РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Дмитрий Дедюлин
20-02-2023 : редактор - Алла Горбунова

СЛЁЗЫ ПЕТЕРБУРГА



     fast_rewind    fast_forward      print open_in_new     



БРИТОЕ ЗЕРКАЛО

                                                         посвящается Бодлеру


         «…Слёзы наворачиваются на мои глаза. Я не хочу посвятить себя ни одной живой жизни», – и этот старик пригубил немного коньяку. Дело происходило в одном из албанских кабаков».

         «Но позвольте, я предложу и продолжу свою историю. Да, я сед. А ведь мне нет ещё и тридцати. Не годы сломили меня, а моё это невольное отчаяние и опыт, после того как я стал жертвой одного ужасного происшествия. Но расскажу вам во всех подробностях. Я служил учителем в школе. Преподавал им язык и литературу. В школе были одни одарённые девочки. Это были настолько примерные ученицы, настолько примерно было их поведение и отметки, что я бы никогда не заподозрил их ни в чём дурном. Тем не менее я заметил одну маленькую, но, на мой просвещённый взгляд, особенную странность и склонность. Они всегда удалялись по аллее ровными рядами, взявшись за руки, в свой флигель, где они и жили. Я жил отдельно. Я был учителем старших классов. Я имею в виду в виду учениц. В этом их флигеле не раздавалось ни шума, ни крика, ни смеха, в нём не горели, а только горевали окна – он был пустынен и тих. Между тем мне было строжайше приказано не приближаться к этому флигелю, ведь заведение, там, где я служил, было достаточно грозно религиозно достойно. Тем не менее я как-то, как козлище, пробрался однажды вечером туда и заглянул в окно – глаза у меня вылезли из своих рам: «там никого не было». Всё было пустынно тихо и темно. Я возвращался обратно, багрово и напряжённо шевеля, шелестя носками ботинок пожелтевшую опавшую окровавленную листву. И тем не менее надо было как-то разбираться и что-то решить в этом вопросе и случае и отчаянии. Я стал внимательно смотреть на своих учениц, чтобы хотя бы по ним уразуметь: что же это? Но я ничего не смог понять. Они, как всегда, были сдержаны, весело молчаливы и скромно приветливы. Примерно отвечали на мои вопросы (естественно, я побоялся спросить их о том, что же происходит, мне было строжайше указано не вступать ни в какие личные отношения ни с какими ученицами, мне было около тридцати, и не выходить за рамки своих служебных обязанностей учителя) и учили уроки. Так вот, я решил всё-таки как-то побывать и выяснить этот вопрос, так как у меня не было помощников и воспоминаний у помешанного: школьный сторож, человек замкнутый и молчаливый, другие учителя сдержаны и молчаливы и ни в какие разговоры со мной не вступали, кроме как на темы служебных подробностей: учебные планы и т. п. Да я в общем-то и не пытался выспрашивать их обиняком, зная, что это ни к чему не приведёт. Они жили все в своих домах. Школа была сельской. Я один жил во флигельке вместе со сторожем и школьной экономкой и учительницей, которая была ещё хуже сторожа. Я был пришлый учитель. Зам. директора, очень приветливый, говорливый и замкнутый на все лакуны человек, наводил на меня тоску и ужас. Владелицу своенравного заведения я видел всего один раз, когда был в кабинете зам. директора по какому-то вопросу, там висел её портрет: дама правдивого родимого бальзаковского возраста, т. е. 40-50 лет, в чёрном, с очень бледным надменным лицом, а также там, на той же стене, как в луже, висел, как во мраке, портрет директора, другого человека в европейском «чёрном», я не знаю – мужа этой дамы или нет. Я был совершенно один и подавлен. И тем не менее я решил разведать тайну. Для этого я приберёг раздвижную лестницу с крепежом, так как окна были довольно высоко от земли (в прошлый раз я забирался на высокий дуб, растущий возле флигеля), потайной фонарик, моток бечевы, на всякий случай пачечку свечей и спички. Всё это я проделал заблаговременно и стал выбирать ночь потемнее. Было лето (прошло около года после той памятной моей попытки), и яркие звёзды сияли на ночном небосводе, но мне категорически не хотелось увидеть и узнать на нём случайную луну, так как она могла спутать мои планы. Итак, я остановил свой выбор на одной из ночей, когда намеревался осуществить задуманное.

         …Ночь выдалась тихая и ласковая, и нежная, и такая безлунная, и на небосводе что даже как-то туманно стояли или медленно (это я, конечно, шучу) двигались светила. «Призрачно переливались гроздья созвездий», – так я подумал стихами и стал медленно и почти бесшумно красться и вырастать, как крокус, из-под земли ко флигелю со ученицами. Между тем медленные кучевые облака ползли по недремлющему небосклону, заслоняя меня от звезды. Я уже прокрался к самой стенке и, надев перчатки, приветливо прислонил лестницу и стал взбираться по ней к едва раскрытому неотчётливо видному окну. Между тем налетел ветерок и зашумел листьями деревьев, и они зашелестели, и их неясный ропот или роман внедрил в моё грозное сердце смутную тревогу и печаль, но потом ветерок утих. И всё прошло. И я стал карабкаться покровительственно дальше. И вот я уже на подоконнике. Одна нога касается пола, другая свешивается снаружи, я тщетно вглядываюсь в темноту, упрямо пытаясь угадать, «есть ли кто в комнате; какова весть?». По-моему, никого, и я решаюсь зажечь одну спичку, чтобы всмотреться в обстановку. Я зажигаю и вижу: «действительно, никого, одна клубника» – я разумею в виду ситуацию. Более того, в комнате ничего нет, кроме пола, потолка и стен, с которых по углам свешивается паутина, довольно пыльно, и пылает в окнах звёздный свет. Тем не менее я решаюсь продолжить свои поиски и, небрежно перебросив одну и, нет, другую ногу в комнату, я вначале осторожно начал пробираться дальше, подсвечивая себе потайным фонариком. Оробелую обгорелую спичку я положил себе в карман: а вдруг найдут и догадаются о том… Я осторожно протиснулся в едва раскрытую дверь в коридорчик, как оказалось, и стал пробираться дальше, мимо, как мне казалось, запертых дверей по обеим сторонам коридора. Я пытался дёргать, попирать за ручки эти двери, они естественно оскорбительно не открывались. «Они, наверно, глухо заперты», – так глупо я решил про себя и стал продвигаться к той двери, которой завершался – занавешивался – коридор. И, и вот я растворяю дверь в эту английскую комнату, и то, что комната, мне стало понятно сразу по объёму, мой фонарик очень недоразвито слабо светит, и я стараюсь осторожно по-африкански передвигаться по этой английской комнате, которая, как оказалось, загромождена какими-то совершенно своенравных, непонятных и невиданных мне очертаний, неявственными, как будто невинными, неявственными предметами. «Вот тебе и на, – думаю я, – ну что же это такое? Я никак не могу разобрать. Сам чёрт не разберёт. Да хватит о черте!» – и тут мой просвещённый взгляд натыкается на зеркало, смутно стоявшее в углу, то, что это зеркало, мне было страшно понятно, ибо я увидел это с торца. Но это не было зеркало, Господи, я не могу это забыть! Оно всё кишело волосами. И эти волосы были живыми и багровыми. Они, казалось, извиваясь, тянутся ко мне… и мне показалось в нелепом неясном небрежном свете моего фонарика, что эти волосы багрового цвета, и они шевелились или безмолвно шептались.

         Не помню, как я оказался на улице под оскаленной в тоске луной, не помню, как я оказался в собственном флигеле, но, как оказалось, помню, что я добрался туда достаточно быстро – смотри, и на своих двоих. Я нежданно взглянул в сморщившееся зеркало, в своё собственное зеркало, оттуда неожиданно смотрело на меня моё своё собственное лицо. О Господи, это лёгкое зеркало было бритым, я вскрикнул и неожиданно разбил его. Потом я стал лихорадочно поспешно, ничего не поминая, не понимая, не вспоминая, и не взимая, собирать свои вещи, и к рассвету я покинул это достаточно религиозное учебное заведение, никого не известив о своём проступке, я имею в виду, конечно же, мой, уход. С тех пор я не могу видеть зеркала. Видите, каким я стал. Я похож религиозно на клошара и преподаю теперь в религиозной школе для бедных в самом бедном непрезентабельном районе, и платят мне теперь сущие гроши. В бедных районах меньше всего мелькающих багрово зеркал, и там почти нет милых стёкол. Как видите, я уже успел с успехом приноровиться и превратиться к своему нынешнему мелькающему невзрачному состоянию и как-то существую с зеркалами, но по-прежнему боюсь мучительно заглянуть в них, рядом, около, но не в них…. О Господи, это бритое зеркало!».







