РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Ирина Перунова

В заоблачной горсти

09-02-2009 : редактор - Сергей Круглов






В ЗАОБЛАЧНОЙ ГОРСТИ

Иве и Стеле

***

– Я тоже, я тоже
немного летаю!
Гляди, как похоже.

– Тебя я не знаю.
Ступай осторожно
по самому краю
куда невозможно,
тебя я не знаю.

– Но кто же он, кто же?!

– Царапинка злая
в ноздрях леопарда,
лишённого дичи!

Мой друг крылокожий –
юнец Леонардо,
седьмой подмастерье,
сын Пьеро из Винчи.


***
А над музыкою есть
музыка иная,
и над небом небеса,
в них высокий Град,
горожане-люди –
люди урожая,
праздничны их лица,
весел виноград.

И скажу я людям:
люди-горожане,
и у нас есть небо,
там, за гаражами,
в нем лыжня прямая,
самолеты едут...

Передайте любовь мою
девочке Жанне,
сожженной в Руане
тридцатого мая,
в среду.


***
На известке-штукатурке
бесов легкие фигурки,
сколупнем еще слегка –
бесы канут в облака.
Дунем, плюнем и размажем!
Никому о них не скажем.


В ПЕСОЧНИЦЕ

Раз, куличик, два, куличик!
Голосуй, дружок:
превратим куличик в блинчик
или в пирожок?

Ну, зачем же сразу в слезы,
пусть, куличик, три!
Книжка есть «Метаморфозы»,
глазоньки утри.

Написал её Овидий,
жалко, что не я,
он такие в жизни видел
превращения…

Я, признаться, не сумела
до конца прочесть,
но не в этом, знаешь, дело,
превращенья – есть!

Отвыкай от злых привычек:
сотня куличей
не накормит пары птичек
в голове моей.

Отпусти ты их, дружище,
чудо сотвори.
Впрочем, правда, красотища –
твой куличик три!

Раз, куличик, два, куличик,
три, кузнечик…оп!
Поприветствовал двух птичек
и ушел в галоп.

КУЗНЕЧИК

На сером небе облака,
на облаках трава.
Траве кузнечик голова –
он в ней сидит.
Он дует на нее сперва,
потом прижмет к груди:
“Что ждет тебя, моя трава,
там, впереди?”
И долго он вперед глядит,
потом глядит назад.
И говорит траве: “Гряди!
Гряди, трава, я – за!
Я за тобой сойду с небес,
зеленый и простой,
непрошенный и тихий весь,
и пустят на постой
меня седые камыши
неведомой реки.
Я буду ветер с ними пить,
теки, река, теки!
Я стану им немного брат,
немного младший сын.
Я стану их на небо брать,
холодных от росы.
Они согреются едва
в заоблачной горсти.
Они такая же трава.
Расти, трава, расти!”



***
Театральной провинции

Амуры и Зефиры
разобраны внаем.
Пора съезжать с квартиры
под снегом ли, дождем.

Пора съезжать с квартиры.
Слезится окоем.
Чье Царство не от мира,
прости, что так живем.

Что не обрящем рая
и не спасут стихи,
в раскрашенных сараях
сгорая под апчхи,

под цо-цо-цо и браво,
колена преклоня.
Но Добрый, Сильный, Правый,
не сокрушай меня!

И тех, кто нас обидел,
возлюбленных почти,
прими в Свою обитель
и к Ангелам причти.


***
Тише, тише, тишина.
Начинается война.

Все уснем в большом бою.
Баю, баюшки, баю.

Баю-баю-баю.
Божия раба я.

Спи, усни, благословясь.
Встанешь, светлый, будешь князь.

Спи на краешке земли.
И шинель твоя в пыли.

Спи у неба на краю.
Будешь с Господом в раю.

В месяце апреле
плыли колыбели.


***
Аты-баты, шли солдаты,
аты-баты, шли домой.
Неотпеты, биты, святы.
Шел и ты, родимый мой,
до небесной своей хаты.

Было сердцу тесно-тесно...
По дороге в Град Небесный
шли солдаты.


***
Чипполино, ты в чулане,
Буратино, ты в бревне,
Пуля-дура, ты в нагане,
Дура-нежность, ты во мне.


***
Мышке-полёвке, птичьей тусовке,
рыбьей чешуйке в утлой воде
свет на затерянной счастьем подковке
в каждой зазубринке и борозде.
Мышкины чашки, птичьи тарелки,
рыбьи кормушки – Божий карман!
Всё им пирушки, всё посиделки,
дом не сдаётся! Но пасаран!
Дом не сдаётся, разве предбанник
шаткого неба… Из партизан
в небе Господнем синим исподним
кто там сверкает? Ты, дельтаплан?


СНОВА КУЗНЕЧИК

Где плывут жуки-олени
пить луну к истоку вод,
некто вставший на колени
подпирает небосвод.

Крыльев тонкие горбинки
полирует первый град.
Зашнурованы ботинки
сотню лет тому назад.

– Кто ты, Некто? – жук-олени
вопрошают монолит,–
Может, Пушкин? Может, Ленин?
Может, доктор Айболит?

– Я не Пушкин! Я не Ленин!
Не моги меня бодать!
Хоть и встал я на колени,
не просил на хлеб подать.

Вся душа моя кузнечья
содрогается от слез,
небо сплющивает плечи
и пугает паровоз:

как он рыкает и рыщет,
пробираясь через лес,
аки лев коварный ищет
подпирателя небес!

Астро-пестики, тычинки
сокрушает на корню –
трижды требует починки,
кто ушиблен о броню.

Берегите ваши спинки,
совершая променад!
Вы-то рады мне, былинки?
Я-то вам, былинки, рад.

Вы, ребята, из глубинки,
глубину ли обвиню?!
Не сойду с моей тропинки!
И небес не оброню!


***
Там улиткина перчатка ускользала в темноту,
и звезда, как опечатка, проступала на лету,
в слове «провиденциально»
зацепив собою «де».
Век сиять провинциально
с той поры твоей звезде.


***
И я улиткою по льду
на шелест веющий пойду,
и в тишине лучи найду
и не вернусь в себя.

Когда мой дом – витой гробок –
за мной покатит ветерок –
едва-едва – на левый бок,
на правый бок...

СОЛДАТИК

Шёл солдатик оловянный
нелюбимый, нежеланный,
только стойкий – если столько
оловянных слёз пролил:
ни одной из них – пустой,
неприцельной, холостой.
Шёл солдатик оловянный,
а казалось, что седой.

Рядом шёл солдат стеклянный,
первым снегом осиянный,
на войну не слишком званный,
напросился – взяли впрок.
До того был взгляд прозрачен,
что казался всем незрячим,
был обут и в полк назначен,
всё казался – без сапог.

Ну и третий – как ведётся,
сам дурак вослед плетётся,
на затылке стружка вьётся,
темя брито под верстак.
Даст зелёные побеги –
оберут на обереги,
а последний листик пегий
отлетает на рейхстаг.

Эко, дщица! С деревянной
рукавицы жамкал манну
снега первого чужого
дарового натощак.
Набивает безымянный
манной снежною карманы,
а на первого-второго
не считается никак.

До рейхстага ли, на Трою –
добровольцами из строя
вышли только эти трое.
Изумлялся младший чин,
чужедальнею порою
им одну могилу роя:
все, казалось, было трое,
оказалось, что один.


***
Скажем, розовая плаха
свежесрубленного пня,
прах ветвей и ветви праха,
средостение огня.

Дымом тающая сила,
деготь стоптанной кирзы…
Скажем, смерть перекрестила
жесткой тенью стрекозы.


***
Останься на земле,
не жди меня на небе:
картошины в золе
и хлеба чернота
поведают любовь
и невесомый стебель
поддержит небосвод
всей немощью листа.

Оставишь по себе
не дерево, не книгу,
но самого себя –
и дерево шумит,
страницы шелестят
и тёплою ковригой
день пущен по воде
блаженной из утрат.

Достанемся судьбе
такими дураками –
скиталице сквозной
невнятной никому –
что вскрикнешь «воробей!»
ты на летящий камень –
и станет воробей
по слову твоему.


***
К. К.

Ты и сам догадался годам к четырем,
что однажды мы все непременно умрем.
Спохватился позднее, годам к десяти:
Кто-то есть, Кто нас хочет спасти.

