувшей глоткой пространство
текста. Точку ставя вдвоем –
обещаем: будет еще.

***
Графомания меня изнурит
своей вечностью во мне. Энурез,
недержание чернил изнутри
моей сдержанности. Мне позарез
нужно выписаться, воздухом букв
надышаться перед смертью. Солги,
лги, я верю, я уже не могу
ни другое, ни другим, ни других.
Лги, я все потом спишу и порву,
лги, забуду, закопаю в земле,
порастет травой, я лягу в траву,
стану спать, мне, знаешь, только бы лечь.

***
Мой одинокий труд (не требующий речи,
по Энгельсу) сам по себе – лишь речь.
С кем говорить? На фене человечьей
лишь Бог меня поймет. Сиречь –
ему и speech. А ночем рыба-кошка
молчала мне в аквариум окна,
плеща усами, страшными немножко,
молчала и по улице текла
огромным телом темноты и блеска.
Я бредила, подозревая всех
в предательстве, включая занавеску,
белеющую облаком, как снег.
Все было ложью, я была в могиле,
а все над ней склонялись и, смеясь,
в меня бросали камни – так любили,
а я была недвижна, если я –
была...



***


Я пишу тебе часто. А говорю
я с тобой все время и – ссорюсь, ссорюсь...
Это ты виноват. Эх, такому горю
не помочь, как видно. Но я горю

фонарями – ярко, офонареть ведь,
до чего светло от меня ночами,
извини, я буду всегда – гореть!
(но я спать мешаю тебе – нечаянно!)

Ты завесь меня. Или выбрось вон,
вон, гляди – ка – кие бывают темные
у меня глаза – да – на – телефон
устремленные (ведьма, видать, ты, тетенька).

Или, знаешь – спрячь меня под кровать,
как ночную – птицу такую, утку как.
Я там буду песенки распевать
напролет все сутки.


***
Сонно лицо октября в потеках
капель окно, как из акваланга
смотришь, поднявшись со дна, сквозь стекла –
как шевелится листва в фалангах
веток. Когда, разогнувши жало,
быстрый паук для меня наступит,
я посмотрю, как рука разжалась,
выпустив в космос пытливый спутник.
Видишь, когда наступает осень,
я уступаю погоде строки
лучших поэтов, под ноги бросив
руки, просящие мокрооких
капель...


***

Гарью пахнет. Руки тонут
в утре дымного тумана.
Кто там думает и помнит
об огне? Часов карманных

(карма) стрелки ненавистны.
Неужели – уже восемь
(вечность). Ныне же и присно
тихо. Тихо. Утро. Осень.

Листья жгут. Добрейший дворник
смел метлою их чешуйки
с надписью на каждой: «Помни
об огне» – и ниже – «шутка...»



***

Сосны – я любила осень –
you are – громные, как небо
грозовое – вспышки синих
ослепительных когтей.

Души сосен пляшут в бликах
молний, пахнет тонко-тонко:
то ли – ультрафиолетом,
то ли обмороком. Зверь

поднимает острой морды
грусть и радость, их улыбку,
поднимает молча шишку
и уходит в небытье.

Но сейчас июль, и грозы
не хотят случаться часто,
сосны спят самодовольно
в толстых шишках на когтях.

***

Эгей, криклоклювые! Как виноградом распахся
в распахнутой форточке зоркий сентябрьский день!
Планировать с крыши без крыльев. Да, это тебе
не – с крыльями в небо с земли зачарованной падать!

Планировать время, колечками дыма увив
зеленых усов слабо-цепкие пальцы и ягод.
От мысли об осени терпкою вечностью вяжет
во рту виноградная бусинка, в синей крови

все губы мои. Расподобившись по назначенью,
они не звучат уже так, как привыкла она,
крылатая, с дудочкой, нежная девочка. На,
их хрипы тебе, их скрипенья, их пеньекочелье.

Качаться, качать, запрокинув затылок мячом,
роняться листом, не жалея себя ни минуты
и снова взлетать, верх и низ навсегда перепутав,
в припадках восторга дрожа оперенным плечом.



***

Тихое время года.
Вьется сквозь числа струйка
дыма трубою дома.

Брат-Сумароков! Ода
сумеркам – слушай. Бойко
пну-ка под спину думу.

Гаснут окурки в грязном
в блюдечке с бесконечной
глупостью окоема.

Сумма – такая разность,
что и считать, конечно, –
как это в ней поется? –

сколько нам лет – нам странно –
сколько нам лет?
Нам осень.
8?
Нет – Ґ!
Осень хосю на санки.

***

Оптическая истина! Гляди,
как дерево повырывало корни,
и бегает, и тишиною кормит –
младенца – из надтреснувшей груди.

Все яблоки в подвале. На газете.
И лампочка подвальная тускла.
Плод – положили, плод – такой-то клад,
что светится ночами без розетки.

А дерево все носится, как зверь,
на цыпочках, и взмахивает кроной,
и истекает млеком, соком, кровью,
и ломится в закрывшуюся дверь.

А дерево не может устоять
на месте, ибо там его кусает
холодная, с песочными часами
и ядом истекающим, змея.

Червяк такой... Обыдно, да? Червиво,
что яблоки сложили глубоко,
что лампочка тускла под потолком,
как детская осенняя прививка.


***

Сентябрь идет. И сам ты дождь.
Над робостью твоих шагов
дымит туман. И я дышу
твоей прохладой, как карась.

Дождь пробуждает в людях страсть –
быть рыбами (кто шутит здесь?!),
глотая так же пар костра,
но только – в городе дождей...

Стране дождей. Лить вам и лить...
Янтарь, срывая с веток рук,
когда на всех не разделить
его браслетов, их игру,

ее размах – пощечин-а-а-а!
И трогательно так прижав
ладонь, – бежать, упасть – из сна,
но от себя не убежав.

Ресницы в каплях тишины,
дрожащей, рвущейся, немой,
в му-му дождя взлететь бы так
снегурочкою над костром.


