Александр Люсый. ЛЕОНИД АРОНЗОН. Смерть бабочки - полутона

polutona.ru

Рефлект...куадусешщт #17

Александр Люсый. ЛЕОНИД АРОНЗОН. Смерть бабочки



Автор визуальной работы - L.A.

http://www.russ.ru/krug/kniga/99-04-15/lusyi.htm

Участница первого, наиболее полного в его русско-английской двуязычности, издания стихотворений Леонида Аронзона (1939-1970) Виктория Андреева склонна пересмотреть теперь всю карту русской поэзии второй половины ХХ века. Примерно так же, как Владимир Набоков в послесловии к своей "Лолите" с молотком в руках подверг ревизии карту мировой Литературы Больших Идей.
"Среди послевоенных теркиных, – устанавливает она в сопроводительной статье аронзоновскую точку отсчета для принципиально нового, постаронзоновского поэтического контекста, – под бдительным взором отцов-попечителей от литературы самое большее, что могли позволить себе 60-е, – это конформный тенорок Окуджавы, наигранную искренность Евтушенко, пугливый авангард Вознесенского и пароксизмы "женственности" Ахмадулиной да дюжину интеллигентски-робких кушнеров от "филологической школы" в глубокой тени, отбрасываемой победным шествием по страницам прессы тех лет комсомольских активистов от поэзии."
Вероятно, приобщение к поэзии Аронзона вполне оправдывает столь решительную ревизию перспективы (от иллюзий – к снам). Но меня стихия абсолютно безыдейной аронзоновской метафорической машины ("...там я ищу пленэр для смерти", "И ем озерную воду, чтобы вкусить неба") вдохновляет на попытку обозреть ее вообще из-за пределов текущих поэтических контекстов, как некое природное явление.
Стихотворения Аронзона, как летний луг в яркий до тревожного ослепления солнечный день, переполнены голубыми стрекозами, кузнечиками и разноцветными "неба легкими кусочками" – бабочками, которые мечутся "цитатой из балета", составляя в совокупности своей клетчатку самого бытия. А цитата из жизни об идущей "сквозь пейзажи в постель" возлюбленной "к моей жизни, как бабочка, насмерть прикована". Это опять заставляет вспомнить о метафорическом и буквальном, с сачком в руках, Набокове-ловце и его романном герое-шахматисте, изошедшимся в клеточных ходах и комбинациях, вплоть до финального выхода из окна вовне. Вполне в соответствии с аронзоновской рекомендацией: "Его в иглу проденьте // и словонитью сделайте окно". Пейзажные комбинации у Аронзона, кстати, нередко напоминают расстановку фигур в изящных шахматных задачах (каковые Набоков ценил куда больше, чем саму игру).

Как летом хорошо: кругом весна!
то в головах поставлена (выд. мной – А.Л.) сосна,
то до конца не прочитать никак
китайский текст ночного тростника,
то яростней горошины свистка
шмель виснет над вместилищем цветка
иль, делая мой слог велеречив,
гудит над Вами, тонко Вас сравнив.

А из-за спины набоковского шахматиста-метафориста выглядывает кафкианский изобретатель машины искупления, сам в нее, в итоге, укладывающийся.

Когда солнца квадраты, ложась на паркет,
пыль поднимут, как стадо по шляху,
я останусь один там,
где царственный кедр,
что ни пень – стародавняя плаха.

И, заткнув топорище за красный кушак,
дровосек – в первородности дятел,
я прикинусь собой и с серьгою в ушах
приценюсь к себе: важно ли спятил?

Поэзия Аронзона – грандиозный и, можно сказать, нерукотворный, сам собой сложившийся роман в стихах. Этот органичный "клеточный" космос населен бесчисленным, если присмотреться, количеством обитателей, высшую ступень в иерархии которых занимает легчайший из них, как это следует из такой "клеточки" пейзажной лирики, заставляющей вспомнить о Державине, Тютчеве и Заболоцком.

Широкой лавою цветов, своим могучим изверженьем
Холм обливается, прервать уже не в силах наслажденье:
Из каждой поры бьют ключи, ключи цветов и Божьей славы;
И образ бабочки летит, как испаренье этой лавы.

Здесь можно выделить рассеянную по ландшафтам этого "изображения рая" линию поэтического афоризма-минимализма: "И медленен, как колокол, покой", "В каждой зависти черной есть нетленная жажда подобья", "Время – лист непросохших помарок". Можно закутаться и в эпические полотна сугубо городских картин, в объемности которых "было весело и страшно // ловить прерывистость поветрий, // как будто майская прохлада, // фонтан и пасмурные кони // в летучем облаке распада // казались родины исконней". Как будто бы не расслышанный, наделенный вместо гитары повышенной философичностью Высоцкий произносит эти строки:

...среди домов, сужающих высоты,
как разумом придуманный балласт,
животные, лишенные свободы,
вы – лучшая символика пространств...

А можно, читая Аронзона, оказаться заинтригованным макросюжетом взаимоотношений с Альтшулером, неким alter ego поэта. В соответствии со своей природой, этот товарищ по поиску "святого Ничего" последовательно превращается в "сестру", "Офелию", "всему жену", вплоть до, подобно вспыхнувшему жуку, "самосожженья в собственном луче" и полного слияния с небесной голубизной, а потом уже потустороннего явления "в виде ангела с трубой".
И все это складывается в стихотворную сеть-паутину, в центре которой ловец со своей улавливающей поющих стрекоз и органично растворяющихся цикад-цитат, но и запутывающейся, подобно бабочке на исходе августа, душой.

Только осень разбросила сеть,
ловит души для райской альковни.
Дай нам Бог в этот миг умереть,
и дай Бог ничего не запомнив.

Вся эта путаница обволакивающей образной паутины не помешала поэту не пропустить в поисках неотвратимого пленэра некий предельно точный и окончательный сон-пейзаж:

Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.
Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

Все же в живописных горах под Ташкентом Аронзону попалось настоящее охотничье ружье. Бесхозное, нуждающееся в непременном драматургическом выстреле ружье добротной русской классики (ружье, висящее на стене пустующей избушки пастуха, а не на плече сочиняющего свои "Записки" охотника "школы Тургенева"). Особенностью сильного поэта американский философ Ричард Рорти назвал признание и присваивание (приватизацию) случайности. "Стреноженный картиной" "Маугли речных стрекоз" не упустил шанс увековечить случайное единство и по-своему красивого пейзажа ("той горы, где голубое // тихо делается синим"), и персонально явившегося к нему знака препинания (точки дуэли-диалога с самим собой). Стрекоза-метафора встретилась с атрибутом муравья-пограничника и, не дожидаясь окончания лета, "сачканула" вверх, подобно брошенному в небо лоту. "Жизнь... представляется мне болезнью небытия, – написал Аронзон в "Стихах в прозе". – ...О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!"

Нежней иглы, прямой и голой,
ты входишь в сонные глаголы, –

пытался поэт лечить текущее бытие. Врач, излечись сам! Отечественное ружье, в отличие от разваливающейся кафкианской машины искупления, сработало в этой "сачкующей" самоприватизации безотказно и мгновенно.
Выражая признательность издателям за удачный опыт двуязычной "приватизации" наследия поэта, при жизни не опубликовавшего ни на одном из человечьих языков ни единой строки, отметим, что название сборника – "Смерть бабочки" – не кажется мне удачным и точным, особенно на русском языке (в то время, как более многозначное слово "butterfly" может иметь отношение не только к весьма недолговечным представителям отряда насекомых, но и к летящему, самому быстрому плавательному стилю). В любом случае оторвавшаяся от литературных контекстов бабочка поэта-"сачка" попала в не знающее смерти измерение вечности. В этом измерении нескончаемый разговор ведут между собой не только звезда с звездою и душа с душою, но даже... труп с трупом, как это следует из аронзоновского "Сонета душе и трупу Н.Заболоцкого".

Есть легкий дар, как будто во второй
счастливый раз он повторяет опыт.
(Легки и гибки образные тропы
высоких рек, что подняты горой!)

Однако мне отпущен дар другой:
подчас стихи – изнеможенья шепот,
и нету сил зарифмовать Европу,
не говоря, чтоб справиться с игрой.

Увы, всегда постыден будет труд,
где, хорошея, розаны цветут,
где, озвучив дыханием свирели

своих кларнетов, барабанов, труб,
все музицируют – растения и звери,
корнями душ, разваливая труп!