Андрей ЛЕВКИН. Мол. Глава из романа «Марпл» - полутона

polutona.ru

Рефлект...куадусешщт #30

Андрей ЛЕВКИН. Мол.
Глава из романа «Марпл»



Автор визуальной работы -

Фоторассказ «Дырка из Венеции в Египет». Мобилография Андрея Левкина.





Мол был как мол, как его описать тем, кто не видел, как выглядят молы. Точнее, их тут два: по обе стороны устья Даугавы, оба уходят в море примерно на полкилометра. Этот, болдерайский, в сторону Юрмалы, был шириной метров пять, раньше тут шла ровная дорога до самого маяка на его оконечности. В войну его зачем-то бомбили, дорога существовать перестала, но валуны-то остались. Валуны, а также многочисленные треугольные бетонные блоки, этакие четырехногие. Другие, произвольные камни, плиты и куски бетона. Иногда на камнях были надписи — где краской с последнего выпускного вечера местной школы (на русском — в Болдерае жили в основном русские), а где и выбиты в камне — 1937 год, например. Края мола обросли водорослями, те, конечно же, колыхались в такт воде, то расходясь гибким веером, то веером же складываясь обратно. Водоросли были темно-зелеными, берег — белым, море и небо серыми, вода внизу, возле мола, — темной. Оконечность мола немного нависала над поверхностью воды, тут стоял небольшой автоматический маяк. Со всех сторон была вода, ну и ветер поверх.

Человек здесь находился уже совершенно в море — берег виделся едва-едва, а море — со всех сторон. Кроме этой узкой каменной дороги, повсюду вода. Город остался вдалеке, виднелись лишь портовые краны. До Болдераи из центра ехать минут двадцать-тридцать, сначала по Задвинью, потом — мимо бывшего аэродрома, полями вдоль небольшой речки и железной дороги Рига—Болдерая. Марплу сюда просто захотелось. Потому что это же хорошее место, где можно посидеть среди моря в полукилометре от берега и выпить вина: где еще такое бывает? Разве что на втором, симметричном молу, но туда добираться дольше. Сидеть следовало не очень долго, потому что ветер тут совсем уже морской, пусть даже и лето. Но чем Рига хороша — тут приличное мерло продается в емкостях по 250, а также по 350, вдобавок — с завинчивающейся крышкой. У Марпла была на 350.

Ход его мыслей был ленивым, отчасти они касались отбытия Q. и развивались вдоль темы отличия российских русских от русских балтийских. Разница-то была ощутима даже в советские времена. Балтийские, что ли, болтались в какой-то промежуточной зоне между тем и этим: между данной территорией и условной метрополией. Даже при самом горячем желании (редком) соответствовать российским, из этого ничего получалось — вписаться-то было возможно, но только без всякого удовольствия. К тому же приходилось вести себя не очень искренне. Вообще, чем тогда те же европейцы отличаются от русских? Возможно, эту глобальную задачу решить проще, нежели локальную. Язык, вот что, — осознал Марпл, глядя в морскую даль. В евроязыках обычно есть перфект, а в русском — нет. В этом все дело.

Если, потому что, есть перфект, то за прошлое можно не волноваться, оно оформится по факту. Есть же разница: I've seen Documenta или «Я был на Документе»? В смысле, в Касселе. Был, и что? Что дальше-то, раз уж об этом заговорил? К чему, собственно, это сообщается? По этой причине непременно требуется оформить факт нахождения где-либо каким-то результатом, итогом: был — пришел к такому-то выводу. Там так-то и так-то. А в перфекте просто: «I've видел», вот и все. Факт оформлен, содержит свой смысл в самом себе. Все, что там было, ты имеешь и сейчас, благодаря вспомогательному глаголу. Вроде бы ты отчужден от этого прошлого, но оно рядом, сохраняясь при этом на расстоянии одной фразы. Скажешь еще раз I've seen, и факт будет извлечен из нужного ящичка, он в мозгу под рукой.

Откуда и социальные последствия. В русском перфекта нет, тогда события надо оформлять выводом и моралью, иначе оно останется расплывчатым. Вот видели в том же Касселе работу такого-то, и что? Придется вести речь к чему-то конкретному. Например — это тот самый, который недавно ушел на Сотбисе за столько-то. И ведь даже имитация перфекта через «я сделал это» — фикция. Тут за совершённым не опускается шлагбаум из служебных слов. Кусок времени не отрезается этим шлагбаумом. Нет грамматической отбивки факта обладания, который остановит процесс и отпустит его на волю, позволив ему быть самостоятельно и не прилипать. Вот и приходится спрашивать самого себя о том, что, собственно, такого ты сделал? От сделанного уже тянется связь к тому, кто это говорит сейчас: как истончающаяся — по мере удаления — жевательная резинка из его рта — прилипшая к предмету речи на другом конце. Да и вообще, сделал ли ты что-то, если возникают эти постоянные вопросы? От сделанного не отделаешься, а если эта жвачка порвется, тогда будто и вообще ничего не было.

А пока она не оборвалась, все длится и тянется. Приходится заполнять дыру в грамматике, чтобы застопорить постоянное трение о прошлое: вот — результат. Теперь прошлое перешло в него, произведя мнение. Придется жить именно с ним, мнением. Но немцы, которые в большом количестве были на той же «Документе», они как? Они haben эту «Документу» gesehen, они ее видели, и этот гезеен у них во владении: спокойное умиротворение, не требующее оценочного итога. «Хабен» оформил им во владение кусок времени со всем его содержанием, а не как частный результат. Там, например, была комната-объект: просто комната, в которой был чрезмерно интенсивный розово-оранжевый свет: как его еще воспринимать и какой смысл из этой комнаты вынести?

Им не приходило в голову искать что-то конкретное для себя: вряд ли все это имело отношение лично к ним, но им было интересно, потому что там они толпились и разглядывали стены. Какое отношение к ним лично может иметь комната, заваленная жестким розовым цветом? Но они в ней побывали, так что, получается, уже имеет, не требуя осмысления этого факта. Просто в тот момент люди стояли в комнате, в которой нет ничего, кроме розового цвета, и, конечно, это были немного другие люди, потому что обычно они в таких комнатах не находятся. Им дали побыть другими в этих художественных обстоятельствах. Но их социальные тушки вовсе не желали получить конкретный результат этого действия. В воздухе совершенно не висел вопрос «что именно хотел сказать нам художник своим произведением?» Их устраивал личный вариант habe gesehen, и что тут было делать другим органам чувств? В Касселе, например, не было даже окружающих выставку аттракционов. В окрестностях «Документы» кормили только в одном месте — на лугу-поляне возле Aue-Pavillon: колбаса, чай-кофе. По минимуму для проголодавшихся, а не как параллельное потребительское мероприятие. Причем, туда же далеко ехать, в Кассель. Не в самом удобном месте город, да и сколько его, этого города, а народу — толпы. Значит, получение данного зрения оправдывало неудобства путешествия и толчеи.

А в русском языке без перфекта ничто не кончается: даже то, что реально закончилось. Что за путешествия, и какие личные перемены возможны в таких обстоятельствах? Единственное — хронологическое путешествие, от которого никуда не денешься, так уж язык подстроил. Да, и в этом тоже проблема: а как повзрослеть человеку, знающему только русский язык, у него же никогда ничего не бывает в закончившемся прошлом?

Ничто не отрезается, нет: издали все тянется да тянется вермишель, истончаясь, не рвется, только наматывается на тушку, решившую осмыслить свое прошлое, а оно все длится и длится. Вот и Q. бормотал про какую-то непрерывность, совершенно тут непонятную. В данном месте не длилось ничего, здесь был край суши, со всех сторон и даже сзади на полкилометра занятый морем. Мол не производил никаких дополнительных мыслей на эту тему, он просто тут был, приглаживая волны и содержа небольшой маяк.

Итак, именно по этой территории проходила мягкая граница. Здесь перфект начинался в латышском языке, но и его отсутствие еще функционировало в русском. Граница распространения перфекта проходила через мозг Марпла и даже через его рот — как и через всех тут живущих. Вот это и была та граница, о которой думал в поезде Q. Остальные — ерунда.

Значит, главное отличие здешних русских от российских состояло именно в том, что они-то перфектом обладали. Что имело свои социальные и этнические последствия: они выходили из-под юрисдикции русской государственной речи и постоянно происходящего прошлого. Они были другой версией. Наличие второго обиходного языка с его отличиями влияло на исходный лингвистический мозг, отчего менялась и окружающая действительность. Здесь перфект имелся, от его наличия не отстраниться, даже если говоришь только на русском. Вот потому-то тыщу раз виденные перекрестки здесь в голове не слипаются, и все истории существуют раздельно.

Но если все отслаивалось и помещалось куда-то подальше от эмоционального переживания, что оставалось для постоянного употребления? Похоже, поэтому Марпл и задался странностями и омниями. Странности пока оставим, а любая созревшая омния на лету сэйвилась деусом, и за ее судьбу можно было уже не беспокоиться. Странности же можно рассматривать как недозревшие омнии: фактически стоящие в очереди на консервирование этим самым перфектом. Так что ура, у Марпла все сошлось, но это был нехороший итог: что ж такое, вся эта история была им затеяна лишь ради самосохранения? Сохраниться, как-то засэйвиться, прислонившись к заведомо консервируемым структурам? Но он же имел в виду вовсе не это? Что тогда он имел в виду? И почему, собственно, он не думал о том, чтобы засэйвиться, ведь это естественное желание каждого мыслящего существа?

Упс, но как эта проблема могла возникнуть у не существующего в физическом виде Марпла? Как он мог думать и рассуждать о таком варианте? Конечно, это тут был уже не Марпл, а тот человек, который еще секунду назад был Марплом, но — сбился и стал всего-то самим собой. Но, значит, тут происходят и такие вещи, сохраняться от воздействия которых не надо, потому что это хорошие вещи. Иногда и человеком можно побыть. К тому же все равно непонятно, на каком уровне надо сэйвиться в каких случаях, и не получится ли так, что при выполнении этой панической процедуры не сотрется сам повод к испугу, а он-то и был рычажком следующего переключения?