***
Хоть бы сказалось в немоте «ку-ку»,
хоть бы разжалось челюстьми молчанье.
Прислушиваюсь столько к незвонку,
насколько его в звоне уличаю.

Пытай меня, я все тебе скажу,
все выдам тайны – сколько не имею,
ведь раны словно созданы ножу
в такую пору – языки немеют

от холода бескрайнего. Пытай,
быть может, я признаюсь напоследок
тебе – в любви. Последняя черта
лица в прозрачной зелени рассветной

мне зачтена, и хором будут петь
ликующим кукушки и синицы,
но, все сказав, прощальный мой, тебе,
я перейду глухонемые лица

их голосов. То посуху, то вброд
слезам и рту. И ты возьмешь на память
признание, что знало этот рот,
который никогда не перестанет.


Мартбург

***
Здравствуйте,
это Вас беспокоит я,
что меня беспокоит – Вы,
что наклон твоей головы –
обещанье, моя – твоя
понимает, так ни хрена
не понятно, но не клади
на меня – ни трубки, ни льдин
тишины, которой – стена.
И страна. Странна-то, странна
я в своей манере звонить
незнакомым людям. Они
нам даются, как имена.
Я была сегодня в депо
голосов в весенних ветвях,
там варкалось, вечер завяз
красным солнцем по гипопо.
Не болит, но ой как зовет
всю мою нехитрую суть
из ветвей сказать на весу
в сердце уха (эхо) твое...
Это нас беспокоит май,
что пять дней уже как прошел,
это шелест шепота, шелк
рта, сводящего рты с ума.


***
Мне будет сниться номер телефона,
который я никак не наберу,
и в солнечном сплетении дыру
он выжжет, а когда и я умру,
его на камне высекут могильном:
«Она была... и телефон мобильный»
(сказать тебе спокойной ночи, друг).
Мой милый друг, мой милый друг дебильный.

***
И так звенит, как будто тишина
зависла и бездомничает маем,
и мы потом из крошек вынимаем
пластмассовый стакан из-под вина

церковного (под куполом – все лица,
лицо в лицо, аж шея затекла),
и странных рук прощально-влажный хлам,
и долгих глаз, просящихся молиться,

огромный взгляд, во весь, который – вес,
который раз ловлю себя на мысли,
что тишина прозрачная зависла
зрачками вечереющих небес.

Пора домой. Новалис знает – где.
Он, этот дом. Где руки спят в тетради.
Теперь ты тоже – тишиной украден,
она везде. И там она, как здесь.


***
Так, распадаясь на атомы лет и зим,
время скользит
по плоскости нашей памяти,
не задевая («…Друг мой – один грузин,
любит тебя…») того, что потом останется.

Руки горят – от снега гор горячи,
кто-то другой припомнится еле-еле.
Все повторяется, дни – как те кирпичи
смерти и жизни, месяца и недели.

…По воскресеньям я бы пекла тебе
яблоки в тесте в печке и в тихой грусти
вешалась в воздух надписью про обед,
что в переводе значит всегда: «не пустим!».

…Из магазина выйдя на липкий свет
снежного города, щурясь, прикрыв перчаткой
левый висок, я, как скво бы ходила след
в след, тишиной перебирая часто

ног в сапогах, легких, как крылья сов.
Каждую ночь я бы рожала в сумрак
ворох горячих не знавших бумаги слов,
тех, что у губ, вспыхивая, трясутся

звездами – там, куда мы идем не спать.
Просто висеть памятью долговязой
вниз головой, наверное, даже – вспять,
выкатив между звезд и свои два глаза.




***
Трамвай проедет и заблудится
в весенней вечности блуждать,
на цыпочках ходить по улицам,
заглядывая сторожам

в дыхание их листьев скомканных,
еще не распрямленных, вглубь
движения – бежать сквозь комнаты,
а выбежать – уже сквозь грудь.

Зеркаленье весны и осени,
двоение – из самых уст
змеиных, замереть и броситься,
зависнуть стрелочкой, искусст-

венно, мышиной, кошкиной,
из-за стекла стучать хвостом,
о windows, выгляни в окошечко,
всплыви ко мне, мое кусто.

Трамвай проедет и повесится
русалкой на ветвях, змеей,
всей пустотой при свете месяца
блестя себе в лицо мое.


***
Паровозопоезд – ту-у-у! Зверь в лесу глаза закрыл –
помнит. Спит в рубашке стул,
рукавами вместо крыл
взмахивая на лету.
У весны тепло во рту,
мокро от дождя, в сиреневых
ветках капельками времени
майские светы цветут.
Ниже, чем сейчас жужжал
шмель, я слышу воркованье.
Кто-то завтра уезжал,
кто сегодня расставался.
Я поеду на вокзал,
сяду в паровозопоезд,
выгляну в окно слепое,
засмотрюсь в твои глаза.


***
Дверею из дуба
вдыхаю опилки –
знакомые губы
дышал как! а пил как!

Вдыхаю и молью
древесною шалью
взлетаю домой я
(во сне как – прижаться!)

Вдыхаю, вдыхаю,
вдыхаю, и шарик
взлетает стихами
сквозь драную шапку.

И с губ, как из шкафа,
где шерсти и меха
навалом – вдруг саван
звенящего плача.

***
На верхней полке сон
(сам сон и кудри стрижены. Рыжи
и стрижены) сон ворожит
всем василиском, лен присох
к его виску – блестит лисой,
окно вспотело от стыда,
показывая города
на сон,
где стук колес, как речь заик,
а до Ростова – раз, два, три
(два раза два), двадва – внутри
и дольше долгого от них
в груди. Глаза разведены –
твои – вослед, мои – вперед,
я там, где радио орет,
мечтая выпить тишины,
ты – где огни, огней одних –
ослепнуть, если досмотреть,
я – жизнь твоя. А, может, смерть,
но, вероятней – миг.



***
Милый, мне снилось, что мы опаздываем,
что я кричала, раздвинув шторы,
прямо в окошко тебе показывая
в ночь на еще незаметный город –

ночь. Потому что во тьме все медленней,
словно во сне и в воде, а поезд,
почерком мертвого тихо меркнущий,
станет открыткой на книжной полке.


***
Рассмотри меня в профиль.
Я выгляжу так – однажды
лет семь-восемь назад...
Я смотрела тогда с любовью.
Он же – умер уже.
Его нету тут – больше. Больше
мне и некуда так смотреть.
Посмотри, запомни...
Я ходила тогда под дождем
и пыталась встретить
все равно – ли судьбу, ли случайность –
в его фигуре,
возвращалась домой
и писала стихи о смерти,
бесконечно плохие стихи
одной из гурий,
гарпий, фурий,
его окружавших кольцом всегдашним,
и смотрела и так смотрелась –
фотограф сбоку
подобрался и щелкнул
вспышкой светло и страшно,
и так быстро, что я
не вздрогнула, слава Богу.

***
Мы оправданы, мы по закону с тобой не виновны
притяжения тел и слияния щедрых молекул.
Стоя рядом в опасности – стать тем одним человеком,
андрогинным, молчащим, еще абсолютно дословным,
мы законом сияния звезд и зияния гласных
подытожены – в точку – конца – и начала – вселенной.
Убегай от себя: чаще дышишь – быстрее стареешь.
Уплывай от себя по-собачьи, по-кроличьи, брассом.
Ты уже обречен, у тебя на лице обреченность,
цепенея от нежности, ты осужден, чтобы дальше
по закону любви оправдать все свои оправданья.
Мы все ближе – к границе последней, зеркальной, сличенной,
мы все ближе.


***
Дождь светло пахнет,
слепо, красиво.
Плуг дождя – пахарь
воздуха – символ

держит – фаллический –
всей незабудкой
я тебя (вычеркнуть)
страшно, как будто

не было времени
между и после
анной карениной
лягу – на весла.

***
Брось ты сублимировать под моим окошком,
маленькая певчая птичка. Замолчи,
спарься лучше с кем-нибудь. Как не понарошку
трель твоя вонзается дрелью в кирпичи
дома. Ведь суббота же,
спать охота страшно.
Не заткнешься – чучело из тебя набью.
Бардовало пьяное, что крылами машешь?
Кто тебя прислал ко мне? Я тебя люблю.

***
Перестань. Это глупо и мерзко.
Стань сюда – перестань. Перестань.
Я не мамонт, я тот доходянь,
из которых не полностью несколько –

сохранилось в музее Европ-
ы-ы-ы! И челюсть вон тожа – звериныя,
антикварная штука, старинная,
сунь мне голову и – алле гоп!

Знаешь, в будущей окаменелости
я застыну с тобою во рту,
нас отроют и нежно, как ртуть,
отнесуть под стекло к засмотрелостям

красоваться, играть им себя,
переигрывать, падая замертво
и почти понимать, что мы заперты,
как в гробу, двое изгробовят.

Перспектива – пугаю: пугающа.
Так что кыш от вольера, пока
я смотрю в тебя издалека,
до прыжка, до всего, как тогда еще…


***
Капли стекают в тихую муть
взгляда и там – прозрачнеют,
а заглянуть – так себя саму
встретишь, как предназначено.

Птички поют языком в мартУ
детским, звенящим, ласковым –
старые песни (те, что коту
пелось налево сказками).

Сонно и весело на дворе,
в сердце, в машинном зеркальце,
фантик и тот перестал стареть
и закрутился мельницей.

Ветер всей лапой ветки цок-цок
в окна мои пожарные.
Сколько же можно – в конце – та – концов!
Трахни меня, пожалуйста…


***
Так пишут жизнь, так ставят мат, так матом,
как шифером – энтажные дома, –
и едет крыша в сторону Востока...
(смеется, отодвинув полруки,
внимательно следя за неудобством,
ей причиняемым алмазным перстнем).
Так пегий пес, бегущий бегом зверским,
роняет глаз, четыре уха, хвост,
так у сложенья – радость разложенья,
когда оно слагает нас вдвоем
и празднует свой вороной гиений
шакалий упоительнейший час.


***
Еда-то все бегает, но – не твоя,
чужая, а значит – не ам ее, надя,
свою – сколько хочешь, и даже не глядя,
когда она рядом с тобой. Ай-яй-яй

тебе засмотреться в сосиску, в картошку,
бегущие мимо. Ты можешь поесть,
вот, не перепутай же, именно здесь,
а там – хоть умри, твою мать, но не трожь их.

Еда - это дело двоих, да: еды
с тобою. И жди ее, сколько б ни ждАлось.
Не то будешь падла, ты будешь предатель,
убийца, скотина, дерьма и ты ды.

***

Друг, а еще банальней –
брат, а еще – немного
кто-то еще с прозрачной
нежностью глаз прозрачных,
враг. Разбери мой город
на кирпичи, построй мне
гулкую башню в небо,
чтобы с нее разбиться
волчьей царевной было
глупо, как подобает.
То, что потом взлетело –
раньше еще упало...
Только что... разлетелось.


***
Иду себе человеком – не женщина, не мужчина,
вдыхая пыль остановок – сердечной мышцы пустоты,
как в парк идущий автобус (неважно, утром починят),
и окна светятся, чтобы – никто, но все-таки кто-то
посмотрит вслед окуджавно. Люблю. Сегодня смеялась
у стоматолога в кресле, что будет зуб, как огурчик.
И дефлорация пломбы прервала смех, и одеялом
накрывшись с лампой настольной, я буду думать о лучшем.


***
Жить – это наркотик.
Знаете, привыкаешь
даже к этим апрельским
бурям солнца и пыли,
к ночи в самом разгаре
дрожи – больше не топят,
к глазу дикой и доброй
рыбы-чудо-луны.
К шуму снов под кроватью,
где темно, как в могиле
(буду думать в могиле,
что легла – под кровать))).
Привыкаешь к знакомым,
привыкаешь к прохожим,
даже к той, что с расческой
промелькнет в зеркалах.
И еще привыкаешь
ждать чего-то другого,
не такого, как раньше.
Каково же – не ждать?



***

Ночь вне себя от этих звезд, ах, на пределах,
салют срывается кустом, кругами ада
на глади озера, ладонь так листопадна,
погладь мне голову вот так, и можно падать,
а смерть похожа на оргазм – души из тела.

А смерть похожа на полет (не так ли, Зигмунд?)
над белым полем, над травой его высокой,
тот, кто сидит в пруду – сегодня он как сокол
и, наклонившись по привычке за осокой,
он видит солнце низко-низко, так по-зимни.

***
Когда дверных цикад наскучит
перебирать железный иней,
я выйду в город дров трескучих,
руками выбранный моими,
зайду в огонь его – по горло –
согреюсь, солнце подставляя,
а ты в нелетную погоду
будь мне одним из астролябий,
поймай меня во всей вселенной
на удочку моих же строчек,
и я себя преодолею
и стану днем твоим и ночью –
твоей.

***
Меня не было в городе. Это молчанье мое
за меня объясняло кому-то, чего б не решилась
я сама объяснить. Объясняю: металось белье
на веревках, с веревок, как рваная пестрая ширма
для себя самого. Я не выдам тебя никому.
Мы бессмертны и смертны, никто ничего не изменит,
да и я никогда ничего никого не пойму,
только сделаюсь старше – глупее, добрее и меньше.

***
Город совсем другой...
Дождь по стеклу рукой
водит, стеклу из слез...
Ты мне письмо пришлешь
длинное. Фотогра-
фическая игра
временем и огнем –
пламя дождем сморгнем,
время уйдет само,
осень нигде зимой,
осень в зиме гниет
листьями, пнями, йод
пахнет, покуда снег
скажет ему: Бог с ней,
с осенью, так – весней...

***
Староголосый хриплый
в ухо меня заставший
ревностью, хитрый-хитрый,
громкотеплошептавший
нежное, самый главный
звук в разноцветном гуле
улицы – я согласна
слушать тебя, про губы
думая... Как закрикну
все, что сказал – обратно!
Будешь молчать, как скрипка,
буду шептать, стараться,
хрипнуть, староголосеть,
пахнуть дождем из трубки.
– Что ты сказала?
– Осень.
– Очень?
– Да, очень трудно
выговорить такое –
голос, как лист летящий,
падает, тише: сколько
осенью можно счастья
выдержать? И не выпасть
первым и растворимым
быстро, на вынос-выброс,
светом любви звериной.


***
Немного тишины и чая.
Я – тоже без тебя скучаю,
рот погружая в тишину

горячую, а пахнет – летом,
…быть может, мы лежим валетом –
так далеки, что не…, что ну…

Быть может, мы одновременно
сейчас чихнули (во вселенной
у них записано – потом

мы все проверим) милый! («милый» –
тебе во сне я говорила
горячим тихим летним ртом)

давно еще… Уже подавно…
когда мы были – ближе? дальше?
Я говорила, ты молчал.

И вот сейчас, как в том – начале
я чайно без тебя скучаю
в уже остывший травный чай.



***
Болим? Болим. А надо меньше пить
на перед сном такой свой крепкий-крепкий
табачный чай, в котором топнут ветки,
но в общем-то их и не утопить.

Теперь терпи. А сердце – механизм
гораздо проще и сложней, чем нужно.
С ним лучше, знаешь, пить кефир на ужин
и крепко спать, пока в свой горн горнист

не пропоет, о том, что завтра в горы.
А ты устроил из себя кабак,
завариваешь перед сном табак,
такое дело. Ходишь этим гордый.

Нельзя, нельзя. Кончай себе курить,
на букву дэ. Ты нужен мне здоровый.
У пламенной, у племенной коровы
бык не дымиться должен. Он – горит!

***
Там поют и светят свечи,
звезды щурят глаз овечий,
и волхвуют в сеновале
мыши тихие, из впадин
нор смотрящие мышата
знают: я с тобой общаюсь
шорохом их лап и треском
веток, вздохом занавески,
сквозняком сквозь позвоночник,
мыши знают, каждой ночью.
Пыль взлетает прямо в пламя,
очень жарко между нами
бьется огонек крылатый.

***
Голова на краю вселенной
твоего колена –
спит, как кот.

И нигдень, и темночь, и звезды
пахнут ландышами морозно
– оборот –

пахнут звездами оба глаза.
Астрономия их ни разу
не смогла

им позволить сомкнуться – волны! –
над губами моими – в полночь
душегубья глаз.

***
Строки плывут в памяти, как в окне,
открытом наполовину на фоне синем...
Пути Интернета, как Бога, неисповедимы,
и между путями осмысленных связей – net,

но я читаю (читая, и видя фигу,
другую книгу – все ту же другую книгу)
письмо о чем-то недавнем, как руки возле
лица, ведь письма – всё тот же незримый воздух.

Вы пишете так легко (не касаясь клавиш?),
что буквы так принимаешь в себя, вбираешь
и, рот набивши, молчишь, научившись горьким
вороньим опытом... Я напишу, вот только
доем.


***
Червь сомнения, заморыш,
все кормлю тебя досадой –
в тяжком сердце зоосадном
ничего нельзя – все можно.

Я ему не верю больше,
как в припадке горки пульса
вспыхивают третьи сутки
на экране – сердцу больно.

Паника. Врачи в смятенье,
током тоже не поможет –
я ему не верю, Боже,
больше, чем бы я хотела

верить. Я ему не верю.
Как он мне теперь докажет,
что хоть что-то было правдой?..

***
Предел. Куда уходят снегири,
когда весна растапливает льдины.
Все сговорились что-то говорить,
но я не понимаю, мой любимый.

Я слышу звук, но слов не различить –
чужой язык. И свой-то неподвластен.
Лизнувший память язычок свечи
сжигает, разжигая только, страсти.

Я вижу букв кривые кирпичи,
они стоят как будто бы в порядке,
но что-то в них по-мертвому молчит –
не расспросить. Мне слишком непонятно,

как хоронить нежившие слова –
в себе? ни в ком? на кладбище безродном?
От них темно, и меркнет голова,
и голос получается холодный.

***

А ты люби меня, хоть я глупа,
дурна собою, не умна собою.
От глупости не излечить любовью,
но глупой быть под нежностью ладонной
совсем не так (не так ли?), о, ne c’est pas?

обидно, а? Люби меня за глупость.
За ум ведь все равно меня любить,
что за ногу. Прижми меня к груди,
а я скажу: «ты у меня один»
губами в губы, нет – губамигубы.

***
Давным-давно, когда река росла
по руслу бледновато и протяжно,
мы плавали от нежности, от тяжкой
жары ее, всей в бабочках услад,

взлетающих, чуть только ступишь голой
ногой в траву, мигающих белком
огромных крыл, в бессмысленной какой –
за чем еще? – бессмысленной погони.

Тонули и захлебывались, грудь
переполнялась и рвалась на части,
и вылетали бабочки, всем счастьем
распахнутым усиливая грусть.

Давным-давно. Когда – уже ни я,
ни ты – не помним. Но у пересохших
рек мы стоим и думаем о прошлом
и можем так две вечности стоять.


***
Так сонно падают в ветвях
русалки, вздохи, всхлипы, всплески,
что, наводя зрачки на резкость,
сквозь листья различаешь, несколько
размытую дождями, рябь –

веснушки от прикосновений
весны (дышите же сильней!
дышите! Ночью этих дней –
на безымянный рот надень
безмолвье (от весны – немеют)).

Ночь разрывается на две
неразрываемые части,
и в рыбе смерти – рыба-счастье
подмигивает белым глазом,
а Янус, он двулик, он дверь,
он тоже – тоже оба сразу
русалка, вздох и всхлип в траве,
и замирает в голове
из гипса фраза.


ВФС

***

Сначала подумала: мы знакомы?
Потом признала за Вами право
улыбаться первому встречному, улыбнулась
в ответ и выросла над домами,

а Вы стояли и не решались
ко мне приблизиться и признаться,
что я живу у Вас под подушкой,
что Вы живете мной под подушкой,

что я – стихи,
что я – синекдохла.


***
Дактиль тебя побери, повозьми и запомни
имя фамилии, как тебя произнести?
Так незнакомо звучишь, амфибрахия полный –
в дактиле птичьем, невнятностью корня срастив
что-то свое с чем-то общим – не знаю, не знаю,
знаю, что звук, завязающий где-то в груди
памяти слова, как рана сквозная глазная
слезы роняет с икон и стихи бередит.

***
Ты выронил меня из рук, из строк,
я выпала из памяти словесной,
из внутренней, сердечной, из древесной –
опилками просыпалось нутро,
трухой. Теперь ищи меня на ощупь,
вслепую среди тех, кто все не те.
Но слух не лжет, а голос в темноте,
что ту звезду – услышать много проще.
Я тихая, я тише вод и трав,
но, чтобы слышать – громкости не нужно,
пусти меня обратно – внутрь, в душу,
врони меня в себя вчера с утра.

***
Смотрящим в зеркало, свое лицо потом
чужим покажется – руками гладь потрогать...
(душа ведь женщина, как скажет раньше тот,
tot, чьи инициалы – имя Бога...).

Смотрящим в зеркало, шагнувшим в эту глубь,
вдохнувшим ртуть ее, отравленную звоном –
назад не вырваться. И вымолвленам губ
молчать дождем, травой и запахом озона.

Под гипнотическим, под гаснущим огнем
летают множества крылатых и ослепших,
и отражаются, и оживают в нем,
и, всматриваясь в прошлое поспешно,

находят зеркало и входят из него
в самих себя и проживают снова
тот первый день, когда из ничего
возникло слово и вернулось в слово.






На смерть М.Л.


***
Душу отпустило. Тело
отпустило душу.
Отлетела –
Вырвалось наружу

звездное. Светясь и
радуясь прозренью
неба – месяц ясен,
пополам разрезан
нашею земною
тенью, контур виден
твой на фоне ночи
звездной. Пройден, выйден
путь, доступный этим
дням, в которых прожит
(тем и этим светом
звезды светят тоже),
пуст, никто не ступит
вслед, еще горячий,
смотрит. Как не спутать
смерть теперь и зрячесть...

***
Тем временем на снег, как в слепоту,
смотрящая бессонница качает
всем маятником голову печали
согласно, гласно, крыльями, плечами
крылатыми, которые растут

тенями вглубь, качанью помогая.
Вглубь голубя печали входит тень,
и вьется там, и повтореньем тел
опять выходит к снегослепоте
преображенная, совсем другая.

***
Темно и пахнет темнотой,
мороз картавит и грассирует,
вальсирует (тепло ли, синяя?).
Зато никто не изнасилует –
замерзнет и отсохнет ой.

Иду по улице – домой,
и чашку чая жду, которая
меня ужасно ждет, а в городе –
давно, темно, и помощь скорая
стоит, светясь, к себе самой.

Зато я точно не в аду,
где жарко, и светло, и громко,
уже не надо быть ребенком
и можно красть сухие корки
и есть у нищих на виду.

Темно, и тихо, и легко
ступать по чуть зальдевшей почве,
практически являясь ночью
(кем) многоточие и прочерк
(когда) закрыв глаза (какой).

***
Не так ли в вечности метет
снежинками из мелких стекол –
Бог шарик елочный раскокал,
надел тулуп и санта колей
с мешком по улицам идет,

размножившись, усотнярившись.
Я целый год была плохой.
Дай мне подарок – хоть какой,
хоть фантик от конфеты, хоть
духов еловых запах рижский

старушечий, хоть просто плюнь
мне в форточку игристой льдышкой,
цветов на окна мне одышкой
натки.., но унеси под мышкой
все грустное, пока я сплю.

***
Роспись на стекле – витражи зимные.
Странно как успеть, дедушка Мороз,
за ночь расцветить потное унынье
стекол! До чего свет белобород

нынче из окна! Я сегодня ночью
только – поняла, что и ты мертвец,
дедушка Мороз. Жизнь всегда короче,
чем ее вопрос. Ибо смерть ответ.

В вышитом мешке унося ушедший
год, не премини выпить за его
вечность – за нее! Пей – нельзя за женщин
не поднять. Стекло в муке гробовой

светится, звеня от твоих бокалов.
В нашей тишине снежной – только пить.
Я к тебе приду, ты мне все расскажешь
про печаль свою. А пока что спи.



***
Пылкий фонарь из тьмы
шею тянул и гнул,
думал, что он тюльпан,
ты мне его дарил,
думал: «тюльпан, фонарь,
зонтик, очки, трюмо,
разве не все равно…»
И умирал опять
в небо, где только ночь
(звездами окропят
ночь).

***
Хорошо, я не буду держать тебя за руку,
чтобы ты не сгорел – от желанья – в аду, но
ты позволишь? – идти с тобой рядом и думать,
замолкая, как зимние сонные заросли,

всякий раз от наплыва холодного жаркого
обжигающего (крапивА! КрапивА!)
прикасания к – рукаву рукава:
хорошо, я не буду держать тебя за руку…

***

Странно, но мне не плохо
нынче тебя обидеть,
в дождь отпустить без шляпы
утром субботним. Шествуй

с горькою миной мимо –
мимо-идущих, сетуй
и поноси, свыкайся
с мыслью, что я собака

женского рода, я же,
в теплой постели нежась,
буду с тобой согласна,
как никогда не буду...

***
Почему я иду рядом с тобой?
Кто ты такой?
Почему говоришь мне что-то
понятное нам обоим? Откуда
я тебя знаю? Я не помню.
Извини. Прощай. Извини.
Где-то в засабабе тишина звенит,
и я ее слышу.
В следующей жизни
будь осторожен,
если мы встретимся.
Или хотя бы подготовься
с ответами на вопросы.

***
Просыпаешься утром рядом с чужим
мужчиной, переворачиваешься набок,
подумываешь что-нибудь вроде: вот бы…нам бы…
выспаться – раз мы уж тут лежим.

Вы одеваетесь, он тебе греет чай
(значит, я у него), вы спускаетесь по ступенькам,
он рассказывает, рассказывает, и ты постепенно
понимаешь и падаешь, хохоча,

на площадке, захлебываешься, он – возле
суетится, всплескивает руками,
Господи, ты стала совсем плохая –
уже и мужа не узнаешь. И после

этого ты скажешь, что это – не амнезия,
понимаешь, ты – не узнала – мужа?!
Не амнезия?! Нет? Нет. Намного хуже.
И, взявшись за руки, вы скользили
по льду.

***
Свет тает. Нощная заря
все раньше застилает око
небесное. Ты бьешься током,
холодным током декабря.

Продай мне хлеба отрубного,
красавица (коса – топор)
вот так, по горло, до – сих – пор:
закончится – начнется ж снова!
Идешь и думаешь вперед,
зрачками в переулках шаришь,
бессмертный погоняя шарик,
пока он тоже не умрет.

Идешь, руками разводя,
драконом океан мешая,
космическая и большая,
как дерево во рту дождя.

И ничего не изменить,
как от себя не отвязаться.
«Руками не смотреть!»: Глазами –
не видеть!…рту дождя. И ни…

***

На дне – над ней, над небом льда –
лежит – бегут, скользят, летят.
О, Бог ли ты, за льдом небес,
летящий Богом надо мной,

лежащей? Бог ли Бог ли Бог?
Все напрягаю взгляд – пробить
лед и узнать, что я – мертва.
А ты – не Бог, а человек,
ребенок с санками на льду.


***
Из сонного царства с окном в непогоду,
куда растворяешься, не заикаясь
о с-с-солнце, в котором все мысли проводишь,
которое в памяти вдруг возникает

из детства. Когда раздавали бессмертье,
ты сразу узнал его в этом свеченье.
И пусть оно только из памяти светит
в стакан молока и кусочек печенья.

***
Застыли чернила – черти ни черта
не выйдет! Ты только не падай так громко
ни духом, ни телом. Бессмысленный грохот
внутри разнесется на целый квартал

столетия. Больше. На год уже больше.
а в прошлом так мало, так много любви
так мало, что все виноградом увив,
врываешься в комнату, голубю крошишь

вчерашнее. Стань фотографией на
стене, под стеклом, заблести под лучами
их весел, водою и, тихо причалив,
почувствуй спиною, как в прошлом стена.

Вернешься ли ты? обернешься ли в стену,
стеною ли станешь, листая по дням
весь свой отрывной, где друзья и родня
слетают на пол, растакие-то в стельку.

Мороз. Минус много. Стекло из резьбы.
Пошла бы я на х…, но не по морозу.
Чернила - и те вот… Но, стукнувшись оземь,
о, вдруг растекутся по древу судьбы –

бессмысленно сделавшись психопотоло-
гы!-гическим тестом – там «некты, они…
там – пишут», но только чернила там ни
черта не оттаяли месяц который.

***
А ты – стихоплет и бумажная нечисть,
забрало очков подними и увидишь,
что в жисть гениальнее, чем этот вечер
сварганить тебе ни полслова не выйдет.

Помолимся? Прямо на теплые блики
в реке и на листьях, в пыли придорожной.
Немей же скорее, онемни же, рожа,
и выбрось часы в мусор нервного тика.

Замри. Не дыши. Опустись на колени.
Ты видишь, как надо писать и читаться?!
А наши стихи – только ворох квитанций
за свет – по которым расплатятся тени.

***
Перехватило руку,
пишу не своим почерком…
Случайность случает тропы
идущих разводит в стороны
судьба. Вот сейчас мы рядом, а
завтра уже закончится
сегодня. И лисья жадность
разделит сыр (ка-а-ар! сыр?) поровну
двум глупым. А кто сказал нам,
ворОнам, что мы не вОроны?


***
Это я тебе снюсь или ты мне приснился
в самом горле протянутой в утро руки,
в самом узком, откуда растут стебельки
пальцев долгих – смотрящей ладони ресницы.

Кто причина из нас этой тяжбы и лжи,
этой хитрой пронырливой лести в окошко
петушку? Я не дам тебе – слышишь? – горошка.
Я не дам тебе – слышишь? – пшеницы и ржи.

Васильков, сорняков – из такого же сора
твоих глаз вырастают – амброзии губ,
даже слова не дам, потому что могу
раздавать их, их хватит на маленький город.

И не то, чтоб – жадна (холодна), голодна,
беспощадна, не то, чтоб совсем беспощадна,
но не дам тебе вслед даже взгляд на прощанье.
Не из вредности. Просто – для жизни вредна.


***

Я сделала стрижку, как звуки тамтама
она коротка. Я остригла всю память
на темени (кто-то с косою...) – протянешь
ладонь, а коснешься забытых проталин.

Я таю. Тамтама там, где мы очнулись
не купишь задешево – в лавке и лавки
самой-то не сыщешь. Я выучусь гавкать
отрывисто, чтобы не чувствовать чувства.

О, муки Тантала, я звуки тамтама
врифмую в заведомо тихие строки,
где слезы звенят forteпьяно и столько
у них голосов, что не хватит октавы.

***
Что для одного – до диез, для другого –
ре бемоль и не оттого, что он пессимист,
просто идти вперед означает менять ландшафт
и голос, а я не могу все время молчать в одной
октаве, оставив шнурку мотыляться за
ослиной иноходью (звоните! звоните же!),
и пальцы падают и вслепую пробуют
подняться выше, правее, оптимистичнее,
Allegro, пожалуйста, staccato, staccato!!!

***

Ходившая в седьмую сторону,
где холодно,
дверь раскачавшая, как голову
двугорбые,

четырехкрылые – как гордые,
как горлицы
(пролезешь ли в ушко игольное
всем голосом?).

Теперь дыру груди залатывай,
крылатое,
хоть чем... а то тут ходят разные,
апчхи, заразнаи.

***
Не забыть бы вспомнить сказать…
Отмирают клеточки мозга
постепенно, я становлюсь
невсебяемее, душа –

бомж, а бомж, он все-таки карлсон
или карлос, щелк, кастаньеты,
шелком карт, атласом и шерсткой
оперенный маленький бомж.

И чердак его все никчемней,
все дырявей крыша, все шире
щели в окнах, ветер все зверче
задувает в них – эй, съезжай!

***
А что мне было делать? Спать в метро,
лицо прикрыв газетой желто-черной,
лежать на эскалаторе, как тромб
в сосуде мозга, смяв к чертям прическу,

просить поесть, у каждого, кто ест,
и допивать из жестяных посудин?..
Не нахожу здесь места! Нету – мест,
и мир в своем отказе неподсуден.

Я знаю выход – он вон там, вон там –
идти туда опасливо, конечно,
но мне уже не страшно ни черта,
а за чертою зеленеет вечность

и воденеет. Господи, тряпье
поизносилось тела до предела,
пора менять... Да, это все мое.
Вы извините, что я тут – разделась?

***
С утра не нахожу тебе себя –
потеряна в сквозной стодневной яме,
хожу пешком со стайкою ребят
и псом – псом с нами! – бегающим с нами.

Смеюсь, смеюсь, и руки в рукавах
зрачками побелевшими свисают,
ищу слова, не находя в словах
того, что бы они искали сами.

На этой свалке много тишины,
она в вещах, объедках и обертках,
что прежних звуков в мире лишены,
как это полагается у мертвых.
***
Пустынничать по городу в час пик,
отшельничать, поститься, скупословить
(наверное, на черный день копить),
и в поезде метро, как сонный слоник,

кивать главой, задумчивость и шарф,
на пол-лица намотанные, морща,
потом идти, где звук обгонит шаг,
и удивляться мудрости уборщиц.

Потом лежать, завидуя огням
своей сосны – домашней и вчерашней.
А этот Новый год – пошел в меня,
и в лабиринтах слов горилле страшно.

Потом заснуть на выдохе и вдох
вдохнуть уже совсем в ином пространстве,
где эдельвейс расцвел, когда засох
от этих странных бесконечных странствий.

***
Проходят пни, а пнешь и, замерев,
подумаешь о всех, давно прошедших,
поодаль по привычке сумасшедших
исподтишка смотрящих в воду рек,
рекущую почти под самым небом.
Во рту – трава, и в раковинах слух.
Я выбираю злейшее из двух –
прошедшее. И Бог другого не дал.
На самом дне прошедшего все дни
окажутся жемчужинами, словно
жизнь состоит из слов, и поголовно
им в тишине заобморочной гнить.
На самом деле облачно вчера,
не сморосить бы глупость – не подумать,
что дни с утра мудрее – марш к подушкам!
Ан в жизни – мудренее вечера.

***
Часы не пришли никуда. Или нет,
пришли никуда и остались навеки
как не доигравшие в лес-за-ореха-
ми-в яме. И только во сне, как во сне,
они продолжают идти, почему-то
сжимая мне руку сильней и стуча
в пульс сердца, встречаясь с ним возле плеча
сто двадцать тиктачьих ударов в минуту.
Но время по ним все равно не узнать –
без четверти три очень редко бывает,
да я и тогда посмотреть забываю…
И это, конечно, какой-нибудь знак.
Я их не ношу, забирай, если хочешь
обратно к себе, может, станут ходить
по дому, возьми, забирай, подкрадись
и выкради клоки сегодня же ночью.

***
Единственный, кого я не смогу
возненавидеть. Ибо – не любила.
Да? Помоги мне. Ночь у самых губ
сквозь трубочку руки сосет чернила.
Днем все не так. Но ночью мы равны
самим себе, все линии совпали,
и тени, отделившись от стены,
зовут меня за безымянный палец.
Там нет кольца. Но я его сняла
не для того, чтоб по частям распасться,
а потому, что, сняв потом тела,
кольцо с души не снимут вместе с пальцем.
Меняю свет на с окнами на юг,
а то на этом север или запад,
северо-запад в голову мою,
и ночь тут не кончается до завтра.
Когда ты спишь, я те же вижу сны,
не вижу тех же снов, мы перевиты,
мы впитаны, как краски, нас не смыть
друг с друга, друг. Пытайся и не выйдет.

***
Марс очень близко – розовой звездой
напротив лоджии, совсем беззлобно
дрожит собой. Все небо – точно вдох,
его вдохнув, ты космосу подобна.
Вдохнув зрачком, всей кожей – в самый центр,
и, растворившись, размешавшись ложкой,
остаться лишь улыбкой на лице
ночной прохладной августовской лоджии.


***
Так жаль, что, гав-гав, облаками луна
закрыта сегодня от воя и лая,
в дорожной пыли лап следами была я
так долго, что стало казаться – она.

И шла, и следила, в следы утыкаясь
лицом, то в тени, то в блестящих слезах,
и даже уже не пыталась сказать
себе и тому-нибудь – кто я такая

она.

***
На постель ложилась медленно,
заводила руки томные
да за голову – за темные
кудри. Голосом воркующим
говорила: «О, возьми меня,
милый мой!»

Заходила утром в ванную -
бледно-розовую комнату,
наклонялась так над влажною
раковиной. «Черт возьми меня!» -
говорила, глядя в зеркало.

Медленно сползала, медленно
на пол кафельный, квадратами
вытканный, усталым шепотом
говорила: «О, возьми меня,
Господи!»

***
Бог (до чего страшен!) –
кто не привык:
Бог, он – язык
пламени
и пляшет
в темени –
в ночи
черепа – подсвечник
пыльный – твоя вечность –
в тех, кто молчит.
Тише! Не то Бах
шепот услышит,
шепот: тише!
Огонь лба –
Бог...
Что – ты?!
Да,
темени и лба.

***
Ниже тишего дышу –
спи,
число считая пи
в памяти. Ступень скрипит
в памяти стопы,
ты спи,
я со снами и не шу-

чудо в перьях из поду-
шки, в пеленках со слоном,
я пишу тебе – оно
лучше даже, если сном
дом
объят, стихи крадут

в тишине….


***
Ночь, а, казалось бы – спи, говорят, не пиши,
можно лежать, головой замесивши подушку,
дефибриллятор всем фибрам дрожащей души
прямо в бумагу воткнувши по самые уши.
Можно лежать, не затеплив бессовестный свет
в сонную комнату, не отразившись безумной
физиономией, шепчущей бред в полусне,
медленно, медленно, медленно нейтрализуясь,
переходя в состояние жидкости, в газ…
Можно глаза позакрыть, позадраить, зашторить,
можно вообще не иметь этих долбаных глаз,
просто расслабиться, лечь и писало настроить.

***
Какое удовольствие для стопы, для размера
тридцать шестого ходить по твоим коридорам,
заглядывать в двери.
Память их открывает – да, я за той сидела
партой, около этих окон
черно-белой
гаммы, ее хроматического размаха
с обнаженным деревом в центре рамы –
Маха.
Муха, ползающая, как бы по воздуху, как бы
тоже вне времени. Словно вода пространства
застилает краба.

***

Видать, у кого-то на небе цистит,
а, может, он пиво весь август хлестал
и лопнул, и лупит теперь по листам,
стекает по крышам и в трубы свистит.

Прости. У меня мавританская фа,
соль, ля, си, до, ре, ми, фантазия. Соль
вся в том, что он тоже уходит в песок
песочных часов, а песок в артефакт

бессмертия. Голову сняв, по листам
не плачут, стекая в рассыпчатый он.
Любимый, о чем ты, зачем ты, кого,
за что ты его, перестань. Перестал.

***
Ну что это за лето? Весь июль
дожди идут, раскачивая листья
в каком-то танце, тычась мордой лисьей
мне в форточку, ей утыкаясь в тюль.

Пошли бы вы… Куда еще бы – в гости.
Водой дышать – орыбеешь вконец,
и радугу, как деревянный мостик –
в Спокойке – одолеешь на коне.

От влажности набухли и набрякли
все сны мои под веками, и букв
не выговорить этим длинным дряхлым
пером, которым их всегда достают.

***
Дрожь черно-белых сверкающих линий –
больно глазам – отведи ли зажмурь,
бей меня, выбей из дурочки дурь,
я сумасшедшей всех женщин Феллини,

я сумасшедшей всех женщин. Убей,
хочешь? Непередаваемой дрожи
боль – иссушите сверкающий дождик
солнцем, всего лишь живущим в тебе.

Я сумасшедшее всех. Распрями
пленку – свернулась, как домик улиткин,
сердце безумия бьется, болит, как
летний бемоль в разрываемом ми.

Крестик и свет. Из окошка маши-
ны выбираясь, взлетаешь и в воду
падаешь за ногу. Замертво, вот бы
мне пережить изумленье души.

***
А я? – я буду помнить
тебя. Моя работа
все помнить в этом полном
беспамятстве Кого-то
летящего над нами
в ошметках перемены
давления... Срыдаем
в четыре неумелых
пера, крыла?.. От первой
той альфы алфавита
до сдвоенного перла.
Любить и ненавидеть
любовь. До бесконечных
начал, в которых корень
конца. Но разве