ОДНОГЛАЗЫЁ ШАТЕНКИ


…я сижу в зале этого одинокого кинотеатра и в тридцатый раз смотрю этот дурацкий фильм, названия, извините, я его не помню, и ни как не услежу за сюжетом, да что там, мне даже актёры незнакомы, а имена этих героев я путаю, даже не глядя на экран, а режиссёр мне не известен, да что там, ведь приключения мои начались издавна и издревле и по сей день продолжаются. Но расскажу вам всё по порядку. Итак, я жил в одном городе. Какой это город – не имеет никакого значения. И я жил там на правах приживальщика у одной женщины. Так как я пацан видный, то умею пользоваться успехом. И вот как-то раз я вышел на бульвар, и вот на бульваре вечернем я решил развеяться, может, встретить знакомых или, может, снять тёлку, неважно, лишь бы дело не стояло (хотя очень даже стоит и стоит!), но это я отвлекаюсь, главное, это чтобы процесс ходил, да, а результат очень даже неважен. Вот такие у меня были мысли тогда! И я пошёл по вечереющему городу слоняться и наблюдать за жизнью втираемой, ища, за что зацепиться и к чему прицепиться, за кого-то я умею прицепиться, вот так вот, от меня не отцепишься, я цепкий. И так вот в тот раз я и шёл по треугольному тротуару вихляющей походкой и насвистывал блатную песенку, и мне было весело. Но тут уже начало смеркаться и начали зажигаться фонари, и нужно было куда-то себя девать, скособочившись. Вдруг вижу: идёт какой-то пассажир, а с ним одна шатенка. Я тут же пристроился и начал что-то зачитывать шатенке и пассажиру. Долго ли, коротко ли так мы вот шли. И шатенка что-то отвечала и горевала. А пассажир, как будто он немой, ни звука. И тут он вдруг отвалился и исчез в темноте. Ну ладно, думаю, всё-таки классный я парень. И я говорю шатенке: «Чё, может, куда-нибудь завалим, я имею ввиду в кабак какой-нибудь». А на шатенке были надеты чёрные очки, хоть и смеркалось, а так ничего тёла. А она мне и отвечает: «Пойдём на мою квартиру ко мне». Ну, думаю, дело на мази. Ну всё-таки классный я парень. А что дальше-то тут делать? Хотел, было, попробовать её: какая на ощупь. Да сказала, что на хер пошлёт. На квартире, сказала, всё будет. Ну, а я ничего, так раз так, я всё пойму. Сели мы в троллейбус и приехали к ней домой. А жила она на окраине города, почти на конечной остановке, в самом эдаком тёмном для меня мелком районе. Я там редко бываю. Ну его, думаю, это всё на хер: там бывать. Ну мы вошли в подъезд высотки, я попробовал, да, поприставать в подъезде. Но ничего не вышло. Ну ладно, думаю, потом. И вот открывает она дверь бронированную квартиры (на седьмом этаже вышли, я заметил, чё нарисовано на стене, на лестничной площадке, я имею в виду), и вот открывает она дверь своим ключом. И мы заходим во внутрь квартиры. И тут я вижу люстру и поражаюсь, и тут я вижу обои и думаю: «Богатая, зачем такой я? Разве что очень скучно?». И тут мы проходим по, на кухню, и она мне говорит: «Тут падай, на табуретку». Ну, я послушно падаю и рассматриваю кухню: евроремонт. И тут вдруг заходит на кухню уже другая шатенка (та в ванной умывается) и говорит мне: «Привет». Ну я ей говорю: «Привет». Мне то что. А у неё на лице то же – чёрные очки, и она в халатике, начинает зачитывать, но ничего сложена. Не менее чем та. Ну а дальше-то что? Та вышла из ванной, как из мая, – в известной песне (ум мой измаялся, умялся), умывшаяся, но в тёмных очках, и говорит мне: «Кудесник?! Раздевайся». Я говорю: «Вы чё, девочки? Мне прямо с двумя? Прямо здесь, а?». «Б», – усмехается другая. И тут одна, она, первая, мне говорит: «Ты что, тюфяк или мешок? Не мешкай». Ну ладно, я разделся: если женщина хочет, то я на почти всё, и даже всё почти этак готов, как пионер. Ну я раздеваюсь: и уже снял майку, и начинаю снимать нежно уже штаны, как вдруг чую, что на моей шее этак аркан накинут – девочки расстарались, и успеваю подумать: «Они хотят меня удавить!?». И валюсь без сознания. Долго ли, коротко ли, а очнулся я связанным по всему, именно по всему телу. А во рту даже кляп торчит. Я сам как торчок был. Так что я не мог им даже сказать: «У меня денег нет. Не сейчас. Потом». «Но, по-моему, им деньги-то и не нужны?» – так было, так я думал. И тут меня охватил холодный, как озноб, вожделенный созданный ужас. Что мне делать-то теперь? Как-то надо выбираться. А что мне делать-то теперь?

И тут одна из шатенок подходит ко мне, а в руках у неё, сияя, пугает меня, всё моё существо, сильный, похожий на охотничий, нож. «Почему?» – думаю. И сделав надрез мне, я не помню на какой руке, и став на колени предо мною, начинает нежно пить мою кровь. «Боги, что сделалось со мной – развяжите меня», – я хочу сказать… Не развязали. И даже не дали сказать. Только какое-то невнятное мычание вырывалось из моего забитого, и заклёпанного, и заключённого рта. Боги мои, что мне-то теперь делать? «Видно, тебе хорошо. Придётся покориться. Миленький и сладкий мой», – сказала мне она, одна из шатенок, хохоча гулко, вторая стояла тут же, скаля зубы. Они были похожи, как две сестры. Они были, как две копии. Одного и того же. Не хватало третьей. И тут она сняла очки (первая или вторая?), и вторая (первая слева?) сняла очки, и обе оказались одноглазыя, оне была одноглазаи, она были одноглазыи, они была одноглазыы, были они одноглазыми, я… да, ну я, мало-помалу начал входить во вкус, в раж. Мне самому начало-начинало нравиться, и перестало тошнить, что из меня сосут кровь. Так я жил у них на квартире. Меня и поили, и даже кормили, и умывали – скорее, уж обмывали. А под стулом, на который меня посадили, прямо как на иглу (чтобы я не уделался), был вделан ночной горшок (стула не было, я имею в виду). И однажды одна из них подошла ко мне, как на качелях, и сказала: «Пора тебе смотреть кино». И тут мне вкололи в кровь какое-то снотворное – питьё. И я глубоко провалился, как пригубил, за бытьё, тяжело упал и находился во сне беспробудно. Теперь вот только мне кажется, что нахожусь во сне и не просыпался, и не просыпался, и неспроста. Я, как просо, которое просыпали рыбали или охотники, не знаю, там, строители, стратеги, – я как строительный мусор. Как слёзы, которые сыплются из моих глаз и падают на пол или текут по каким-то не моим щекам. И я сам давно не свой. И я сейчас нахожусь во сне. И тогда, когда со мной случилась эта история, и с шатенками, с которыми я не случился, это тоже было во сне, и я тоже был во сне. И я сейчас во сне. И самое забавное, что меня не волнует, в каком сне я нахожусь. Не всё ли равно? Из одного сна в другой, так и путешествуем… И это самый печальный вывод, который я сделал за последнее время.

Меня ввели, как наркотик, но не вывели. Так что я сижу в зале этого кинотеатра и в тридцатый раз…



ЛУННЫЯ ТАЙНЫ КАМНЯ,
ХРАНЯЩЕГОСЯ НЫНЕ В ЕГИПТЕ


Этот лунный камень, хранящийся ныне в Египте, ознаменован означенными удивительными свойствами.

Во-первых, одно из этих свойств – это то, что он незаменим ни в каких случаях, как пол жизни, во-вторых, он неприменим и неприветлив ни к какому живому существу и, в-третьих, его просто нет.

Итак, этого камня в итоге не существует, но тем не менее он всё-таки есть. Как это так, постараюсь объяснить и обнародовать очень просто: дело в том, что этот камень нашёл своих владельцев и обладателей очень давно, и после этого они перестали существовать, а он, камень, сделался их полноправным обладателем и толкователем. И после этого вы будете по-детски рассказывать мне, что его просто нет. Далее, более того, без этого камня не могут существовать ни одни живые-мёртвые существа на свете, и поэтому он для них не понимаем и не заменим и, в-третьих, этот камень просто является самим собой, как существо.

Но я продолжу рассказ и расскажу вам свою историю в свою очередь. Как-то раз я гулял по набережной Каира, вечерело, зажигались фонари, и вдруг вижу, как цвет: идёт какой-то человек и несёт завёрнутую в тряпку или в бумагу какую-то вещицу. Мне страсть как захотелось узнать, что это за вещица, она меня чем-то привлекла, и я последовал за ним, за этим человеком.

Но тут этот человек свернул в узкий черный, как канал, проулок и там пропал, нигде не было его видно, хоть око мне выколи. Я остановился и стал размышлять: куда же он пропал? Но его не было, не было видно и следа. Тем не менее я решил разыскать его и начал свои поиски с того, что спустился по каким-то грязным и измызганным, как тряпки, ступеням в какой-то протухший подвал, с трудом отворив скрипучую дверь, я вошёл в него. Ни зги не видать было в этом тёмном подвале, тем не менее я прошёл множество шагов или ударов сердца для того, чтобы найти этого труднодоступного человека и его странную страстную вещицу, и окончательно заблудился в неисчислимых наглых лабиринтах, как оказалось или казалось, необъятного подвала, я уже стал уставать и стал терять всякую надежду, как вдруг, о други, где-то вдали я увидел приветно мерцающий огонёчек или группу огонёчков или людей. И я пошёл на него, на них. Я шёл, поминутно натыкаясь на какие-то ступени или чуть ли не соскальзывая, оступаясь с них, ударяясь лицом или руками о какие-то трубы, не хватало только сугробов. Я шёл много времени и постепенно, сгустившись, страх и растерянность стали овладевать мною, мне показалось, что я никогда не дойду, и сойду с ума, до этого огонёчка, и надежды мои угасали, и тогда, задержав дыхание, что есть поминутного духу, что есть ужаса, я бросился бежать на него, ежечасно рискуя и близко рисуя себе картину своего падения – сломить или сочинить себе шею, вывернуть ноги, разбить лицо, порезать руки. И огонёчек стал потихоньку приближаться. Долго ли, коротко ли прошло много времени, но вот я уже возле деревянной двери, а в ней в виде сердца вырезано окошко, а из него то и идёт этот приветно мерцающий деревенский озёрный свет. И я открыл дверь и вошёл шёпотом или шелестом. В комнате было три старика. И один из них сказал мне: «Садись, дорогой гость», и я сел на предложенный мне стул. И один из стариков сказал мне по-стариковски: «Что привело тебя сюда?». Я честно и смело ответил: «Не знаю». И тогда один из них продолжил, предложил робкую беседу: «Посмотри на это», и он отошёл от серебряного стола, возле которого стоял, – на столе лежал тот самый предмет, как вздох, я сразу угадал его по его очертаниям, но уже на развёрнутой тряпице явился. И это и был лунный камень.

Больше мне нечего сказать о нём, поскольку это непередаваемо непосредственно человеческими словами, его свойства я уже перечислил, осталось добавить некоторые разъяснения и размышления, которые могут объяснить, в чём же суть дела. А также прибавить некоторые соображения и консультации, которые сопутствуют вышеизложенному, т. е. в этой истории.

Во-первых, лукавый лунный камень, -- -- -- -- -- -- -- -- --
 он просто есть и всё.

Во-вторых, в нём нуждается каждое живое и животное существо.

В-третьих, если кто-то захочет получить и потребовать более подробные чужие объяснения, пусть зайдёт ко мне на огонёк, и я расскажу ему вышеизложенную историю.

Я вряд ли захотел объяснять вам, что же это всё значит, если бы не одно малозначительное обстоятельство: дело в том, что лунный камень сам повелел, как был, рассказать мне о нём. Вот я и рассказываю вам, как всё было дело. Дело в том, что я зашёл, как сочинил, в одну лавку на Новый год в Каире и увидел на прилавке или на пороге лунный камень и решил рассказать вам и для вас и сочинить вам эту историю. В том-то всё и дело.


















КЛЕТКА ДЛЯ СКЕЛЕТА,
ИЛИ ДЖУНГЛИ
ЗООЛОГИЧЕСКОГО
КАБИНЕТА


Мы жили в одной старой школе. В заброшенном старом здании, но с сохранившимся инвентарём и хозяйством. Жили недавно. У нас временно не было своего угла, жилья, и мы с Леной решили поселиться там, выбрав одну весьма приличную и игривую и чистенькую каморку (мы убрали; что? – вы спросите… всё), мы воспользовались разрешением одного старого школьного «приятеля с упрёком», который работал школьным сторожем. Мы фактически подменили его, обязавшись наблюдать за территорией и соблюдать порядок, а он в то время будет работать на второй работе и получать обе зарплаты. Так и договорились, устно, созвонившись по моб. тел., ключи нам передала в запечатанном конверте одна его знакомая, этого сторожа. Она, правда, сказала нам, что об этой школе ходят суеверия, но мы ничего не поняли и только улыбались ей. И так мы поселились в этой школе. Разложили свою нехитрую легчайшую одежду, скромные припасы, спальные мешки, достали электроплитку и электрочайник и прочее снаряжение: мы в то время с Леной малость хипповали. Что ещё для жизни нужно? Прожигать? Ничего. Это было днём, а ночью мы хотели сделать обход – прогуляться по школе, ведь интересно, разные суеверия и т. п. И так мы разложились днём, а ночью готовились делать обход. Летом. Это было дело. Я приготовил фонарик, так как в школе в некоторых комнатах, которые были открыты, некоторые были заперты, были проблемы с проводкой, так я решил, не было электричества, в некоторых комнатах не было лампочек, которые мы, конечно же, не покупали, и с коридорами та же история, я имею в виду, как и с комнатами. Уже наступили сумерки. Я решил захватить с собой пару отмычек, которые оказались у меня совершенно случайно. Один мой приятель подбросил их мне, предварительно научив меня ими пользоваться. Но это – давняя история. Так я решил ими воспользоваться, чтобы открыть несколько кабинетов, чтобы посмотреть, что там, к тому же в сумерках это было достаточно романтично, присвечивая себе фонариком, открывать, как в фильмах, так мы с Леной решили. И поужинав, мы отправились на поиски приключений.

А надо вам сказать, что мы не совсем разобрались в системе ходов и переходов, коридоров, лестниц и кабинетов, здание было старое, дореволюционной постройки, сложенное ещё тогда, из кирпича, конечно модернизированное, впоследствии, но, тем не менее, снаружи небольшое, а внутри обширное, поэтому наши приключения начались с того, что мы запутались в системе ходов и переходов, так как плана школы у меня не было, как я об этом уже говорил выше (или не говорил?), и мы не смогли его найти – этот план, ни на одном из стендов во время наших дневных блужданий и деяний; планов-то у нас было сколько угодно, и некоторые из них даже осуществились, впоследствии, но это будущая история, да и план у нас был тогда, но не сейчас, то есть тогда, когда я рассказываю вам эту историю, что-то я запутался во времени: в настоящем, будущем и прошедшем, ну да это не важно; я продолжаю рассказ: а потом и окончательно заблудились, так что я мучительно соображал, где же мы находимся, пока мы, наконец, не набрели на дверь со скромной сиротской сладкой табличкой «КАБИНЕТ АНАТОМИИ И ЗООЛОГИИ», и внизу таблички было маленькими буковками написано: «скромная оранжерея». Так что я решил плюнуть на всякого рода поиски и открыть дверь кабинета своими отмычками частными, к тому же мне не терпелось попробовать их в деле. Лене тоже было интересно посмотреть, что же там за кабинет такой тайный «Анатомии и Зоологии», к тому же мы находились на втором этаже, хотя и довольно высоко, но всё же мы могли выбраться на улицу и так вернуться в свою каморку, не тратя времени и сил на напрасные поиски выхода и входа. И так я открыл дверь довольно быстро: хороший у меня был учитель, и я способный ученик.

Так вот, я открыл дверь, и мы вошли. Электричества здесь не было, я щёлкнул выключателем безрезультатно, так что мы прокладывали путь, пользуясь своими карманными фонариками. Кабинет был огромен, и это слабо сказано, это был целый музей, мир, здесь были шкафы с какими-то чучелами, банки с заспиртованными уродами (я как раз хотел выпить спирту, но Лена мне запретила) и стеллажи, на которых тоже хранились разные разности. «Видно, школа была раньше с зоологическим уклоном», – подумал я, но, тем не менее, мы решили продолжить путь и посмотреть и рассмотреть, что же там находится в дальнем конце музея, и мы двинулись в путь, и вот, проходя по какому-то узкому проходу, тоннелю, между шкафами, мы наткнулись на скелет (Лена вскрикнула: «Ай»). И он стоял себе спокойненько на постаменте и был прикреплён какими-то цепями к стенам и полу, к каким-то штырям. «Ни дать ни взять узник в замке Иф», – пошутил я. Но Лена сказала: «Страшно. Пойдём лучше дальше». И я согласился, сказав ей: «Пойдём в оранжерею». Её стеклянные двери виднелись невдалеке, и сквозь них, в неясном свете, виднелись какие-то растения; при этом я прикоснулся рукою слегка к скелету и к цепям, и они, слегка закачавшись, затрепетали, цепи зазвенели. «Что ты делаешь?» – сказала мне Лена. «Я попробовал на ощупь наше будущее», – пошутил я, хотя мне тоже стало не по себе. И, тем не менее, мы двинулись вперёд, дальше, нас сопровождал звон цепей, и мне почудился какой-то звук, как будто кости стучат друг о друга и об каменный пол. «Вздор, – сказал я себе, – ничему не удивляться». Это у меня мания с детства говорить себе в трудные моменты: «ничему не удивляйся», – после того как меня однажды напугали мальчики в школе. Глупая история. Но я не буду вам её рассказывать. К тому же, в чём трудность этого момента. Просто аберрация слуха. «От таких трудностей хорошо помогает клей “Момент”», – сказал я себе, но не улыбнулся про себя. Я недолго возился с отмычками и открыл дверь оранжереи почти сразу. И мы вошли. Здесь света тоже не было. Напрасно я щёлкал выключателями в тщетной надежде: света как нет, так и не было. Но при этом всё-таки мы решили двинуться дальше. Как я корю себя за эту глупую оплошность. Но не буду рассказывать заранее, узнаете, что было дальше. Так вот мы двинулись в глубь оранжереи. Кругом свисали лианы, как луны, стоял и скучал одуряющий аромат. Чёрт-те что. Тропический лес какой-то. Тут я вовремя вспомнил о маркизе де Саде. Вот они, нелепицы образования. Но, как бы там ни было, мы продолжали двигаться дальше. И тут меня поразила одна простая мысль: «У этих растений такой цветущий вид. Но кто же за ними ухаживает? Чем же они живут?». Этот наш приятель говорил по телефону, что, кроме него, никто не бывает в школе. Разве что начальство заезжает и засиживает раз в месяц. И тут в этот миг, момент этой мысли детской утробной, оба наших фонарика погасли. Лена коротко вскрикнула и куда-то упала. Я хотел крикнуть: «Что с тобой?» – но почувствовал, почуял, что не могу, потому что мне облепили лицо, рот, в частности, тоже, какие-то ползучие растения, и рвут на мне одежду и тащат куда-то меня, куда-то вниз. «Падлы, гады ползучие!» – пытался кричать я, но не мог, а только бессмысленно махал руками, которые запутались в толстых стеблях, скорее, дёргал ими: и руками, и стеблями, – но не мог их выдернуть, ни руки, ни стебли. Я дёргался, как игрушка на ниточках, как Петрушка в современном балаганчике, как старинный паяц в вертепе – вот они, нелепицы современного образования. Но, тем не менее, надо было что-то решать и как-то высвобождаться. И я ударил одной ногой, которая была свободна, по другой моей ноге, которую захватил какой-то узловатый корень. Надо было как-то выкарабкиваться. И тут из кармана сползавших, скорее уж, сдираемых штанов, мне попал на ладонь, прямо можно сказать: «в руку», прямо как сон, мой складной и довольно острый нож с толстым клинком, – оружие!? Это была «выкидуха», которую я носил шутки ради. И я нажал на кнопку (курсив) – и клинок кинжала моего тут же выскочил наружу из своего укрытия, гнезда крылатого. Птенец мой, партизан. И я тут же принялся рубить по-приятельски, колоть и резать, как некий гренадёр, господин на каком-нибудь поле Бородина, – вот они, нелепицы старинного образования. Но я уже почти освободился от этих мерзких стеблей, от этих жутких чуждых корней, от этих жадно присасывающихся чашечек, пестиков и тычинок и стал прорубаться сквозь их гущу, пробиваться сквозь их чащу, как некий лучик света в тёмном царстве – вот они нелепицы бывшего образования, – беззвучно, так как у меня не было сил кричать, отбиваясь от сучьев, которые кололи мне в глаза и пытались выдавить их. И тут я увидел Лену (вне себя от ужаса перед этим я кричал: «Лена! Лена!» – так как уверенность и силы потихоньку возвращались ко мне): она лежала на какой-то коряге вся спелёнатая, обвившими её стеблями, не двигаясь, беззвучно, и какой-то сук, как мне показалось, уже готовился пробить ей голову (мои глаза уже освоились с темнотой). Я тут же кинулся к ней и тут же освободил её, схватил её на руки и начал продвигаться к дверям оранжереи, орудуя одной рукой, хотя и с затруднением, так как она была, конечно, занята, и помогая себе ногами, махая ими, как заправский каратист, в общем-то я занимаюсь единоборствами, чем я был занят и сейчас, ведь я был един и один… И вот я уж возле самых дверей оранжереи, я разбиваю стёкла, как маразм (мерзкие растения заперли их, эти двери, это уму непостижимо, в это невозможно поверить, но, тем не менее, это так), отработанными точными ударами ног на хер выбивая их, эти стёкла. И осторожно, стараясь не поранить свою ношу, прохожу сквозь эти двери. «Я выгляжу, наверное, как герой какого-то боевика, вот я и в фильме», – успеваю подумать я, и тут же останавливаюсь, так как меня наотмашь бьёт цепью по ногам что-то или кто-то, отшатнувшись, я успеваю заметить, что это что-то, скорее, этот кто-то, находится слева от меня, и тут я осторожно кладу, как в аду, Лену на пол, и поворачиваюсь, стараясь рассмотреть своего противника. На меня, прямо на меня (это уму непостижимо, в это невозможно поверить!) кидается скелет, размахивая цепью и противно скрипя своими суставами, я опять отклоняюсь от него, и наношу ему удар ногой, которую он захватывает своей цепью, я не теряю равновесия, а, нарочно, сместив центр тяжести, падаю на скелет, и мы кубарем катимся по полу, скелет пытается запутать, запрудить меня цепями, но я отсекаю ему обе руки, поочерёдно, своим ножом (хороший у меня нож всё-таки) и спутываю скелет цепями, а потом засовываю его под какой-то шкаф, для верности замуровывая его, вдвигая под шкаф, каменную плиту постамента (и откуда у меня только силы взялись? – сам не понимаю теперь), которая находится поблизости неотлучно.

…Вне себя от ужаса, изумления и усталости я встал и, пошатываясь, побрёл к Лене. Она находилась тут, неподалёку, возле окна. Она, кажется, уже приходила в себя (уже начало светать), как вдруг новое происшествие заставило её, а потом меня вскочить наотмашь: прямо на нас с потолка посыпался, а потом упал огромный пласт, как плот, штукатурки, и страшный удар потряс здание, стёкла вылетели из окон и посыпались на пол, слегка изранив нас, шкафы задребезжали и слегка сдвинулись с места, банки с экспонатами попадали и разбились, и вообще всё вокруг стало падать и рушиться. Я схватил Лену за руку и подскочил к окну, и выглянул вниз: под окном был какой-то невозделанный невозмутимый газон, весь поросший бурьяном, потом я осмотрелся по сторонам и – о чудо! – заметил сбоку от своего окна пожарную лестницу (так как здание было старой дореволюционной постройки, то второй этаж, на котором мы находились, был довольно высок), и тут второй страшный удар потряс здание и нас. Недолго думая, итак, и так я подскочил к Лене, помог ей спуститься к пожарной лестнице, а потом перепрыгнул и сам, уцепившись за поручни. Потом, спустившись немного, мы с Леной спрыгнули на землю, и пустились бежать, долой, вон из этой проклятой старой школы.

…Через некоторое время, когда мы пришли в себя, выяснилось, что в то утро школу приехали ломать на слом специальные машины вместе с целой бригадой рабочих. Рабочие никого не нашли в каморке, открыв двери своим ключом, который был у бригадира, и решили, что сторож ушёл и умер, и недолго думая принялись ломать здание старой школы. Наши вещи, конечно, вынесли и спасли, но денег при этом не оказалось. Наших денег. Но, как бы там ни было, я считаю, что мы легко отделались, ведь могли бы погибнуть и пропасть безвозвратно. Теперь мы вернулись к своим обязанностям и больше не хиппуем. Я менеджер на одной фирме, а Лена менеджер на другой. Вот так-то вот… А тот, казёл, придурок, старый школьный товарищ, мог хотя бы позвонить и позволить предупредить о том, что школу готовят на слом. Мобилы-то у нас были, да и у него тоже. Я тогда его чуть не убил. Хотя он и уверял меня, что он не знал, что школу будут ломать. Да и какой дурак будет ломать школу, если в ней полно инвентаря! Я ему на это ответил, что дураков у нас хватает. В особенности среди начальства. И как они туда пролазят? Наверное, по своей дурости и инициативе. Нашей же истории никто не поверил, я имею в виду себя и Лену, сказали, что мы обкурились анаши, хотя мы в тот вечер ни грамма не курили. Но я уверяю вас в том, что это всё-таки было. На память о том у меня остались несколько шрамов. Могу их показать. Теперь я никогда не буду наниматься сторожем в старые школы. И всё-таки я не могу забыть тот момент, когда мы с Леной выскользнули из-под осколков и обломков кирпича и стекла, и улыбнулись радостному солнцу.

Наверно, мы были немного не в себе.





ВРИМП
эпатаж


Великий русский известный молодой поэт сидел и накачивался в кабаке спиртным для попрания и полнейшего сокращения единственного существования – чужого, своего? – бог его весть. Ну, так вот. Надеюсь, вам что-то понятно. И тут вдруг к нему вдруг подваливает али подкатывается, как террорист, продавец волшебного порошка особого свойства и чудесных колёс высокой, как ставки, проходимости и предлагает ему пойти к местечку, дабы осмотреть товар. ВРИМП нехотя поднялся и последовал за продавцом. Но, тут, мелькая меж столиков и прилавков так стремительно бесшумно, продавец куда-то пропал. ВРИМП оказался на местечке, как на поединке, и, надеясь найти там продавца, вдруг ощутил себя, как пощёчину, одним, т. е. почуял, что один, и редкой силы тяжесть и пустота и утомление навалились на него последовательно и все сразу, так ему показалось, нахлынули на него волной, вроде той, родственной, что гремела в роли рядом в белом предмете, и он вдруг понял, что не видит замысловатые надписи на стенах и отказывается понимать и поднимать и подмигивать, и он не весит и не висит, их, этот, их язык вафельный, и кафельный пол медленно развёрзся под ним, и он полетел стремглав в какую-то пустоту, созерцая и ощущая холод и поиск редкостью резкостью своей поражающий его, и пустота была необычайно плотной и безмолвной.

Пролетев несколько ледяных делений-отрезков времени или пространства, он оказался, как отказался, на вымощенном плиткой, мозаичном полу. Приземлился-таки на удивление мягко, как будто какие-то незримые негласные силы подхватили его и, слегка встряхнув, поставили-таки его на ноги. Он огляделся. Прямо перед ним была тяжёлая дубовая двухстворчатая дверь, на коей были барельефы – непонятные рисунки искристые и замысловатые знаки, как речи. И всё было освещено багряным пламенем подагрического факела, прикреплённого к стене недалеко от двери. «Вот он – круг озарения», – почему-то вдруг подумал ВРИМП, но так и ничего и не понял, а может быть, и не подумал, может быть, ему всё это практически пригрезилось и приснилось. Он шагнул к двери и взялся за большое медное тяжёлое кольцо и ощутил холод кольца.

Дверь распахнулась и сама внезапно и вовнутрь, как во сне, и, ступивши, как во сне, во всю, несколько шажков, он очутился в центре, ему почему-то казалось, что это именно центр, шумного представления али праздника или движняка, приглядевшись, он понял, что это, безусловно, карнавал. Вокруг него сновали пёстро разряженные дамы и кавалеры. «Вот так-так», – подумал ВРИМП и пошёл куда-то, несомый каким-то неведомым чутьём. Между тем, он присматривался к публике. Какая-то неуловимая странность и сходство со страстью и чем-то совершенно неизъяснимым в манерах, в облике, в повадках, окружавших, поражавших его, полонила его воображение. Конечно же, как поворот, роковой карнавал «носил безусловно исторический характер». ВРИМП чуть было не помыслил – вовремя остановился: «Ну что, если истерический?». Окружавшие его личины были изображениями вполне когда-то реальных и исторических лиц и подлецов. Но его вдруг ужаснула та отчётливость, тщательность и точность изображений. И копирование мимики, присущей тому или иному историческому лицу и подлецу, редкое, поистине изумительное. ВРИМП смотрел ведь кинохронику, да и портреты кисти старых мастеров о многом могут порассказать. И речь их – речь этих «наверное манерных материальных неземных заимствованных портретов» – походила на пульсирующие ультразвуки вульгарные дельфинов из научн.-попул. фильма, просмотренного когда-то давно, в незапамятном и неприятном неизбежном детстве, ВРИМПом.

Я спешу уведомить тебя, мой любимый и любезный читатель, и правда, почему наш герой не был удивлён, разве только чуть-чуть, этими дельфиньими мобильными возгласами? – и, но он с самого начала нашего щепетильного происшествия и повествования находился в оцепенении, в ослеплении, которому он не мог дать никакого ясного внятного определения, и привлекали его, как гадали, или попадали в цель, коей, конечно, являлся он сам, либо определённая предсмертная мелочь, либо событие, чему он, впоследствии, и сам не мог дать объяснения достойного уважения, ни этой мелочи или событию, ни тому, отчего же всё-таки они привлекали его. Тут кто-то схватил его за руку чем-то, и вряд ли это можно было именовать рукой, ВРИМП это почуял, он, этот кто-то, был одет в длинный циничный до пят плащ из толстой серой, как дыра, как печаль, ворсистой ткани и, как показалось ВРИМПу, довольно тёплой, без примесей, без глупости, и очень большой капюшон был надет, так что и не было видно совершенно никакого лица. Этот кто-то повлёк его куда-то с силою неведомою неодолимою, и ВРИМП не сопротивлялся несмело, чувствуя свою апатию, агонию, охватившую с ног до головы, и утратив всякую способность к трезвому рассуждению. Он всё-таки приглядывался к своему тёмному тёплому вожатому, вообще, освещение или осуждение было невнятным неярким, редкие громадные люстры, как гроздья, со множеством подсвечников, свеча, наверное, была не в каждом, подвешены были очень-очень высоко к каким-то несоизмеримым ни с чем – невесомым, что ли? – потолкам, стен не было видно вообще вообще, ВРИМП как-то неглупо оглянулся и огляделся, и он не увидел ни двери, в которую он вошёл когда-то, ни стены, и сквозь которую, и по дорожке, когда-то он прошёл. Благодаря вожатому он оказался молча возле стола такой столь совершенной и круглой формы и столь обалденных размеров, что ВРИМП замер, уже отпущенный и отринутый своим вожатым. Вокруг стола, как столпа, толпа была где-то около или более 1000, одетых тоже в плащи с капюшонами и из той же ткани, что и на вожатом, вожаке, капюшоны же надвинуты были и так, что и лиц не видно и невидимо и невиданно, в общем, одеяния различались не столько покроем или материалом, а сколько оттенками – степенью, от светло-серого, как это счастье, до почти чёрного, как на сатане, как мёртвое горе. Стол был сделан из какого-то неясно блестевшего дерева, но не полированного. «Эбеновое?» – так подумал нестерпимо растерянно ВРИМП. На столе множество маленьких ярких точек, ВРИМП сначала думал, что это плошки, впоследствии понял свою оплошность, и весь стол был расчерчен разворачивающимися концентрическими кругами, постепенно уменьшавшимися, приближаясь к центру, в центральном же круге была начертана гигантская, и похожая на паука и на бабочку одновременно, пентаграмма, по крайней мере, именно так показалось, полагалось ВРИМПу, и покрыт изображениями и знаками самого узкого дикого чёрного угрожающего непонятного свойства, вроде тех, что ВРИМП видел на охотничьей входной двери. И вот, кстати же, «плошки» оказались совсем не плошками, а чем-то совершенно деревянным непонятным и прелестным почему-то для ВРИМПа, но напоминали они языки болезненного безжизненного бледного пламени, и они даже шевелились аки маленькие костерки, и в каждом светящийся висел шарик, только вот в чём – в воздухе, счастье, вакууме или жидкости или в шаре он был подвешен? «Чёрт знает что. Чудеса», – подумал ВРИМП. Но не это было самым худшим и холодным из того, что его ожидало, так впоследствии думал он. Существо, которое влекло его к столу, а ВРИМП стоял уже у края стола, протиснувшись сквозь плотную и узкую, как будто стальную толпу, вернее, его протиснули сюда и притиснули к столу, так вот, в который? – во второй раз схватило ВРИМПа за руку, за ту же руку, и положило её на бледный язык пламени, таявший, тлевший неподалёку от ВРИМПа в каком-то квадрате, а стол был размерен на небольшие квадраты, и тут, ВРИМП только заметил это, в каждом своё сочетание знаков, ВРИМП чуть было не подумал: «звуков, наверно», – и ВРИМП ощутил зело всею – непонятно? – кожею своею, и причём не только руки, но и всего, наверное, своего тела и счастья, как бедный язык шевелится под его потной клешнёю. «И он живёт, и он и язык» – эта мысль внезапно просверлила, и не только мозг, но и сердце ВРИМПа, и он даже пошатнулся, и чуть было не опёрся на стол, но вовремя обрёл равновесие и, почему-то, именно, прикосновение ко столу странно пугало его, и что-то, эти ли белые шары, то ли чёрт знает что, вошло в него, исчерпав, и сначала сердце вспыхнуло нестерпимым сиянием, и вот потом и всё вокруг поплыло перед его глазами, перед его таким внутренним или эдаким внешним взором. И ВРИМП потом никогда не смог забыть это чудовищное ощущение, и он не мог и вспомнить его, как ни странно это. И существо передвинуло его руку, судорожно сжавшую этот холодный пламень, из этого квадрата в другой – и он увидел себя стоящим на зелёной лужайке, вокруг пестрели цветы и летали бабочки, и грозный воздух, как говорили раньше, был напоён пёстрым ароматом весны. Синело небо. ВРИМП зашагал по лужайке в неясном для себя направлении. Вдалеке виднелась, окутанная какой-то дымкой, опушка – лужайка-то была большая. И вот тут он увидал двух женщин, стоявших неподалёку друг от друга, как выстрел, и неподалёку от него, ВРИМПовых, примерно, шагов двести или триста, и непринуждённо и было между ними тремя это примерное расстояние, между каждым из них. Одна была в бледном белом, как луна или лунь, другая в чёрном, как ночь. И та, что в белом, смотрела в сторону – на лес, что ли? – и та, что в чёрном, смотрела прямо на ВРИМПа, глаза её были темны и непоправимы и вычурны и непроницаемы, и он никак не мог сосредоточиться на выражении её лица, точно такое впечатление, что её лицо было лишено, как вышина, всякого выражения. Тем не менее, ВРИМП поспешил к ним, и, но, и он почуял, что ноги его несут и куда-то в сторону и вот он уже проваливается в какой-то колодец, где ну очень много воды, и он захлёбывается и тонет, и он успевает заметить, что вот, что чёрная женщина отвернулась от него, а белая наоборот. Ну нет, нет, его никто не заметил, это не то, и дело не в этом, – вулканически думает ВРИМП, – и просто это две механические куклы, и он проваливается в какое-то техническое механическое забвение. Тут, в этом забвении, ему кажется, что его душат корни какие-то ползучие, как вьюны, или растения. И он понимает, что это сон, и он просыпается, и он понимает, что это сон, и он просыпается, и он сидит на скале, и совсем рядом, у подножья скалы, глухо гулко шумит, вздыхая, вязкое море, рядом кто-то, назовём этот сон вставной новеллой:

РАЗГОВОР С МОРЕМ

«Мы увидим, как руины, как всё это начинается и происходит», – говорит ему кто-то. «Ничего, – думает почему-то ВРИМП и отвечает: Ты думаешь?» – Я уверен в этом. «Я не уверен», – бормочет горько ВРИМП. – Это ничего. «О чём же он это сказал? – опять решает ВРИМП и спрашивает: – Что ты здесь делаешь?» – Да ничего. Ты любишь сидеть и слушать наизусть шум моря? «Я люблю!» – чуть ли не кричит развязно ВРИМП. – Вот и я тоже. Отчего же ты не пришёл ко мне раньше? Я тебя ждал. «Я был занят», – гулко говорит ВРИМП, отлично и отчаянно понимая, что врёт. – Неправда. Впрочем, можешь врать. Тут можно всё. «Всё? – сипло говорит ВРИМП, глотая слоги. – Никак я не могу в это беспрекословно поверить». – Ты и не верь, – отвечает тот. – Хочешь, сказку расскажу? «Расскажи», – жутко, чуть ли не по-змеиному шипя, шепчет ВРИМП. – Жили-были три ясных сокола в горе, и точили они топоры, и выходили они из горы, и были они молодцами, и присматривались они к самым буйным прекрасным и белым стоящим деревьям, выбирая, и нужно было им это срочно, так как спешно и быстро нужно было огонь кормить в горе, и выбрали они одно древо, и оно с ними заговорило: «Зачем вы хотите срубить меня?» – и они отвечают: «Не твоё дело»; древо снова молвит им: «Уходите отсюда», – они стоят, и не уходят, и готовят свои буйные топоры, и тут поднялся синий ветер, и началась буря, и гору с корнем унесло, как будто языком, как костлявым, корявым горячим коровьим слизало.
Мне больше нечего сказать. Разве то, что славные братья так и стоят и деревянные зелёные топорища в руках их рассыпались в прах и истлели и металл упал на землю и превратился в металлургическое металлическое божественное озеро, которое сияет металлическим блеском, и оно даже кажется кому-то солнцем. Тот замолчал и, потом, запел, и ВРИМП не мог понять ни слова из этой песни.


И тут он снова видит себя на зелёной лужайке окружённым травой, и он пугается, мечется, и белая неподвижная женщина смотрит на него, и он немеет, и он никогда не мог вспомнить этот хищный возглас, который вырвался у него, припомнить этот взгляд, который её, который вонзается в него будто тысячи острых буйных булавок и молчащих веских иголок, и он проваливается в какое-то подземелие тяжёлое – так ему показалось, тогда, – и тут чует окружённым себя, охваченным, как огнём, матёрыми существами непонятного толка, и он снова вполне понимает, что они то ли хотят его силы, то ли кровь его прельстила их, и тут картинка будто экран под воздействием притягательной магической неведомой силы как будто рассыпается на куски моментальные мельтешащие мельчайшие, и он чует себя и в темноте – ах! – и это медное пространство неведомо ему, и оно, одновременно, строго странно, притягивая, напоено, наполнено и нестерпимым сиянием. «Звёзды?» – нестерпимо думает он и уже тут же ощущает, как – что? – под ним кто-то нестерпимо уже как будто кричит, как будто шевелится. И он чувствует и понимает, что он сельский чёрт Вакула и летит куда-то на иноземце. Куда он летит? И тут он видит перед собою Полярную звезду, и она манит его к себе, как свобода, и он летит именно к ней, и, тут, вдруг, звёзды как будто начинают, маячить, кричать, сыпаться мелким злобным дождём, и он стремглав падает на Землю, и он летит к Земле. Иноземец пропал.

И ВРИМП очнулся, и было темно, глухо, сыро, и тихо шумел прибой, и он лежал на обрыве, на скале над морем, и стоял туман, было ли то раннее утро? – ли ранний вечер, но, судя по тому, что звёзды гасли и луна бледнела, всё-таки утро было. И я забыл сказать, что ВРИМП жил во приморском городе. И он поднялся и, пошатываясь, побрёл, надеясь найти хоть какой-то путь добрый хоть домой. Вдали оказалось шоссе. Когда он дошёл до него, как до черты, до шоссе, уже совсем рассвело. И он побрёл по пустынному шоссе, и, не надеясь поймать какую-нибудь машину. И вдалеке маячили городские: телеантенна, – туман-то уже рассеялся, растёкся, растаяв, отождествив её с чем-то вполне осязаемым и уязвимым, – купол – очарованный перевёрнутый котлован, колокольни и на котле-холме бывший белый барский дом, ныне ставший домом для призрения престарелых. Тут его оглушили, и так неожиданно и совершенно, зевок, зов, гудок неслышно неспешно подъехавшего авто. Это была машина из соседственного исторического и тропического и сочувственного городу теоретического рыбхозяйства, вёзшая, если не мёртвую, то можно сказать, то вроде бы живую ещё рыбу для продажи. И шофёр даже не мог долго и люто поверить, что ВРИМП был здесь один, без денег, бродяга, и сидел, один, он в «Ясном солнышке», и вот, тут он, конечно, можно сказать, километров за пятнадцать-девятнадцать-двадцать от этого, оговорился бара, чёрт бы его подрал. И потом ведь шофёр долго, до икоты, хрипло и устало смеялся и сипло говорил, что пить надо куда меньше ему, т. е. ВРИМПУ, – «и надо закусывать её, по-русски – жизнь эту!». И ВРИМП молчал и даже не подавился и даже ментально не мечтал о том, чтобы поделиться с ним своими страхами, сомнениями, стенаниями и шизофреническими сновидениями, страданиями, ведь то, что произошло с ним, несомненно, было тягостно во сне, как наяву, рыдая. Потом он робко сказал шофёру, что ему, т. е. ВРИМПу, кажется, что будто рыба будто стучится, как мельтешит, в металлические мечты, нет, стены инертной цистерны, и, но, конечно, правда же – что-то гулко ухало в ушах у ВРИМПа, конечно же, и только и только его томная толковая тёплая кровь. И шофёр, не ёрничая, ничего же не ответил ВРИМПу, и покачал головой и даже, как будто не включая зажигание, а лишь только выдернул из флегмы – вздёрнул бровь, как будто поставил что-то на бок, и посмотрел на ВРИМПа, и потом улыбнулся и уже включил «Радио Шансон» и стал подпевать холодно «русскому-народному-блатному-хороводному».

ВРИМПа высадили у трамвайной остановки, и шофёр строго оговорил и настаивал и наказал ему больше не пить. Потом ВРИМП добирался-добрался на попутных трамваях домой и завалился спать.





ПРИЗРАЧНОСТЬ СТАЙ


1
– есть такое понятие. Всё. И все стаи призрачны. К примеру, вот они – летят птицы и они призрачны и они призрачны. А вот одна птица одна птица, конечно же, есть есть. И да а. А вот это понятно, как поцелуй, а если нет, и не понятно, то это то в сущности одно и тоже. И что одно? А и всё, и всё одно. Я недавно видел на базаре, имеется в виду, ви́ду и в, я введу вас в курс дела, стаю призрачных, как виночерпии, и постанывающих и лающих второпях собак. И к тому же они мелькали меж прилавков и правил, и хватали зубами зубьями куски съестного – т. е. отбросы, и продавцы их видят, но не препятствуют, а и покупатели их видят их мельком краем и раем и икрой глаза, но они их прельщают и они кидают им куски съестного сверхъестественного и не препятствуют, и не могут, съестное-то не их, хватает его только у продавцов, хватают их, эти куски, только у продавцов только для продавцов эти куски и их хватает только у продавцов и только для их. А и продавцы видят их во все глаза. И а не то что мы. И странные люди – эти продавцы.

Мы то, что видим, и подавно, а его нет явно. А то, что не видим мы, не существует в сердцевине – в серёдке сердцевеет. Утверждаю это на чужом опыте и грозном языке, ведь язык не может быть освоенным своим и полностью, а все стаи призрачны прозрачны. О ля. Ля.


2

Как то я вышел на воздух, который был в тот вечер ясен, как зеркало или стекло, да вот куда? – прогуляться. И вот пошёл, вроде дождя, вдоль по улице. Вечерело. И поэтому небо приобретало, щебеча, приобрело малиновый оттенок. Вообще-то оно, небо, напоминало мне варенье. И зажигались жиганутые звёзды. Я свернул с этой просёлочной улицы и углубился в сады, осенявшие, в своём понимании, как в никуда, своими коническими, как некие птицы оптимальные, и готическими сводами городское кладбище. Дело было летом. И тут вдруг вижу группу каких-то людей, которые стоят, стояли под раскидистой то ли вишней, то ли яблоней, то ли ольхой, я не разобрал в наваливающейся темноте. И мне почему-то захотелось узнать, о чём же они там шепчутся, ничего не было слышно, и это было славно, из-за шума опламенённых пленённых и оплеменённых луной, как будто теплящихся умалишённых, как кой-где уже почти оплывшие свечи, листьев, и именно поэтому я решил подобраться подобострастно к ним, к этим людям, поближе, чтобы узнать, как они там шепчутся и что они там шепчут. И я уже стал скользить, аки тень, аки ангел, легко, меж дерев, стараясь схорониться, сховаться, как змей, спрятаться в их тени, и стараясь, чтобы мои телодвижения не были видимыми и внимательными, уязвимыми, как я уже говорил, был довольно-таки, тёплый дул, сильный ветер, и листва шелестела, и именно поэтому я не боялся быть ими услышанным, но так или иначе, я потихоньку, как коньяк в горле, приближался к ним. И тут вдруг вся группа растаяла в темноте, как будто они растворились в воздухе или в лунном свете. Тщетно я присматривался, но ничего не мог узреть, созревая. Когда я принял решение? Тогда я осторожно, стараясь избегать лунных торных дорожек, стал аккуратно, как акробат, красться в темноте. И вот я ближе… и ближе… и ближе… и вот уже почти… да я стоял на том самом месте, там, где стояли они. Но никого не было. Какая-то ветхая могила с покосившимся и едва не перекрестившимся – фантазии, навеянные ночной мглой, – крестом, рядом, невдалеке, но с радостью, ограждённая или обесчещенная почему-то такою конкретною, такою крепкою и, как мне показалось, такою неприличною и светлой своей металлической, оградой. Я прикоснулся (как я смел? – вообще-то я трусоват) к ней, к нему, к этому матерьялу, материалу, рукой, ладонью. Да, это был именно металл. Ограда обычная: толстые металлические прутья, вбитые, вкопанные в землю, кончающиеся с одной, а с другой стороны, подземной – непонятно чем, в другую сторону – непонятно чего, стороны острыми наконечниками в виде тех, что есть у некоторых копий, часть нимба убиенных, или стрелок некоторых часов: особая закруглённая форма, завершающаяся острым жалом, нашедшая своё завершение. Эти жала, если причислить к жалам их закруглённую форму, ярко сияли в путанном лунном свете. Такие наконечники напоминают некоторые листья иллюстративные некоторых дерев и, наверно, некоторые ладони у некоторых лаконических людей в некоторые моменты. Но не те, о которых вы подумали (моменты – моментально в море). А о чём вы подумали? Бог его весть. Кто его знает. Что-то я запутался, и предыдущий пассаж вышел и даже ушёл достаточно двусмысленным из-под моего пера, или лучше сказать, и даже уведомить: из-под кончика моего пера. Из-под его жала, да вот так. Перо – ведь это всего лишь маленькое копьё. Что-то я запутался, но я ведь никому не давал и не подавал жалобы и подаянья, обещанья не быть косноязычным. (Да и мыслимое ли это дело – не быть косноязычным? Да вот так. Именно. Чадо. Чудо. Ещё. И я об этом.) Ещё эти прутья (какие?) перекрещивали другие (симметричные?) диагональные прутья (если говорить о симметрии и символике образовываемых – образовавшихся таким образом фигур: треугольников, смотрящихся, струящихся, летящих, как стерлядь, стрелы, пироги, остриями друг в друга, или перекрещенных ромбов; что-то я опять запутался, где же содержание?). И эти перекрещенные, как соплеменники, прутья и опасливо удерживали это, можно же сказать, на первый взгляд, лёгкое строение, этот частокол прутьев, ограждавших – сопровождавших, как собаки зрительные, эту вот могилу. (Удерживали ли?) Я решил присмотреться, приглядеться: что же из себя представляет эта вот могила. И перелез к ней через ограду, воспользовавшись диагональными и любвеобильными, перекрещивающими её, прутьями. Итак, я подошёл к могиле. Надгробье-то было простое. Но несколько странной, несколько иной, нежели у других, формы, не те, что у других могил, надгробья, они как кусок лакомой трусоватой шоколадки, ежели вы понимаете о чём я: формы – каменная плита в форме равностороннего и равнобедренного треугольника. Тут я прикоснулся к ней, к нему, к камню пальцами, но, ну, однако, не простой камень – мрамор. Да: мрамор. Могилка-то не из простого материала. Тут я оглянулся, но никого не заметил поблизости. Почему я назвал её «ветхой»? «Где девушки?» – иногда в голову лезут нелепые вопросы. Потому что она провалилась, образовав углубление, ложе или ложбинку. Многие могилы проваливаются, если за ними нет, или, если угодно, потому что за ними нет должного ухода. К тому же она вся заросла бурьяном, так что мне с трудом удалось рассмотреть надгробье, мне пришлось раздвигать руками, ногами стебли, ещё и поэтому я назвал её ветхой. Да, кстати, на плите не было ни единой надписи, сколько я ни старался рассмотреть или разглядеть её, так что естественно, что фонарика у меня не было, спички я не захватил с собой, а зажигалка-то само и сама собой провалилась и нырнула в дырку в моём кармане, которую я заприметил только сейчас. Вот оно, невезение! Я чертыхнулся, и даже не смог как следует закурить, как и надо в эдаком случае. Но как бы там ни было, а надо было продолжать осмотр могилы, я действовал, как геометр, и местности, а для этого воспользоваться неверным лунным светом, молча дрожавшим, дрожащим на ветвях, на листьях, на траве, на непонятной чёрной земле, такой непонятной чёрной звезде. То, что во мраке, почти потеряно для зрения, разве что ощупью, ведь я никак не могу освоиться в темноте, пока я не освоюсь в темноте, вот так, для того, чтобы освоиться с темнотою, надо раствориться в ней, вот так я решил, вот так я подумал. Но как бы там ни было и так или иначе, а неверный лунный свет, который был мне подмогой, осветил, наконец, плиту надгробья. И на ней ярко обозначились сладкие следующие слова: «ВХОД Д…» – далее стёрто, как откусано, написанные по-арамейски, я забыл вам сказать, что я полиглот и в свободное от заботы и деепричастий, а также работы время занимаюсь переводами. Но как бы там ни было, или так или иначе, а меня эта надпись ужаснула, и я отшатнулся от могилы. Я человек не суеверный, поймите меня правильно, но всё-таки даже это было для меня уже слишком. Но, тем не менее, я решил продолжить свои поиски, эти записки, и в этой зге (говорю непонятно что), и разъяснить, в чём тут дело, какие тут арабески, какие там скарабеи, и для этого я опёрся обеими руками, наклонившись, плюнул, чуть ли не клюнул, почему я не стал на колени, как я долго потом корчил и корил себя за это (но разве бы это меня спасло? хотя кто меня, злого, знает? хто?), на плиту надгробья, стараясь получше рассмотреть надпись, и только для этого, как плита вдруг коряво и воровски интересно перевернулась, и я, не удержав равновесия, хлебнув ночного воздуха, полетел глубоко вниз, во могильный морок, мрак и мир, судорожно чуть ли не крича, но я не смыслил, не слышал звука своего голоса, плача, плача, и тут я провалился в какое-то подобие, в какую-то прострацию – проституционую ситуацию, и очнулся, сам не помню, сам того не ведая как, на какой-то мраморной удобной лестнице, изящно отделанной, как операция или выделанной, как чья-нибудь шкура, золотом в виде тиснения, если можно так выразиться, глаза мои повылазили (хотя, может быть, и можно, я не знаю) – эдакие неточные узоры и какие-то непонятные знаки. Я решил подняться вверх, но лестница завершалась площадкой, с двух сторон которой были мраморные стены, а с третьей – наглухо запертые двери из какого-то тяжкого и гулкого металла совершенно неизвестного происхождения, с четвёртой стороны был я сам. Так что путь был один – вниз. И я стал спускаться, карабкаться, неправильно спускаться по этой мраморной лестнице. Спустившись на несколько пролётов вниз по этой мраморной лестнице, предо мной предстало недостойное необыкновенное зрелище (стиль мой начинает, как ваньку ломать, явственно хромать на обе ноги, – где качество? – да что там, он просто падает, сказывается, смазывается моё волнение, я не могу забыть эту минуту, вот эту волну, ну, вой, ну, вот), так вот я увидел круглую, я бы даже сказал – классическую, чужую арку, а над ней изображение: голова пса из золота (или собаки) (стиль мой хромает) – барельеф, а может быть, даже это был горельеф, трудно сказать, ибо, хотя лестницу освещало множество пойманных и подвешенных подсвечников (нет, скорее, свечей в них) (мой стиль хромает), подвешенных к высоким потолкам, я волнуюсь, потому что никак не могу забыть эту минуту, мне вовеки её не забыть, так вот я выглянул, и выглядел, в арку… и я увидел… ничто. Вы когда-нибудь видели, увидели ничто? Вот и я тоже. До той поры, до того момента, когда я стал, как монумент. Не видел, не виден, не видал. То, что это было ничто, это было понятно. Потому что его ни с чем не спутаешь. Его ни с чем не спутать, его ни к чему не припутать, ничем не спутать, к великому сожалению и великому обнажению моему и к великому облегчению, да не поймите меня неправильно! А впрочем, наплевать! Итак, я бросился бежать со всех ног, не помня себя, не видя, не разбирая дороги, но многое почему-то замечая со стороны, и что мне до того, что я видел, что какая-то толпа, какое-то полчище каких-то людей, выстроилась или забавлялась, и на алтарь подвели и возложили на него обнажённую, приготовленную для убийства, девушку (мой стиль хромает! ох, как он хромает!), и что мне до того, что обнажённый меч, сверкая, должен вонзиться ей во самое влагалище или в горло, мне до того дела – леди, нет, мне до ничего дела нет, мне до всех есть дело, до того, до того… как я увидел ничто.

Итак, я оказался во своей редкой комнате, распахнул дверь в спальню и ничком повалился и грохнулся и прохладился и приложился на свою постель. И не издал ни звука. Между тем, рядом, на столике, горела, рыдая, забытая мною свеча заботливая, оплываючи, отпеваючи, умирая, колебля тени на стенах. И ничего я не могу забыть. Как бы мне этого ни хотелось. Я умираю, так мне кажется, а может быть, и нет. Но как бы там ни было, а единственное, что волнует и умиляет меня: жив я или мёртв? А если не волнует, то что тогда?





ОДУХОТВОРЁННЫЕ ЛЮДИ


         Она прошла мимо меня, и за ней долго тянулся шлейф запаха. Одухотворённая женщина – это женщина, которая вылила на себя флакон духов. А есть ещё такие, которые пахнут чесноком и луком. В них мечутся их мелкие бесы – они просят: «Открой рот – дай я дохну на них, на этого постояльца заезжей к нам жизни, пусть он поймёт, почём фунт сала, и зарыдает от ужаса и тоски».

         Но бесы не только в них – они стекают струйкой мочи в канавы, вырытые обдолбанными от тяжкой жизни рабочими. Они вон в той консервной банке, что валяется за углом. В горах пустых пивных бутылок, которые собирает заботливая бабушка, а потом несёт их в чистилище – пусть они станут ангелами и будут трепетать своими милыми крылышками над кустом белых роз.

         Но вот одна из них взялась за дело, она идёт и выискивает клюкой затаившихся под кустами бесов, вдруг её острая палка пронзит какого-нибудь из них – и забьётся в корчах его извивающееся чёрное тельце.

         Пока он занимался рукоблудием – мужик, которого бабушка послала на хуй, так как он не оставил ей пустую бутылку, над Москвою взошёл бледный ангел. И его сияние распространилось во все стороны, освещая лежебок, лежащих на лавках парка.

         Новый день настанет, и при первых криках утренних птиц они встанут, отряхивая свои брюки, и пойдут в присутствие, дабы свидетельствовать славу Господа своего, создавшего кромешную тьму.

         Я же пойду в дощатый туалет и буду вдыхать миазмы, клубящиеся там, в глубине ночного очка. Сладостно запершит в горле, сведёт все суставы, выступят слёзы, отяжелеет голова, и я буду извиваться, как уж на вертеле, перед тем ночным существом, что живёт там – в глубинах туалета. Оно заставит меня существовать, заставит почувствовать радость бытия, и я умру сам – без чьей-либо помощи, сознавая в своих неистовых отрадах, что я всего лишь тень, скользящая от туалета в полдень. И блаженная волна успокоения накроет меня и поглотит. И я останусь в ней как бы вековечным ангелом, созерцающим времена.
 




     fast_rewind    fast_forward      print open_in_new     

b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h b l a h







πτ 18+
(ɔ) 1999–2024 Полутона

              


Поддержать проект:
Юmoney | Тбанк