Падал снег под диктовку: пишите, пушист…
Но запомнил о снеге пацан хорошист –
Кто-то плачет о нас. Восьмигранная весть –
иероглиф слезы, Кто-то есть!

И не то чтобы въяве, но чьи-то шажки,
будто дети играют слезами в снежки
или слезы играют в узорах и без
наплывающих настежь небес.


ТИТАНИК

Страна ходила на «Титаник»,
под Рождество за пол-цены
в клуб выходного дня стекались
герои тыла и войны.
Они ходили на «картину»,
дни коротая до весны.
И баба Капа с Антониной,
и дядя Гоша с целины.
Брели порожней деревенькой,
Николин огибая храм,
когда церковный сторож Венька
вослед бурчал про стыд и срам
бабёх-дурёх и с ними деда,
что без поста и без креста
не берегут пяток и среду,
идут отсиживать места,
по коим всыпать не мешало б,
да нету пороха в стране
и вся – дырявый полушалок,
по их же, стало быть, вине…
Ныряют чуткие галоши
торёной заячьей петлёй.
О колотьба сухих горошин
в небесной ямке горловой!
Ложатся с нежностью немою
снега на купол, на овин,
и солнце стынет за кормою
неповоротливых равнин.


***
И не все равно
куда камень с плеч,
и не все равно
в чью нам землю лечь
до твоей трубы,
Божий Ангеле.
А хотелось бы –
в землю Авелей.
Кровью праведной
омовенную,
снегом ласковым
убеленную…

Безымянный гость
приходил просить:
набери хоть горсть,
хоть щепоть просыпь.


***
В худую варежку зимы
волхвами – снежные холмы
уходят, проседая.
И ель совсем седая
хоронит рыхлою полой
свой детский страх перед пилой,
и держит оборону
в надежде, что не трону.
Ты обозналась. Не дрожи.
Смолистых высей этажи
оспаривает птица,
мне ж только рукавица
и любопытна:
с краю нить
чуть потянуть, подраспустить,
и угадать в кругу дыры
благословенные дары.
Пещеры вязаная тишь.…
И, кажется, сопит малыш.


***
Больно дереву расти,
шелестеть, кормиться светом,
если солоно в горсти
человека. Как все это
объяснить? Прошел, задел
горемычной своей тенью
ствол шершавый…


***
Муравья машинально сотрешь со стены
и забудется слово в любимой строке,
и нахлынут подобия многих иных,
ты их видишь на свет, словно капли в реке.

И белеет река, и болит в берегах,
и бушует о сорванной капле своей.
Пусть уснувший рыбак
снасти оберегать
не спохватится, но,
Боже правый, развей
эту грозную муть, этот вздыбленный страх,
отпевающий время его второпях.
Пусть не ведал он в очи Твои заглянуть,
но увидел он солнце в горящих сетях
и вошел в эту воду по самую грудь.


***
А. Шварцбергу

Качаясь в плацкартной своей колыбели,
улыбчиво так и в покое таком,
как - будто простили за все и отпели
и смерть от тебя далеко-далеко:
по желтому шелку песочного склона
ты маленький к морю бежишь голышом,
рьяно хлопочешь в пене соленой
и получается так хорошо.

Радуги хлопья, хлопанье, пенье
сводного хора при интернате.
Кажется, праздник – «День посещенья»,
и по конфете, пожалуйста, нате.
Фото в кругу пожирателей пиццы:
Лехи - Рубля, Колобка, Промокашки.
Строго глядишь в ожидании птицы
в белой на вечные лета рубашке.


***
Так умирают древоцветы.
В посюсторонней желтизне
уже не всуе входят в лето
и прилучаются весне.

И снега бремя принимая
в просторном воздухе парит
ветвь лучезарная, немая,
и высотою тень поит.


***
Ах, люди детские, зима.
Как вы не сходите с ума?

Зачем я вижу всех детьми:
и деда, ветхого деньми,
теть-богомолок – Вер и Надь,
и плохишей-героев дядь,
и в серединке – мамой
любуюсь, детской самой.

Они вдали. А вот и я:
над жаркой чашкою дитя
склоняется – и в чайной гуще
глаз отражается хитрющий,
весь ликование и весть:
Ах, люди детские, я – есть!

Жизнь пахнет яблоками встреч,
и больше жизни наша речь –
неоспоримое «Ура!»
и тем, кто был еще вчера,
и тем, кто будет вскоре:
я есть – и все мы в сборе!

Никто никем не отменен,
есть наше время у имен.
Моя прекрасная родня,
давно минувшая в меня,
на свет глядит моим зрачком
и ловит бабочек сачком.


КОСТЮМЕР

Не костюмчик играет, моя дорогая,
но актриска, актриска же в нем!
Вам ловить на рукав иероглифы рая,
допивать свои виски со льдом.

Вам ловить на рукав иероглифы рая,
первый снег залетевший в Содом.
Не костюмчик играет, Ви поняли, Рая?
Одевайтесь, поймете потом.


***
Кто-то плачет подробно – идет наугад
круглосуточный снег. Хрящевидный плакат
занавесивший с улицы окна
до последней медали промок, но
трехметровою мышью летучей висит,
вечен театр и его реквизит.
Раздраженный очкарик в квадратном тылу,
напрягая чело им ведет по стеклу,
упирается в форточку – бзыц! – и, шалишь,
фиг спугнешь эту чертову мышь!
Покарябал изнанку, ножа не нашел,
запер фортку и понял: «Шеол».


ГОРЯЩАЯ ЖИРАФА

Та горящая жирафа,
если помнишь, у Дали:
гибкое подобье шкафа –
женщина, в ноге нули,
или ящики пустые
выдвижные, ровно семь.
И в груди один сердечный,
только сердца нет совсем.

Заголился в небо днищем.
Ни ворьё, ни вороньё
ни записки не отыщут,
не обрящут у неё
ни конфеты, ни монеты,
ни скелета на фу-фу…
Ты ли это, бабье лето?
Пусто в женщине-шкафу.

То ли грифы мандалины,
то ли просто костыли
подпирают нежно спину
полой женщине Дали.
А и мне нужны подпорки,
да не выдержать им вес
извлечённых из подкорки
сникерс-баунти-словес;

фотографий, биографий
из семейного архи-
ва и полок эпитафий
на бессмертные стихи.
Там какой-нибудь платочек
или мамочкину шаль,
и знакомый детский почерк,
мне всего на свете жаль.


Как сумела эта дама
не заныкать про запас
ни сокровища, ни хлама,
и не завтра, а сейчас!
Неужели дело в шкафе?
Неужели догорать
легче маленькой жирафе,
если всё и вся раздать?

Всё на свете обратимо,
как в шампанское вода!
Как полено – в Буратино!
Как в спасение – беда!
Как в созвездие Жирафы –
пламя-пение! И та,
в абсолютную свободу –
абсолютная тщета!


***
Лишь воздух-пасынок и девочка-вода,
да приживалка махонькая осень
неволят сердце биться иногда,
как вспоможенья у глухого просят.

Перебирают пёрышки, лузгу,
голимой веткой ветер погоняя.
И я ловлю в проветренном мозгу,
что им сейчас недальняя родня я.

Мне лишь того хотелось на веку,
на что никто уже не покусится,
и жизни лыко, льнущее в строку,
затем и льнёт, что в лапоть не годится.

Ты помнишь песню про шумел камыш?
Кто не шумел, мой ангел, кто не гнулся?
Зачем сегодня каменный молчишь
и в первый снег с утра переобулся?

Как будто с кем-то споришь на щелчок
невидимого фотоаппарата
и до сих пор глядишь в его зрачок
сам на себя, как в точку невозврата.

Перелетело, вникло, налегло
на фотографий выстуженный ворох
последней спички лёгкое крыло –
и кажется прощеньем каждый всполох.

Дверь-облако дрожит от сквозняка,
просторен дом над камышовой рощей.
Восходит снег. И тень твоя легка
на бледном снимке с панорамой общей.


***
Лишённое таланта и ума,
отсутствие без всякого покрова.
Ты погляди: тома, тома, тома…
И что тебе несказанное слово?

Снегами заплывает окоём
пространства, прикипевшего к засовам.
Там трудники поврозь или вдвоём
всю жизнь свою работают над словом.

Пробита речь молчанием, сквозит
последнее несказанное слово,
возможно, это слово-паразит,
от зерен отлетевшая полова.

Издали, не издали – не вопрос.
От точки доведённые до точки,
роняют миллионы алых роз
отсохшие печатные листочки.

Но ты вберешь бескровный перегной,
пустой травы крушенье и шуршанье,
как обещанье музыки иной,
как пущенное в рост благоуханье.


***
Густо мечется бисер
мелюзговой пыльцы,
крылышкующий миксер –
мотылек Лао-цзы.

Что доносит разведка?
Расшифровку пыльцы!
Пишет пьяная ветка
мотыльку Лао-цзы.

***
Маша, ты видела смерть Фаэтона
в спичке, слетающей искрой с балкона,
все удивлялась: “Ну как вам не жалко
маленькой спички, ведь есть зажигалка!”

Дружно дрожали, намокнув, реснички
И дорожали в руке моей спички.

Я ли обижу тебя, дорогая?
Скажешь однажды: “Пускай, догорая,
жизнь пролетает высоким пунктиром
в этом ли мире, над этим ли миром –
лишь бы не местный мирок-коробок!”
Тихо и просто скользнёшь за порог.

Вот на какой себя мысли ловлю:
кажется, я тебя благословлю.

***
Растирание снегом, бассейн и дзю-до,
запятая весны в ожиданье Годо,
обливания на ночь слезами,
а спасенные - вырастут сами.


***
Еще бы несколько минут
чтоб дописать стихотворенье,
но Он призвал тебя на суд
и ты пришел без промедленья.

Какой принес в себе упрек,
какой обиды непрощенье,
но лишено последних строк
твоей судьбы стихотворенье.

Иному дню иной урок:
и тень слезы – во исцеленье,
но не прочесть без этих строк
твоей любви стихотворенье.

И затворились рай и ад
перед тобой в одно мгновенье,
и Он сказал: – Ступай назад
и допиши стихотворенье.


***
Жизнь была великолепна,
всё боялась Вам сказать.
Так была великолепна
жизнь, что общую тетрадь
на неё уже не трать.

Отошла от переплёта,
как от ветки листопад,
не заметив перелёта
по-над миром к миру над.

И уже не важно даже
то, что в общую тетрадь
ни чернилами, ни сажей,
ни слезами не вписать.


***
Как минет год со дня моей
непредугаданной кончины,
не собирай домой друзей –
без объяснений, без причины.
Уж где-нибудь и как-нибудь
сумеют сами помянуть.

“Всего-то год. И год уже” –
вот всё, что на сердце шепнётся.
Ты прогуляйся, пусть бомжей
озябших стайка встрепенётся,
когда подашь, что Бог пошлет
тебе в тот день, как минет год.

Подай старухе вековой,
торгующей какой-то рванью,
мой полушубок меховой –
авось не разразится бранью.

И милой девочке, в трамвай
спешащей как-то угловато,
ты руку ласково подай,
как подавал и мне когда-то.

Купи поджаристый батон,
располовинь (прости мороку) –
одною накорми ворон,
другою – прочую сороку.

А хочешь, всё наоборот:
зови гостей, затепли свечи!
Любимый, только б минул год,
там будет легче, легче, легче.


***
Бедная книга! Если Ему
ты не нужна, то и мне ни к чему.

Жизнь извела, что простой карандаш.
Смерть обойдется без книжных продаж.

Снегом и грифелем крошится явь.
– Ты хоть названье на память оставь.


***
До свидания, девочка Бобочка,
в круглой шапочке из ничего,
довоенного неба коробочка
для «секрета» цвела твоего.

Птичку мертвую, в целом отличную,
но не певчую, как не проси,
пеленавшая в землю тряпичную,
и меня с небеси ороси

слабоумной слезой не взрослеющей;
примелькаются вести с полей –
кем засеяны ведает сеющий,
а ты просто слезами полей.

Что там, стеклышко, зернышко, птичка ли:
ямка свежая – детский «секрет»,
или кто там? Сухими страничками,
белым фантиком снега согрет.

Камень пусть, но к чему фотография,
ритуального сервиза китч?
Разве вспомнилась чтоб эпитафия:
«Улыбаемся, вылетит птич…»

blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney