РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Андрей Дмитриев

Стихи

02-01-2021 : редактор - Женя Риц





В крыле чёрного ворона –
стальное перо города.
Ворон взмыл высоко
да пёрышко сбросил,
словно лист клёна в осень –
вместе с ампиром и рококо.

А где-то внизу – фрагменты
рассыпанных ожиданий,
что продают агенты,
чьи номера телефонов (случайно ли?)
совпадают с цифрами
на билетах маршруток.
Сохнет суша,
как жук на иголке циркуля.

Стальное перо города
порой замирает у горла:
опустошит карманы,
толкнёт в темноту,
где налету
подхватит коварная
птица,
и в ночь умчится…

Падает-падает,
вертится-вертится
в воздухе пёрышко.
Дворник с лопатою
спустится с лестницы –
выскоблит прошлое.


*   *   *

Лошадь с дворником
в мыслительном лубке,
так похожем на картины Пиросмани,
пьют дешёвое вино,
чтоб голубей
было небо, что простором манит
голубей из чёрных пор земли.
Всякий тост – за быль или за небыль,
только б не тюрьмы на дне сумы,
только б не отравленного хлеба.

В стороне метла, что тротуар
очищала от следов распада.
Прислонённая к стене она –
олицетворяет посох чей-то
на пути из городского ада,
в чём-то идеалистично, да,
но вполне прямое назначение.

Лошадь пьёт
и в такт копытом бьёт:
кровь плодов, как вольный сок
ковыльный –
избавляет от узды
кобылу
и хомут бросает на песок,
отпустив
натруженную выю.  

Этот кадр
в мыслительном лубке
задержался и повис на ветке
в окнах закутка,
что в мир людей
выходили, приподнявши веки.
Смыслы спорные
клубятся в голове
в страхе в сон пустить кого поплоше,
чем похмельный дворник
и портвейн
суррогатный пьющая с ним лошадь.


*   *   *

Лошади, бредущие по склону –
будто бурый  масляный мазок
по холсту тяжёлой кисти в тонких
пальцах слушателя студии художеств
движется в задумчивости томной,
отвлечённой от работы с цветом
на какой-то отблеск в стороне:
там – поодаль отражает небо
сонная река, слагая имя
из гортанных выдохов-слогов
на густом наречии, что часто
связывают с песнями скитальцев
и одетых просто рыбаков…

Лошади брели – из вида скрылись.
Холст остыл, рука остановилась:
перерыв на медленный глоток.
До реки, казалось бы, так близко,
но уже не долетают всплески
на косе резвящихся детей,
и всё дальше отвлечённый отблеск –
только бурый масляный мазок
высыхает на сетчатке глаза,
что замылен в студии художеств,
как и шеи бренных лошадей…


*   *   *

Рем и Ромул, волчица.
Что-нибудь дальше случится,
определённо случится.
Гуси спасут, что осталось.
Позже и их станет мало.
Вынянчит время руины
властной рукой исполина.

Что-нибудь дальше случится:
выйдет из мрака волчица –
выкормит кровью и млеком
нового сверхчеловека…


*   *   *

Нет, поплавок не выдаст карася
в предутренней тиши
на глади чуда-озера:
у них, похоже, заключён союз –
по обе стороны воды
в попытке сохранить баланс
меж терпеливым ожиданием
и скользкой тайной.
Дыханьем осени
процежена листва,
нависшая над кромкой берегов.
Сухие вёсла
лодка тоже сбросит –
неспешно, не бегом…

Вот так внутри
представишь рыбака,
что ради мира, а не ради лова
сидит и ждёт
безмолвной статуэткой
того, что в нём уже произошло,
и тоже вдохновишься простотой,
с которой гладь
становится сюжетом –
кто б ни сказал через губу: водой.


*   *   *

Был август: августейшая особа
с утра к столу предпочитала сдобу
и чёрный чай,
да, горький чёрный чай
из мест, в которых правит саранча
с позиций насекомого ответа
на зрелый шелест, ставший эхом лета
в полях далёких, где прочтён рассвет,
как то, что режет изнутри конверт.  

Жгут поле, споря, telegram-каналы,
хотя и так в полнеба полыхало,
и их огонь, размноженный на блоки,
оплавил провода под биотоком.
Чай отхлебнуть, захлопнуть ноутбук,
встать у окна и в нём увидеть вдруг
в потоке отражений то – одно,
которым и кончается окно.

Давно не август – чай остыл, особо
не радует напыщенная сдоба
уже, когда весь пафос пробуждений
раскис в перебродившей в теле лени.
Никто теперь не царь, не басилевс –
из головы их в ночь увёз экспресс
растрачивать строку воспоминаний
о том, как лихо управляли нами.


*   *   *

Сухие богомолы в жухлых травах
останутся, чтоб стать единой почвой
со всем, что опадает и гниёт,
отстав от времени, точнее отменив
его, как принцип внутренней работы
во внешнем контуре.
Крючками ловчих лап
мумифицированным насекомым
уже не взять природу на слабо
в материальном смысле,
впрочем, это
столь обоюдным
кажется теперь…

Заказанною рюмкой коньяка
среди тугих подвальных помещений,
нашедших применение себе
в идее о притушенном уюте,
рифмуешь стул и стойку, по глотку
загладив окончания, и ждёшь
начала осторожного прилива,
что поднимает павшего со дна –
подобно ветру, в пожелтевших травах
забравшему сухого богомола
в последний, но расслабленный полёт.


*   *   *

На эфиопских иконах –
радость, радость, радость:
лев обнимает ягнёнка,
изобразить пытаясь
ярость и гнев всемогущих,
но солнце играет в гриве,
по усам растекаясь,
и от этого в диких кущах
сочней наливается слива,
и чаще с младенцами аист
над призрачным будущим…

Если трясёшься в маршрутке
через центр, застроенный густо,
и стараешься спрятать глаза
под тяжёлыми веками,
загляни в чугунную бездну
с наивным, но зорким искусством
первобытного лекаря –  
нарисуй там себе образа
прямо поверх железа.

И покатится солнце
сквозь всю эту мёрзлую прозу,
где из спальных районов
выползает вокзальное чтиво.
Эфиопия – это не только россыпь
нагревшихся камешков,
это – образно – ровно
тоже самое, что и божьи овцы
львиным цветочным зевом
летящие в небо с овчинку,
но до конца в нём так и не канувшие…


*   *   *

Уволившись из школы, педагог
глядит на мел, как на базальт, который
лежал в разрытой глубоко земле,
приняв слои культуры и стыда,
утиль и прах, слова и артефакты.
Затих звонок, не слышно беготни
по коридорам, выводящим в завтра:
лишь пепельный ноябрь шуршит культёй
в ослепшем ворохе того, что ещё цело.
Гранит науки холодит щеку,
под голову ложащийся устало,
а дальше – сон, каникулы ума…

Мел оставляет белый след на пальце,
словно на брюшке медленной пчелы
пыльцу цветок, растущий в черноту
доски, а, может, космоса. Язык
чтит правила, но тает в перспективе
страниц тетрадных на краю стола.

А всё же снятся педагогу перемены,
всё ещё снятся педагогу перемены,
большие снятся педагогу перемены,
ведь так и неизбежны перемены,
а, значит, может быть, уже сегодня
(что ж, правда, почему бы не сегодня)
Петров сдаст на «отлично», Ивановой
отвергнув предложение списать
в знак истинной любви
к познанию вещей через поступки…


*   *   *

Посадили за умные книги,
посадили за честные книги,
посадили за важные книги,
а он отсидел за ними
и на попутках вернулся
к хождениям по канату
между прошлым и будущим,
который провис в настоящем.
В библиотеках пусто –
введён режим карантина:
залы закрыты,
витает бумажная пыль
над вымытым с хлоркой паркетом.

С улицы тянет холодом
в щель между прошлым и будущим.
Читатель, попав под амнистию,
волен забыть ту страницу,
на которой вчера закончил
валить вековечные сосны,
но по-прежнему целится с вышки
бдительная охрана,
одетая в тусклую бронзу
добытых ею признаний,
а, значит, финал – открытый…


*   *   *

Нарушение сна –
палец к губам: тсс,
сна.
Вода ходит в трубах,
а днём как будто неслышно.
Луна за зябким окном –
жёлтая словно блесна,
зацепившаяся за крышу
того, что было грузовиком,
а теперь чернеет на дне –
среди рыб и ила.
Это могло бы присниться
в ненарушенном сне,
выскользнув, как обмылок
из темноты глазницы…

А наяву это – сгусток,
галлюцинация впрок:  
можешь, покуда не спится,
с изнанки, где было так пусто,
видеть оплавленный контур
и плавленый в нём сырок,
не склёванный кондором –
в скобках парящей птицей.

Надо сделать глоток,
глоток оттрубившей воды
и головой уткнуться
в мякоть пшеничной подушки,
но ухо не приживётся –
будь ты хоть трижды Ван Гог:
взято за мочку – и в угол,
поставлено на прослушку.


*   *   *

У хлебобулочных изделий
хватает в образе мистерий.
У хлебобулочных мистерий
акцент на колосе и стебле:
берёшь батон – вдыхаешь осень,
забывшую на входе посох,
и, с нею преломляясь после,
ждёшь послевкусий, воскресений.

Мука размокла в слёзной муке,
дивясь, как много в гулком звуке
для сердца русского. У Мунка
картина есть, где держат руки
кричащей головы калач
на том мосту, где игры в мяч
сулят потерю – всплеск и плач,
в чём, впрочем, тоже, брат, наука…

Хоть строй и спущен на полтона,
отрезанный ломоть батона
светлей и жизненней бетона,
свежей, насущней, но на то он
и весть о таинствах земли
и солнца. Эту сцену дли,
как режиссёр, ведь, в наши дни
не факт, а фон знаком до боли.


*   *   *

Падают звёзды и просто камни –
наш огород копит груды в разрывах грядок,
где были розы с шипами, чтобы руками
голыми всякий пройдоха, блуждающий рядом,
не оборвал, подбираясь к цветам, что нежнее,
а вот – гляди-ка  – всё вдруг побило разом.
Падают звёзды обыденно – правда, с неба –
но узнаёшь в них лишь камни, подняв из грязи.

Домик садовый за выцветшей занавеской
на запотевшем окне вдруг поехал крышей
с кровлей, проломанной градом, и, будь ты хоть Ленским,
даже Онегин давно здесь соседей не ищет,
скучный пасьянс разложив на пеньке берёзы.
Падают звёзды: загадывай – не менжуйся,
а, если камни, увидишь в начищенной бронзе:
их отражение – всё, что осталось искусству.


*   *   *

Узоры на обоях – будто схемы
каких-то непростых взаимосвязей,
происходящих всуе между всеми
конструктами, с чем долго ум за разум
идёт витиеватой траекторией,
пока лежишь, разглядывая стену,
оклеенную с модернистским норовом
фрагментами искусственной вселенной.

Но сон всё не приходит: вероятно,
нет обретения свободы подсознания
и с терпкой долей зрительного яда,
которую решили выжать сами мы       
из листьев нарисованной бегонии,
что стала здесь предметом геометрии
с её дорогами – прямыми и окольными,
с её не душ, но взоров инженерами.



 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney