ПОМОЩЬ САЙТУ
РАБОЧИЙ СТОЛ
СПИСОК АВТОРОВ

Пётр Попов

Метастазы (минироман-продолжение) (Набор слов, ч.2)

07-03-2005 : редактор - Анастасия Афанасьева





1.
В особых случаях настоящее перестает существовать – и, иначе говоря, одна иллюзия, более истерического и массового характера, уступает место другой, персональной. Не спасает в особых случаях ничто.

Дэвид Мазурек спал в своей любимой позе – спал без снов, потому как никогда не помнил их и считал, что во сне с ним ничего не происходит. Хотя из общего курса психологии знал, что сны видят все, только проснувшись, ничего не помнят.
Вместе с ним в скромной комнате с голыми стенами небольшой беспорядочной квартирки стандартного типа постанывал компьютер. Три часа назад на жесткий диск поступило два новых непрочитанных сообщения для молодого ученого – в первом говорилось, что независимая экспертная комиссия, изучавшая текст Попова, натолкнулось на странное зашифрованное сообщение. Из письма следовало, что текст содержит в себе нечто наподобие двадцать пятого кадра и что каждый, кто его прочитает, неминуемо оказывается во власти этого эффекта. Странности на этом не закончились.
В следующем письме, которое больше походило на спам, сообщалось о метафизическом сдвиге реальности, в результате которого человек может существовать без души. Это метаписьмо, этот метаспам, странным образом удалился – уж не вирус ли? – вспорхнуло, в тогда еще жаждавшем сна, сознании Дэвида, но антивирусник не стал бить тревогу, покоясь на панели задач тихо и мирно.
Очевидная связь между всеми последними событиями его жизни вышибла из-под ног Мазурека табуретку. И теперь он болтался, точнее, представлял себе себя болтающимся на постепенно выкручивающемся из потолка крючке, который вот-вот расстанется со своим насиженным местом, но на то, чтобы умертвить его, времени хватит.
Проголодавшиеся счета за телефон и отрицательный баланс кредитных карточек – эти мелочи уже не тревожили Мазурека и он, с улыбкой сумасшедшего завернувшись в одеяло без пододеяльника, заснул прямо в одежде, потому что было ужасно холодно, а он перестал платить за отопление...

В это время писатель Попов, голодный и немытый русский медведь, эдипов комплекс в полный рост, проблемы с желудком, проблемы со всем и всеми подряд, похмелье – плетется рысью как-нибудь. Путь его недалек – станция метро Арбатская, до которой он едет, и в голове его проносится смутный замысел, скорее всего, повести или длинного рассказа о двух молодых (лет двадцать пять-двадцать шесть) людях, которые знакомятся в метро случайно прямо у дверей вагона, когда один стоял у надписи "не прислоняться" и мысленно передвигал буквы смешно, как в детстве, а второй тут же рядом, боком, запрокинув голову, пытался сдержать тошноту. Вот они встречаются взглядами, мрачное, желтоватое на просвет ночное московское метро, знакомятся, еле-еле завязывается разговор, спящая рыжеволосая девица проезжает свою остановку, идут к одному из них (тому, что двигал буквы) домой, знакомятся лучше, болтают, слушают музыку, сближаются, курят марихуану, еще что-нибудь делают, а потом на утро фраза от одного из них, что "...Тело мое болит. После брачной ночи не может быть иначе", в общем, пидарасы, по крайней мере, один из них точно, но не должно быть отвращения, черт побери, никакого отвращения к гомосексуалистам...

В этот момент учитель Попова совершает свой очередной намаз перед лекцией, очищая свое сознание до полной пустоты и представляя себе то время, когда меня не было. Но вместо этого он видит, что время, которому служит человек – всего лишь иллюзия, потому что время бесконечно, а человек подходит к нему с линейкой и не знает в страхе что делать, как присобачить свое узкое представление. Он видит, что время не направленно в одну сторону, а одновременно в разных направлениях существует и так далее. И он начинает говорить об этом, почти непонятно и сбивчиво.

Мазурек просыпается с чувством обостренной религиозности – мир вокруг него смертельно болен богом и холодом. Он понимает свою миссию. И все это одновременно с Поповым, многими другими не менее важными людьми, с которыми он одновременно, но с разницей в семь часов условности.

Сброшенная в океан космическая "станция Мир", а теперь попросту не пойми что – становится пристанищем для огромного, просто-таки чудовищно большого осьминога. Коричневый, медленный и оттого кажущийся каким-то по-нездешнему мудрым, он приплыл сюда по зову, исходящему от этого странного нагромождения сплавов, металлов, пластиков. Что-то есть в этом во всем особое, космическое, думает осьминог, протискиваясь внутрь. Я буду здесь покой хорошо.

"А что, если все мы способны подключаться друг к другу, посредством мысли, на самом деле". – думает про себя огромная горилла Ната, умирающая под капельницей в Монреальском центре по уходу за животными. "Тогда я могу призвать своего человеческого сына, которого я выходила, несмотря на все генетические хромосомные противоречия, потому что его истинная мать погибла и не смогла бы доносить, родить – а сила моего природного материнства оказалась такова, что я смогла подчинить свой обезьяний организм служению маленькому человеческому эмбриону – спасибо доктору Лекавалье, который задумал и осуществил это чудо. Но теперь я умираю, рак захватил мое тело, отвоевывая его по чуть-чуть, и теперь мне нужно проститься со своим человеческим сыном".

Но жизнь есть непрерывное перетекание – самая ценная мысль из учебника физики, какой-то там закон термодинамики.

Самое смешное, что Мазурек завтракает бананом. Он смотрит новости по BBC, потом выключает звук и включает канадскую группу do make say think. Так гораздо лучше, думает он и запивает кофе. Серый городской пейзаж за окном, последние новости национальной хоккейной лиги – русский защитник Andrei Markov забивает ничейный гол за восемнадцать секунд до конца третьего периода – на экране перекошенные неожиданной радостью лики болельщиков, крупный план трибун и сам виновник торжества – скромный русский хиляк из динамовского дубля.

Это длится всего секунду, если не больше, но как дорого стоит это мгновение, гораздо дороже, чем фотография абсолютно голой Бритни Спирс с косяком травы в зубах – об этом никакой папарацци и мечтать не может. Так вот – американский президент Джордж Буш-младший сидит перед окном в Белом своем Доме и буквально секунду, всего жалкую секунду, но, на самом деле, вовсе не жалкую – секунда эта потом будет целую вечность жечь его сердце – в этот миг он не хочет ничего этого, ни Ирак бомбить, ни с евро тягаться, ни помогать обездоленным, ни мир спасать, ни террористов мочить – ничего этого он не хочет, а только превратиться в ничто, в прах обратиться, забыть все, зачем я родился... и все, как рукой сняло-отрезало, никаких сомнений ни в чем.

Рождение человеческого пусть даже из нечеловеческого – странное прегрешение перед вечностью.

– Существует ли что-то запретное или я абсолютно свободен? – спрашивает Попов у неважно кого, все равно в этот момент другой есть не он, а Представитель Мироздания, вроде архангелов Спасиила и Сохраниила.
– Если ты задаешь такие вопросы, значит, для тебя не существует рамок, и ты уже решил для себя этот вопрос: так зачем спрашиваешь? – неправда ли хороший ответ, хочется поговорить дальше, – Тем более что я могу ответить тебе сейчас на любой вопрос.
– Ладно, спасибо, но мне вот что-то не хочется – все вы сверхсущества одинаково отталкивающие – ни капли человеческого, ущемленные сверхамбиции, вечность туда-сюда, сколько мне жить-то осталось? – вдруг спрашивает Попов, совершенно неожиданно для самого себя.
– Я отвечу тебе молчанием.
Порождая новую художественную реальность, приравниваю ли я себя к Богу? Уверен ли ты, что ты ее порождаешь на самом деле? Зачем мне самое дело, достаточно иллюзии в читательской голове. Тогда да.
Понимаешь ли, в первой вещи было слишком много занудства. Понимаю, но не согласен. Я тебе больше скажу – это не мое занудство, я ему доверился, грубо говоря, но и принял ответственность за него. Тогда это проблема моего восприятия. Да, и каверзный вопрос – почему так мало женщин?

Горилла Ната. Удивительно нежное, высокодуховное существо, породившее, вопреки законам природы, Дэвида Мазурека – молодого псевдоученого, шутки ради напоровшегося на что-то очень серьезное. Его талант физика, вкупе с психоделическим опытом молодости, а также своеобразной психоделической концепции мира – вот вам и тайна, и истинная причина опытов по дешифровке белых шумов.
Хотя на самом деле, все это не просто так: все это нагромождение сверхчеловеческого, интуитивного – не шутки ради, не просто так. Не ради идеи, если бы я знал, что за идея водит мою руку, я бы жил в Сочи, у берега, у самой кромки черного моря воды и слушал бы sigur ros – тоску из Исландии, такую заразительную, как сибирская язва, только музыкальную.

Впрочем, что такое шедевр, думает осьминог, могу ли я себя определить как шедевр – конечно, а это пространство, в котором я есть, безусловно, шедевр человеческой мысли, только устарелый и никому теперь на хрен не нужный. Зато теперь это мой дом.

Чертовы письма, в каком-то смысле так оно и есть, зачем мне все это? Неужели, я обречен на все это. Похоже, что да, все мы обречены на все это. , Мазурек набирает телефон, лаборантка подходит и сообщает, что декодер вновь заработал, как сумасшедший, что опять тот же адресат из России и, похоже, что ему Мазуреку надо приехать и самому на все это посмотреть. Дверь захлопывается сама и бесшумно.

2.
– Что это за shit?! – вопрошал Мазурек ассистентку Энди, глядя на монитор, который, разделившись надвое, предлагал сразу два бегущих текста: оригинал по-русски и примерный перевод на английский.
– Мы установили ваш update – испугано ответила Энди, которая скорее волновалась за не очень хорошо выглядевшего Мазурека, чем за весь тот бред, что происходил в этой лаборатории.
– Это правда? – спросил он, тыча указательным пальцем в монитор, где сейчас говорилось как раз об этом пальце, вместо того, чтобы спросить снова «что это, почему этот экран печатает то, что сейчас происходит».
– Что? – едва выдавила Энди.
– Почитай вот здесь, – предложил Дэвид и начал странно посмеиваться. Энди стало совсем страшно от этого посмеивания, она уже было нагнулась, чтобы прочесть, но вместо этого схватила Дэвида за рукав белоснежного халата и шепнула на ухо, – я все знаю – этот сумасшедший русский, объевшись псилоцибиновых грибов, сидит в своей конуре, весь в дерьме и может писать все, что мы с вами делаем. Интересно, станет ли он писать, если я сейчас расстегну свою блузку, и мы устроим здесь жесткое порно?
– Да ты что, с ума сошла!? – отпрянул от неистовой откровенности Мазурек и выбежал в коридор.
Он достал небольшой полиэтиленовый пакетик и аккуратно забил сигарету прямо здесь, в темноте на ощупь.
– Дэвид, – услышал он голос лаборантки, – здесь нельзя курить!
– Отойди от монитора, черт тебя! – не удержался Мазурек и взорвал косяк.

В этот момент "сумасшедший русский", да к тому же еще и неуклюжий и неуверенный в себе "потому что так удобно" молчеловек, спит себе в кровати и никого не трогает. Комната его насквозь пропитана перегарным духом, тело постанывает во сне, потому что перепило. Рядом с ним спит другое тело. Трезвое и упругое. Тесное и теплое. Бесконечно нежное и смертельно раненное. Спокойной ночи, читатель.

Доктор Лекавалье – настоящий гений нейрохирургии, специалист по всем вопросам пересадки органов, пятидесятичетырехлетний франкоканадский еврей, не может сдержать слез, наблюдая за Натой через огромное стекло. Он стоит в больничном коридоре и перед глазами его проплывает ужасная авария, в которой погиб его лучший друг и его молодая беременная жена. В тоже время авария эта стала началом его потрясающей хирургической карьеры, ибо он решил использовать в качестве суррогатной матери молодую гориллу, недавно присланную из самой Африки в тот зоопарк, где он работал ветеринаром. Как ему доверили совершить эту операцию – это не меньшее чудо по сравнению с самим рождением Дэвида совершенно здоровым и талантливым теперь ученым.
Доктор Лекавалье стоит молча, пожирая взглядом пространство больничной палаты, без единой мысли в голове, только сосет внизу живота какое-то странное чувство. Он вдруг понимает, что нужно позвать Дэвида, все ему объяснить, рассказать, показать, чтобы он простился – старуха-мать-обезьяна недолго протянет, и он набирает номер.

Отвергнутая Энди сидит перед монитором, господи, он теперь обо мне пишет, перечитывает. "А не пошел бы он в жопу, – абсолютно справедливо замечает Энди, – вторгается в чужую частную жизнь, без стыда, без совести и пишет на своем сумасшедшем русском языке, хренов Лео Толстой. Я тебе говорю, мутант-графоман, – иди ты в жопу со своей писаниной, ты хуже маньяка – он хотя бы сексуальный, а ты же просто без всякого смысла за нами следишь. Урод, отвянь..." – в таком вот духе. Что ж, отваливаем.

Мировое зло, сокрытое на дне мирового океана в виде гигантского осьминога, просыпается от голода. По ряду признаков догадывается, что на поверхности сильный шторм, значит все попрятались. Разваленные по бывшей космической станции щупальца собираются на охоту.

– Да, алле. Здорово. Да, честно говоря, еще сплю. Не знаю. Подожди минутку, я сейчас. (шорохи, невнятные переговоры, возня, еще более невнятные переговоры, шорохи) Да, вот и я. У меня, правда, очень стремный голосок? Ладно, сейчас пройдет. Разговоримся... Я-то нормально добрался, ты как? Это хорошо. (в общем, разговор не клеится) А ты чего позвонил-то? А-а-а...фу-ух... Слушай, извини, забыл. Слушай, стыдно. Как же, теперь не отмажешься! Давай я тогда к тебе приеду через часика два, ты можешь? Слушай, супер, давай так и сделаем. Ок? Отлично, через два часа он будет у тебя и все будет хорошо. Пока... (звуки вскипающего чайника одновременно с загружающимся компьютером)

– Да, алле. Доктор Лекавалье, здравствуйте. Очень рад вас слышать, как у вас дела? У меня... я бы сказал, что fine, да надоело – поэтому скажу, что terrible, так хотя бы оригинальнее. Шутка, конечно. Что-то случилось? Заехать к вам в больницу? Да, могу. Через полчасика. Хорошо, еду. – Дэвид кладет трубку и чувствует, как что-то внутри него непонятное, туманное рвется, растворяется, что-то пещерное, настоящее, истинно древнее жмется, разрывается, давит слезу, почему, что такое, о господи, что со мной такое происходит... я с ума схожу... машина взвизгивает, ускоряясь в ночь.

Горилла Ната вспоминает свое центральноафриканское прошлое. Бесконечная, животная любовь с безымянным самцом – самое, возможно, сильное воспоминание, если бы не свойство ее животной памяти, нераздельно связывающей личное переживание с опытом племени, и с опытом любого другого племени горилл и каждой из них в отдельности... Ната – это сумма всех опытов. Ната знает, что переродится вновь в другом, но ее миссия еще не окончена. Она видит гигантское африканское солнце и через его образ она способна продлить свою жизнь сколь угодно долго, несмотря на свой рак, она будет ждать пока не приедет еюрожденный сын.
Ната спит с открытыми глазами и медсестра, проходящая мимо, пытаясь охватить целиком ее исполинское тело, чувствует какую-то неведомую силу, что-то пещерное, вселенское, прошлое. Она подходит ближе и заглядывает в глаза Наты, и не может от них оторваться. В этих глазах светится нечто животворящее, медсестре кажется в это мгновение, что перед ней некое божество, и она хочет даже преклонить колени, но вдруг слышит внутри себя что ты что ты делаешь я не могу вынести твоего совершенства совершенство твоей души невыносимо и больно и всецело меня поглощает кто ты я ната я пришла сделать тебе укол мне не больно солнце мое меня спасает черное африканское солнце я вижу его оно слепит мои глаза и забирает боль хочешь я тебе его покажу смотри и медсестра видит.

Рекламная растяжка звучно стонет на ветру. В этом месте закручивается Садовое кольцо. Машины стоят в пробке, но ветер тут же разносит их выхлопы и не так уж и плох в центре воздух кажется прохожим. Москва в час пик самое сильное место – гигантский коричневый осьминог знает об этом и незримо присутствует здесь среди нас, не выходя из своего временного космического убежища. Мировое зло не интересуют человеческие пороки, только реальная жизнь и эмоции в эту жизнь вбуханные. Я иду мимо всего этого, и я знаю куда идти. – думает Попов, спускаясь в подземный переход, и, естественно, ошибается. Осьминоги с большим аппетитом питаются чувством превосходства над другими.

3.
Спасиил и Сохраниил, вечные братья, что на обратной стороне нательного крестика православного обыкновенного обитают, вырвались на волю. Они упиваются свободой, водкой, русскими женщинами, Москвой. Платят за ночлег наркотиками растительного происхождения, ибо неистрибима тяга русского человека к метафизике, к просветлению и познанию запредельного. Они проповедуют добро, независимую молодежную культуру, хорошую танцевальную музыку. Светлые, голубоглазые архангелы, идеальное телосложение и характеры, потусторонняя эрудиция, белоснежные улыбки. Они быстро становятся кумирами молодежи, причем самой, что ни на есть, интересной и прогрессивной. Лимонов, Летов, издатели Буковски, Сорокин кусают локти – псевдомаргиналы нынче не в почете. Спасиил и Сохраниил в прямом эфире игнорируют прием у Путина. Марат Гельман и Алексий Второй просят прощения, но им не отпускают грехов, господь простит. Политическая элита демократического толка приходит на поклон, потому что выборы на носу, но...
Попов в ужасе просыпается от этого кошмара. Мрачный пустой троллейбус совсем заледенел... Не теряем надежду, ибо нет связи надежней чем между челюстями и тем что попалось между.

Третий кофе. Крепкий кофе. Доктор Лекавалье водит по столу ложкой. Трясутся руки, еще не старика, но уже у самого ее порога – замечает озабоченная медсестра, принесшая кофе, и тут же облегченно выдыхает, слава богу, сегодня нет операций. "Как сказать, как сказать?" – вертится у седого виска. Но ответ на этот вопрос чисто эмпирический. Ожидание – один из видов подчинения, сказал кто-то умный, но это не тот случай. Нечто тяжелое разлито в воздухе – виной тому устойчивый кофейный аромат, смешавшийся в головах работников центра с приближающейся смертью Наты – гориллы-тотема, вырванной из сердца африканского континента, Великой Матери.

Чего он тянет – думает, спрашивает, настаивает Энди, которая, не отрываясь, следит за всем происходящим в удобном кресле и плохом переводе. Креольской жемчужине не терпится узнать кто ее избранник на самом деле, уж не chosen ли one*? Ничего подобного, вовсе нет, мне, конечно, интересно, но я любила его и до всего этого бреда... Энди поправляет прическу и облизывает свои коралловые уста. Отводит, слегка покраснев, взгляд от монитора, улыбается в сторону, закатывает глаза, и теперь уже назло смотрит в монитор. Все равно смеется. "Все-таки ты придурок и маньяк" – так вот она оценивает мои признаки внимания.

Океаническая полутьма, глубинные перепады, температурные скачки. Напряжение, низкочастотная мигрень и бессонница. Трафик пустует – время идет. Осьминог не в силах справиться с давлением воды и медленно выползает из своего укрытия. Перед глазами его плывет заснеженная Москва, щупальца грациозно сокращаясь, тянут гигантскую голову выше, где она не будет болеть – в плотные слои атмосферы – назад сквозь время воды.

И тут с помощью зеркала заднего вида его внезапно осеняет, что за ним гонится полицейская машина, а он не слышал ее все это время из-за музыки. Но Дэвид невозмутим – он хватает пакетик с Мэри-Джейн в правую руку, раскрывает все окна (холод-то какой а?) и, медленно снижая скорость, становится еще через метров двести у обочины шоссе. Полицейский патруль вальяжно притормаживает чуть позади. Офицер выходит из машины, поправляет после долгой погони свое хозяйство и уверенной походкой направляется в сторону Мазурека. Дэвид в этот момент раскуривает сигарету, чтобы разбавить-унять, ради приличия, конопляный дух.

Выпрыгнув из так и не остановившегося окончательно, троллейбуса, Попов скользит по только что заледеневшему снегу в сторону нужного ему дома. Черное чистое небо над головой, желтые подслеповатые фонари, пар изо рта. Последняя пятница месяца. Навстречу чьи-то пьяные голоса. В слишком очевидное развитие событий окунает Попова его небогатая фантазия. А могло ли быть иначе слышится как сожаленье.

Мазурек довольно смело отвечает полицейскому на его незамысловатые вопросы. Выходит из машины.
– Я вообще-то спешу... – замечает он, распластав ноги и руки, как положено, по капоту.
– А я нет. – офицер крепко кладет руки Дэвиду на ягодицы и начинает свое шоу.
Мазурек продолжает сжимать пакетик в правой руке.

Нет, все в порядке. Пьяные голоса прошли мимо, лишь парой мутных взглядов оценив мрачную перспективу случайного прохожего. Попов даже и не рад – он уже представил где-то в глубине души, как приползает в гости: что-то случилось, нет все в порядке, тебе помочь, не стоит, а дальше уже и неважно, что будет дальше. У Попова даже кровоточит губа от таких мыслей и голова заболевает.

Наконец-то..., и Мазурек садится в машину. Офицер не оказал особого сопротивления. Уже у самой больницы – почему-то все заведения, где стены внутри белого трусливого цвета хочется называть больницами, а ведь это вовсе и не так, стены внутри Монреальского Ветеринарного Центра от нежно-голубого до бледно-розового цвета колеблются, а все равно это слово больница чешется на языке – у Дэвида портится настроения. Не совсем так – он, как в своем любимом фильме детства "Звездные Войны", чувствует колебания силы – это единственный способ слов описать его странное ощущение. Но сквозь это малоприятное, происходит еще что-то пещерное, далекое, детское.

Я, в конце концов, хирург, и рассказывать близким о смерти их, возможно, любимого человека – это все равно что (хотя кто-то из них неизбежно притворяется, потому что видел только в кино, как нужно реагировать на такие вот новости, а внутри у них шаркает редкое по силе потоотделения освобождение, еле заметное заикание, сострадание) для меня – это все равно что делать поперечный надрез, вскрывать фурункул, интубировать блоху. Последнее, ради шутки подуманное, вызывает улыбку – очень вовремя, потому что Дэвид Мазурек входит в кабинет.
– Я пришел.
– Очень вовремя Дэвид. – пытаясь удержать улыбку, доктор Лекавалье растягивает слова, – присядь, пожалуйста.

Есть в кино прием трогательный до неприличия, когда герои объясняются друг другу в любви на фоне грохочущего поезда, и мы хоть и допущены на правах зрителя до этой жизнеутверждающей сцены, но все равно ничего не слышим, только видим какие-то мелочи урывками в просветах между вагонами, а если поезд быстр, то непрерывное движение навстречу. На этой мысли поймала себя лаборантка Энди. Но вот поезд проходит, камера приближается и мы видим.

Дэвид у огромной больничной койки с железными поручнями, какие-то приборы вычисляют количество жизни в теле его угасающей суррогатной матери. Черная кожаная грудь, покрытая электродами, торжественно ходит вверх-вниз. Дырявые ноздри выхлопывают воздух. Черноволосые лапы покоятся по бокам тела. Ната спит.

Кто же я такой? Ты человек, сын мой. Почему мне даже думать об этом так тяжело, почему ты говоришь во мне? Это единственный способ тебе со мной проститься. Я родила тебя, но ты человек, ты чудо в двойном размере и я люблю тебя как своего единственного человеческого сына. Но у тебя есть братья. Гориллы? Да, Дэвид, твои братья тоже мои дети, и по крови, по замыслу – они гориллы, но по душе... Они любят тебя Дэвид – они верят в тебя. Я могу только переживать, разделять то, что ты чувствуешь – страх. Поверь мне, я знаю об этом страхе многое. Ведь ты Дэвид боишься меня и боишься меня любить – ты думаешь – ты человек, ты думаешь – я обезьяна – но ведь не только, не только. Мне кажется, Ната, или же мне никогда этого не понять? Ведь мне никогда не понять, что истинная любовь не в сострадании, а в спасении чужого, сквозь ненависть и отторжение. Сейчас я могу только жалеть обезьяну, умирающую от человеческой болезни, жалеть своих несостоявшихся родителей, доктора Лекавалье, я могу только сострадать, рыдать, обнимать вас, умирать за вас, но я не могу большего. Я не могу вас спасти, я болен жалостью к вам и богом, а значит, не люблю вас по-настоящему, иначе бы я сделал это... Дэвид никто не просит тебя о спасении, мне нужно было только увидеть тебя, почувствовать какой из тебя получился человек. Нет никакого особого знания, что я могла бы передать тебе, только исполинское сердце перешло к тебе и то, не по моей вине.

В облаке мертвых медуз у самой поверхности отдыхает мировое зло. Красота ночного океана – в еле уловимом свете, в музыке случайных мелодий воды, в ритме слов, первыми приходящими в голову, вторыми и третьими словами, призванными связать их воедино в строку. Осьминог пишет стихотворение.

А теперь уходи. Говорит она внутри его собственным голосом так, что ему с непривычки кажется, что он сам про себя это думает. Но он стоит посреди палаты в оцепенении, будто напрочь забыл, как это вообще делается. У него перед глазами плывет какое-то кино, нарезка, выжимка каких-то подробностей его жизни, об истинном значении которых он не смел догадываться. Как боялся своего тела, необыкновенно сильного, никогда не болевшего этим ворохом детских болезней, но абсолютно не его, не ему как будто принадлежащее. Даже походка и эта странная манера полусжатыми пальцами держать предметы: мягко и крепко – все это он видит теперь в ином свете и ему хочется рассмеяться в лицо тому себе, который в детстве себя за эту странность ненавидел, мучил сеансами самобичевания, мизантропией и агорофобией. Но не зло рассмеяться, а от самой причины, которая, в сущности, полный бред, нелепица, псевдонаучная фантасмагория одиночества и бессилия.
И теперь он уходит.

___
*
chosen one (англ.) – избранный


4.
Идеальная система та, которая сама способна провоцировать собственные сбои, идеальная же форма разрешает эту проблему в сторону смещения своей формальности, что делает ее упругой, подвижной, живой.

Попов ловит меня на мысли, что его язык косноязычен до безобразия. Попов иногда верит, что все американцы, кроме возлюбленных им музыкантов – полные идиоты и что их вообще нет на самом деле. Узость этого представления даже не стоит развеивать – по чисто физическим причинам это больше всего похоже на черную дыру, а черная дыра может все.

Мазурек просыпается в абсолютно адекватном состоянии, будто вовсе и не было этих целиком проспанных суток. Он бредет в ванную, тупо смотрит в зеркало, оценивая немноговолосую бородку. На самом деле он прислушивается к гудению в своей голове, чтобы найти источник шума и осторожно его вырубить. Прислонившись голой спиной к холодной кафельной стене, Дэвиду все-таки удается избавиться от этого жужжания. Выхватив из холодильника аккуратную бутылочку чего-то вкусненького, он садится к компьютеру, который безостановочно отпахал последние двое суток. Монитор долгое время не может прийти в себя. Пустой скрежет винчестера, застенчивый шепот кулера. У компьютера тоже есть душа.

Христианская ересь лишила души всех, кроме человека. Посовещались, вынесли вердикт, поголодали, в туалет не походили. Бедные, бедные святые отцы. Но вот уже Спасиил и Сохраниил устанавливают взрывчатку в храме Христа Спасителя. На пресс-конференции посвященной этому знаменательному событию чуть не устраивают показательное соитие с молоденьким журналистом газеты "КомерсантЪ". "Чуть – это пиар!.." – нарочито смешно разоблачает дядя, которому положено кричать – он в доле с СС. В программе "Окна" герой дня инопланетянин-эксгибиционист, как очередное факультативное доказательство существования Господа Бога. Филолог Гаспаров выигрывает миллион и перестает заикаться – травма детства не купили мороженного бесследно проходит. В думе обсуждают инициативное предложение переименовать канал "Культура" в "Порнография", а канал "Спорт" в "Я русский патриот". Путин пересылает письмо счастья сразу всем: чтобы счастья было больше. Спасиил и Сохраниил спасают мир.

Совсем другое дело зима в Канаде. Собственно, я здесь слишком рискую, потому как никогда не был там по-настоящему, и правы будут те, кто укажут на это строгое несоответствие. С другой стороны так ли там были те, кто там живет или те, кто раз в год приезжает оттуда, присылает письма на плохом русском языке? Если же я признаюсь в небытии там-то, если так кому-то проще, то пусть воспримут это мое гипотетическое присутствие, как художественную условность, имя которой сила представления. Мне кажется, что если поставить себя в максимально невыгодные условия, то здесь как раз и проявится истинная сила меня.
Эти несколько слов от автора не должны испугать, разве что расставить некоторые точки над некоторыми сомнительными буквами.

Следующее интересное, с точки зрения затянувшегося эксперимента, событие – остановка декодера. Нет, он не сломался – просто на мониторе в лаборатории перестал расти текст. Это несколько обрадовало Дэвида и его сногсшибательную помощницу Энди, они было уже забеспокоились, что живут в выдуманной русским писателем реальности, но, к счастью, выяснилось, что Попов продолжает писать свой текст, правда, видимо, каким-то другим путем, минуя декодер, да и события у Попова, равно как и сам текст, ушли в область второсортной фантастики. Одним из поворотов сюжета Попов использовал нового героя – следователя из ФБР, откровенно похожего на агента Малдера из известного каждой собаке сериала, но чуть более сухого, не такого забавного, "с головой яйцееда" – интересно, что имел в виду автор-вор. С помощью этого своего нововведения он свел "Метастазы" к диковатой детективной научно-популярной истории, где в качестве трупа выступал текст, возникающий параллельно в двух разных местах, а отгадкой – высосанное из пальца следствие из теории вероятности, которая вроде как бы не отрицает подобных странностей, так что вообще не понятно из-за чего весь этот сыр-бор.

Это сильно меня расстраивает. Отныне писать текст под общим названием "Метастазы" буду я. К счастью или сожалению, задумка Попова несколько туманна, а связь с предыдущим текстом (метапоэмой "На самом деле...") столь неочевидна, что я позволю себе лишь формальное соответствие этой генеральной линии – дальнейшее же развитие событий есть целиком порождение моего бытия и передо мной даже не стоит такой творческой задачи – хотя бы примерно угадать замысел автора – моя мотивация, если интересно, формулируется следующим образом – мне просто очень нравилось то, что было до этого и я хочу продолжить тот хороший текст, который мне нравился, а не то, что сделал из него этот неудачник.

Совсем другое дело зима в Канаде – пишет русский защитник "Монреаль Канадиенс" Andrei Markov в письме своей бывшей однокласснице Свете, с которой когда-то первый раз поцеловался, в чье тело когда-то впервые проник на глубину своих средних мужских сантиметров, в Библии этот процесс формулируют куда более сдержано: "познал"; а теперь по старой дружбе он просто шлет белокурой отличнице, тело которой изъедено веснушками, будто пористый шоколад на первый взгляд тоже выглядит отталкивающе, но вкуснее даже обычного, сувениры по любым поводам, а после того, как она купила себе компьютер и провела интернет, ежедневные отчеты. И вот он смотрит на жидкокристаллический монитор своего ноутбука в поиске новых слов, в иллюминатор, где крыло неприятно мигает в темноте, как казино. В голове у него пролетает та шайба, а точнее своеобразный сгусток из ощущений «как это было на самом деле» своими глазами*.
...так что, Света, если в Stanley Cup не попадем, а все к этому и идет, то приеду тут же весной, в сборную – Касатонов на меня уже выходил, вроде бы тренеры во мне заинтересованы, а значит и в Вокресенск выберусь – навестить. Ты вот пишешь, что у вас тоска, если бы ты знала, что тоска не зависит от места жительства, а скорее от того, есть ли с кем перекинутся хотя бы свежим взглядом. Есть тут пара наших ребят, но они тоже заражены этим извечным вопросом борьбы за место в составе – здесь это норма Света, и если я даже когда в Динамо приехал не думал о том, как я с тренером разговариваю, как он на меня смотрит – просто выходил, тренировался – ничем особенным не выделялся, играл постоянно, когда пришло мое время, то здесь много чего еще включается и это «много чего еще», оно постепенно выжигает из тебя все и поэтому... Ты меня прости, что я с тобой так разговариваю, будто жалуюсь или учу – глупости, я на самом деле просто делюсь и знаю, что ты меня поймешь. Вот ты меня поздравляешь, говоришь видела в утренних новостях, что я гол забил, приятно, конечно, но, черт возьми, отдал бы я все свои очки за то, чтобы с кем-нибудь вот так пообщаться вживую, как вот сейчас с тобой в письме разговорился. Специально не перечитываю, что я тут понаписал, чтобы не вычеркивать, знаю ведь, что если начну, то вычеркну, постесняюсь своих слов... Все, жму на «ответить», смешно, но даже Outlook у меня ненашинский, предали меня мои собственные мечты...

Я есть смутное ощущение того, что я мировое зло – просыпается гигантский осьминог. Как я дошел до этого сомнительного высказывания, что дало мне право так о себе думать, откуда я могу знать, что мысли подобные этой не приходят в голову девяносто девяти процентам всего живого-мертвого в этом мире? Тело-голова медленно раздувается, мудрое, бесконечно мудрое "я" исполинского осьминога задает себе какой-то непостижимый вопрос. Не унять эту боль головную, не обнять – только мрак чернильный от страха выпускаю на волю и сквозь всю соль воды начинаю плыть лишь бы ни о чем. Запрещаю себе быть, запрещаю себе быть, все забыть.

Неудачный эксперимент не слишком расстроил Дэвида еще и потому, что перевел его отношения с Энди, хоть и в менее деловой, но куда более приятный формат. Слезоточивая история его истинного происхождения вызвала к жизни целый ворох новых оттенков его обновленной личности, и теперь он смог навести порядок во всей своей жизни, в том числе и личной. Неожиданно для самих себя к экспериментам молодого ученого проявили интерес НАСА и предложили Дэвиду поработать над его белыми шумами для новой космической программы. Их идеи оказались столь утопическими, а гонорары за это безделие столь фантастическими, что Мазурек, решив, что это никому не принесет вреда, обнимая свою молодую жену, в сердцах соглашается.

______
*– стандартная комбинация нашего третьего звена, левый край входит в зону, идет на скрещивание с центром, тот на хорошей скорости прокатывается с шайбой по месту левого края, но вместо уже напрашивающегося паса на правую штангу, где по схеме дежурит наш форвард, а его как будто никто и не держит – мы уже три раза за матч так делали и все никак не проходило – скидывает мне под бросок и я, пока шайба ко мне идет, вижу, что вратарь не успел ближний угол прикрыть – заслонили ему обзор собственные зашитники на пятаке, и, поймав шайбу на крюк, с кистей бросаю, потому что щелчки у меня не идут последнее время. И пока она летит, успеваю глянуть на табло – не слишком ли рано бросил, а когда слышу сирену, ищу глазами по привычке, кого поздравлять надо, а ко мне уже летит центр – у него шлем набок съехал от борьбы и улыбка кривая, беззубая (нет, чтобы это журналистам все вот так рассказать – нет же, отделался парой ласково-устало-тупых фраз на не ставшем родным языке)

5.
Флаг безделия и бесполезности – новое изобретение Спасиила и Сохраниила – своеобразный голос совести затраханного подсознания Попова. Узнав от своих новых друзей из Канады, что вторая часть текста у них так и не проявилась, его подмывает уничтожить свой вариант и продолжить иначе. Нужно ли указывать на то, что у него так ничего и не получается. Увязание в личных проблемах мешает ему полноценно сконцентрироваться, раскрепостить сознание, выпустить творческий пар. Развитие линии относительно «идеи второго письма, полученного Мазуреком» – про метафизическое смещение реальности в сторону потери человеком души – слишком искренняя и пафосная идея, возможная лишь в абсолютном пространстве текста – Попов чувствует, что как раз в этом месте его сознание упирается в объяснения, расшифровку, в попытку потрогать и понять "что это блин такое". Грубо говоря, его "я" упирается в себя, в собственные рамки или, если говорить метафорически, его "я" бьется о культурный лед Голливуда, который в нем уже на генетическом уровне вживлен и будет передан детям вместе с остальной менее важной душеобразующей информацией.

Дух Божий носился над водой. Приступ вдохновения, плавно перешедший в истерический заплыв, переносит гигантского осьминога в Атлантику. Здесь он оседает, переводит дух, вспоминает свое "я", наблюдая за вялотекущим над ним кораблем. Здесь в теплом течении Гольфстрима его посещает покой.

Девочка пела в церковном хоре / О всех усталых в чужом раю – оговорка читающей наизусть ученицы вдруг освобождает молодую учительницу и она, изменившись в лице резко и даже страшно, слышит стихотворение дальше в слезном сопровождении. Светлана Михайловна, что с вами? – всем своим видом спрашивает класс, но не смеет произносить и правильно делает – в этом лживом свете ламп дневного света, в воздухе, им пропитанном, нельзя ничего по-настоящему почувствовать и только через оговорку, через бэкграунд своей прохладной личной жизни что-то начинает происходить с человеком. Руки пахнут мелом, закрывая лицо, Светлану Михайловну прямо-таки выталкивает из кабинета. Только тревожный зуд и моргание ламп дневного света наводят старшеклассников на мрачные мысли ни о чем.

...многие страницы в интернете устроены подобным образом – чем ближе к верху, тем более свежая информация, когда как любая книга, наоборот, здесь новое, если представить себе книгу как некое полотно, простыню, туринскую плащаницу, расположено к низу – твое человеческое восприятие колеблется между привычным и более естественным?...

– Дэвид, ты сегодня разговаривал во сне.
– Да, и о чем же?
– Я разобрала лишь отдельные слова. Но они такие обычные, что я их не запомнила. Меня почему-то больше волнует, с кем ты разговаривал?
– Смешно. Но и этого я тоже не помню.
– А ты вообще когда-нибудь пробовал запомнить, что тебе снится?
– Да нет... Я, если честно, вообще думаю, точнее мне приятно, удобно думать, что мне ничего не снится. Какая, в конце концов, разница, что со мной происходит во сне?!
– Ну, не знаю, Дэвид. Мне всегда интересовали странные вещи. Мне казалось, что и тебе они тоже нравятся. Ну, хотя бы привлекают.
– Да, Энди, конечно, привлекают. Просто... (слушай, у меня такое ощущение, что я уже говорил об этом тебе вот так же, чуть ли не в тех же выражениях, в схожих обстоятельствах). Я хочу сказать, что вообще сложно думать о том, чего не помнишь или никогда за собой не подмечал.
– Но это странно.
– Что именно?
– Ну, то, что ты ничего не помнишь. Это звучит так, будто ты не хочешь ничего помнить.
– Дорогая, я прекрасно чувствую разницу и у меня хватает ума на то, чтобы не спорить с тобой в подобных вопросах. Но мне кажется...
Ладно, не утруждай себя.
– Ты обиделась?
– Нет, просто вижу, что ты не готов к этому разговору. Может быть в другой раз, а может никогда...
О нет, только не кури в постели!
– Хорошо, я пойду тогда пройдусь. Спокойной ночи.
– Э-хм... – если бы ты знала, как прекрасна в этих мелочах, нюансах, неожиданных поворотах головы, выпуклостях шейных позвонков. Нежные молочные железы неземного происхождения – Господи, и всего этого достоин я – обезьяний король, дитя аварии, авантюра ветеринарного бездаря.

Словно наглотавшись соленой воды, Попов вспоминает, как год назад в какой-то пьяной беседе проговаривается случайному утреннему собеседнику о довольно сомнительной мечте: заболеть какой-нибудь по-настоящему смертельной болезнью и, таким образом, как бы восстановить утраченную страсть по миру. Сейчас он догадывается, не четко, но пронзительно, что болезнь эта с ним как раз и случилась: в виде странного желания выписывать на бумагу любимые слова, интонации, словосочетания и образы. И уже не понять на самом деле: играл ли он в талантливого неудачника или же, действительно, хотел, и вот теперь пал жертвой собственного словоблудия? Как все запутанно...
Только вот отчаянная прихоть начинает жить своей жизнью.

Стихия прямого эфира.... – думает доктор Лекавалье – вот о чем я мечтал всю жизнь, водя скальпелем по упругим животным телам.. Он стоит посреди огромного гипермаркета – храма нового типа, а по совместительству хранилища еды и прочих товаров необходимых для, да к тому же еще неиссякаемому источнику новых случайных знакомств – у вас в тележке те же продукты, что и у меня, может мы спим в одинаковых позах, а ваш член также загибается влево, как и у моего покойного мужа – он, знаете ли, тоже не ел мяса – женщина у лотка с фруктами изучает доктора уже с минуту, а опытный хирург, по одному только голосу безошибочно определяющий какое у тебя тело (профессиональная болезнь), чувствует себя вдруг премерзко, не потому что он все еще интересует женщин – нет, напротив, это даже приятно, но не здесь же, а где, черт, я не знаю, у меня встает, это невыносимо, стихия прямого эфира это мое, но я начинаю путать искусственное с естественным – здесь все так прекрасно выглядит, вот это яблоко – оно идеально зеленое и яблочное, как и все остальные здесь яблоки, специально под мое среднестатистическое представление о яблоке смоделированное, но я слышу, вижу, знаю откуда-то из детства, что настоящее под яблоней валяется с гнилыми боками, иногда червяки попадаются, а иногда совсем не вкусно, кисло, суховато, нипочему – зависит от сорта и хорошее ли было лето. А иногда плод прямо-таки светится каким-то нездешним светом. Стихия прямого эфира это мое проклятие – заканчивает свой осмотр доктор Лекавалье и кладет яблоки в тележку.

Мазурек совсем не помнит похорон гориллы Наты. Он идет в теплой куртке, где на подкладке фабричными эстетами в достаточно забавной форме выведена инструкция по спасению его тела. Дэвид затягивается сигаретой и думает о том, что по-настоящему никогда не интересовался судьбой своих родителей – то есть он легко мог раскрыть неловкий обман в том, что мать и отец погибли на несколько месяцев раньше, чем сам он появился на свет. И ведь, будто на что-то надеясь, от него не скрывали никаких дат, а он вместо того, чтобы попытаться узнать хоть что-то о своих корнях, ухватиться за это несоответствие, выводить условно виноватых на чистую воду, вместо этого он почему-то успокоился на этом несовершенном вранье. Почему, спрашивает себя Дэвид и не может найти ответ. Он садится прямо на тротуар и, затушив о мерзлый асфальт упрямый бычок, продолжает терзаться бессмысленными вопросами.

– Сохраниил?
– Да, Спасиил?
– Кто такой этот Попов?
– Так, очередной гений, возомнивший себя неудачником.
– Что ты намерен с ним сделать?
– Что-что-что-что... Развеять его сомнения.

Приступ жара и темноты. Он лежит на скамейке, уткнувшись лицом в деревянные доски. Сейчас он не замечает своей абсолютной наготы. Все его мысли, все его существо направлено на то, чтобы остаться в сознании, не сойти с ума от воздуха, который выжимает всю воду из его тела. Слишком много тепла сквозь закрытые глаза, ему кажется, что не так уж и темно, наоборот, кроваво-светло. Но это не свет света, а свет грязи исходящей сквозь каждую пору его нежной все еще детской кожи.
Но это еще полбеды, ведь ему это еще и нравится. Сейчас дядя схватит веник, предварительно освежив его в тазике горячей воды, плеснет немного холодненькой на камни, чтобы они стонали и шипели, чтобы от голоса их сводило шею и тогда пройдется по всему телу, неистово и бережно. Чтобы от запаха березы было не отвертеться, разве что ртом начать дышать.
Он видит школьный двор, горстку ветеринаров победы, первое сентября. Здесь тоже много красного, но, вместе с тем, душного белого пополам с коричневым, строгого темно-синего и зелень, грязная желто-красная зелень, мокро-серый асфальт, накрапывает дождик, значит серо и сверху. Он поднимает голову, так оно и есть. Он держит за руку хрупкую первоклашку с неистовым букетом гладиолусов, сколько им? сутки-двое?, как тебя зовут, света, ты чего такая хмурая света, я не хмурая – я сосредоточенная, ха-ха, а вас как зовут, почему сразу вас – я андрей.
Дядя просит перевернуться на спину, но он знает, что сейчас это невозможно – тело его ниже живота налилось, напряглось, приятно. Хорошо – говорит дядя – тогда меня обработай. "Не могу". "Да что с тобой такое? Тебе плохо, что ли?" "Нет, – он начинает смеяться, чувствует, что даже краснеть, – мне хорошо, просто не могу." Хрен с тобой – обижается дядя, уходит. И смущение вместе с ним... Света. Дядя. Света...

Отныне: служебная инструкция подразумевает незначительные временные отрезки для медитаций, ориентированных на успех, сеансы самозомбирования, пятиминутки ненависти, совместные выезды на природу, корпоративные вечеринки, оргии, причащение. Остерегаться заводить дружеские отношения не только на рабочем месте, но и за его пределами. Ежегодные жертвоприношения в честь боса кампании, которого никто никогда вживую-то не видел. Бойтесь имя его всуе произносить. Пустой женский голос шепотом: Леночка, вчера мне приснился Алексей Иванович, он смотрел на меня, только смотрел, чистыми ясными глазами, а потом я вдруг ощутила голос его внутри себя. Он попросил меня об этом, прости. Звук падающего тела, неугодные работники убирают неугодных работников – по возрасту, скрытой по глупости (по совету знакомых или родителей) от начальства беременности, банальной профнепригодности, просто слишком замкнуты на рабочем месте – если узнали себя, то прощайте.

6.
Итак, во мне заключено нечто, о чем я не знаю, чего не могу выразить словами и это что-то сильнее меня, способно управлять, быть мной, но лишь временами и отчасти, дабы не нарушать свободу выбора. Он закрывает глаза, выпускает отработанную воду и вновь вдыхает. Гигантский рефлексирующий осьминог подбирается к очень важному внутреннему решению, от которого напрямую зависит не только его судьба, но и судьба, как это не странно звучит, всего человеческого мира, ибо зло, которое он скрывает в своем теле, равно как и зло вообще, имеет отношение только к Человеку. Нужно решить каким образом выпарить это из себя? То, что так мучает меня: содержится ли оно в осадке или, наоборот, это и есть вода? Природа подводного мира как будто слышит все эти его внутренние перетурбации и, чувствуя всестороннее напряжение и внимание, попросту отвлекаясь на это, осьминог перестает так натужно вдыхать и выдыхать воду. И ему становится легче.

– Вы, Дэвид? – на плохом английском спрашивал молодой человек в черной куртке и грязно-красной шапке, – Дэвид Мазурек ты?
– Да, я. – вставал с обочины Мазурек, силясь разобраться в деформированном акцентом языке.
Так я себе тебя и представлял... – проговорился уже по-русски незнакомец.
– А ты кто? – догадался Мазурек, отряхивая от снега джинсовый зад.
– Я – Питер Попов, мы с тобой переписывались по электронной почте... – отбарабанил заготовленную фразу Попов и по привычке высунул язык, облизав верхнюю губу.
"Странная мимика", – подумал Мазурек.
– Э... вы давно приехали, тебе есть где остановиться?... медленно, стараясь говорить как можно внятнее, произнес Дэвид.
Попов долго думал над ответом, несколько раз начинал, ошибался, снова начинал, путал слова... потом запросто сказал: "Я не знаю..." и уставился в ночное небо.
Дэвид, как ему показалось, все понял и сказал: "Я живу здесь неподалеку, пойдемте ко мне". Общее настроение фразы дошло до адресата и даже молча по-разному они пошли по дороге в сторону дома.

Энди почти заснула, нет, не почти, а целиком провалилась в сон, когда услышала, как вернулся Дэвид. Вот черт простонала она и потянулась. Голос Дэвида шептал непонятно кому, а рука, она слышала даже это, шарила вдоль шершавой крашеной стены в поисках выключателя. Интересно, кого это он притащил в два часа ночи?! Две пары ног прошелестели мимо спальни. Дошел запах табачного дыма и Энди зло выдохнула – я же просила не курить, и где-то на задворках ее женского самосознания пронеслось, а ведь это я уже начинаю вести себя как стерва… Голос гостя показался ей совсем незнакомым. Поначалу он говорил сбивчиво, подолгу искал слова, иногда даже как будто не по-английски. Так, по крайней мере, ей показалось. Судя по повисавшим иной раз паузам, по их суетливой значимости, ночной гость, а может, гостья? объяснял что-то очень важное. И по репликам Дэвида можно было догадаться, как он удивлен тем немногим, что услышал от собеседника. Иногда оба голоса звучали растеряно и неуверенно. Потом они долго молчали. Потом она уснула.

Видеоряд: блондинка и брюнетка. Одна стоит на четвереньках, уткнувшись лицом между ног другой, что, запрокинув голову, ласкает свою грудь нечеловеческих размеров. Однообразие планов, равномерность движений, чуждое живому понятие о качестве.
Доктор Лекавалье не смотрит на экран.
Доктор Лекавалье никуда не смотрит.
Доктор Лекавалье к операции готовится.

А Попов рассказал Мазуреку следующее: такого-то числа энного месяца только что давшего течь года на пересечении двух московских улиц его посещает замысел некоего текста, который он начинает с того времени воплощать. В основе замысла стоит сугубо экспериментальная мотивация – снизить значение авторской воли к минимуму, дав полную свободу тексту. Тем самым Попов освобожден от сюжетной и фабульной условности – все события в тексте становятся естественными движениями не-автора, а чего-то еще. Но это только был замысел странно-порочен... Где-то на тринадцатой-четырнадцатой странице, условно названной Поповым «серединой текста», что-либо перестало получаться, и я временно отложил текст...

"Ну, ничего, ничего. Все хорошо будет" – шепчет сам себе каждый про себя вслух, потому что другие «не поймут не поймут – в клочья порвут или пошлют на худой конец, куда при всем желании не попасть». Переполненная любыми мыслями, смыслами голова (любыми, кроме своих) выпадает в осадок. И голос снега за окном – симпатичный баритон.

...а в следующем электронном послании от Дэвида Попов узнает, что его текст таки продолжил свое движение. И с этого момента реальность на глазах у автора начала буквально лопаться и расползаться, как прожаренная куриная кожа, некоторые, правда, ее не очень любят и, несмотря на всеобщее застолье, откладывают на край тарелки. Дело, наверное, в том, что в роли этой самой отвергнутой куриной оболочки я и оказался. Скоро объявят танцы и кофе в зале с камином, и тогда появятся шустрые девушки в новых униформах, они соберут посуду с остатками меня по тарелкам, а гости переночуют и разъедутся по привычным своим местам. И ничего не закончится. То есть ничем это все не закончится. То есть я как раз закончусь, а они, может быть, на следующий год и соберутся, но меня-то уже нет или я другой, в общем, не тот. И не человек я вовсе.

С п а с и и л: Что ты с ним сделал?
С о х р а н и и л: Временно разъединил, чтобы больше не выдумывал и не рассылал по случайным адресам самоуничтожающиеся письма.
С п а с и и л: Но ведь это мы их разослали?
С о х р а н и и л: Вот я и говорю, чтобы не думал, что это он все устроил.

В общем, Попов стал полноправным членом этой труппы – его метафизическое тело будет пребывать в Канаде, хотя он уже хотел отказаться от этой затеи и даже придумал дешевый трюк с Энди – будто она просыпается и понимает, что никто ночью не приходил, что это был ее кошмар, а Дэвид мирно спит рядом, еле-еле похрапывая, даже симпатично и никаких следов ночного гостя.
Но Попов на это не решился, а точнее: мы не дали ему на это решится – он как раз очень кстати неразумно заснул на кольцевой ветке, возвращаясь с утра из гостей, – а ведь это очень опасное место, возможно, самое опасное место во всей Москве – здесь после третьего круга пассажиры, разогнанные метафизическим сепаратором кольцевой линии метро, теряют души. А точнее: таинственный механизм, разработанный советскими инженерами-язычниками, временно разрушает, размагничивает человеческую связь между двумя его телами. Очень удачно, получилось. И никаких тебе дорогостоящих спецэффектов.

Мой мозг не ограничен убыточным пространством черепной коробки – вот в чем дело – допирает доктор Лекавалье. Дать волю своей фантазии, вовсе не значит носится по колдыбинам извилин в любом направлении. Вовсе нет. Дать волю своей фантазии это значит выйти за свои пределы, войти в состояние измененного сознания. Он останавливается, машинально произносит отсос, привычным жестом разводит руки над операционным столом и добавляет, вглядываясь в истошно-кровавое живое – закончите операцию без меня.

Музыка мне больше не нужна / Музыка мне больше не слышна – бормочет Попов вполголоса на диване в гостиной. Он представляет себе затерянный в космосе спутник-шпион – привидение прошлого, летящее в пустоту, холодная война – он продолжает вещать по старым адресам, но сигнал не проходит – все себе забирает Юпитер. Начиненное транзисторами существо, быть может, в вечной мерзлоте космоса оно обретает личность, может этот спутник-шпион грустит ни о ком, мечтает ни о чем. Он забыт, он в зоне молчания, радиоактивен и обречен, но ведь случайностей не бывает. Может быть, каким-либо способом предыдущие его сообщения все-таки добрались и в атмосфере Земли преобразились в письма, в слова, в голоса, в белый шум и все, что сейчас происходит, как раз его рук дело. У Попова идет кругом голова, несравнимый ни с чем приступ вдохновения и му-зыка, сводящая с ума. Он ищет сигареты. Садится, прикуривает, затягивается и видит буквально, что спутник-шпион – это он. И тут, другим своим зрением, Попов замечает, как дым проходит сквозь него, не задерживаясь и не меняя цвета.

Титры еще не окончили свое траурное шествие, а зал уже опустел. Фильм не был ни хорош, ни плох, от него оставалось это вяжущее ощущение недосказанности и стыдливой сентиментальности, как будто съемочная группа раскаивается в своем человеческом происхождении. Света продолжала сидеть, переваривая это неоформленное, одновременно пытаясь продумать дальше сценарий своей ночи в Москве. Вроде бы надо куда-то идти, но и не хочется, и даже двигать ногами мне сейчас почти невозможно. Света по-домашнему вытянула ноги и, прямо как в детстве, когда она с двоюродными братьями и сестрами играла в прятки на даче, спрятавшись в тот раз под железной кроватью, запросто уснула.

Я помню, как все начиналось. Межсезонье. Тренера попросили остаться на две недели в городе, говорили, что мной интересуется Динамо, просили, чтобы поддерживал форму на местном катке. Я вышел погулять во дворе. Вечерело, в глубине кто-то уже кучковался, но среди них не могло быть моих друзей. Я присел на расстроенные качели, так, по крайней мере, они прозвучали. Была практически идеальная погода, и я мог ни о чем не думать. Я просто глазел на свой дом, слушал гогот бывших одноклассников, возил ногой по песку, время от времени постанывал качелями. Этого уже было достаточно, чтобы поднять настроение, увлечь. Потом я стал что-то вспоминать, что-то простое, приятное, какие-то детские моменты, матчи, даже первого тренера вспомнил. А потом вместе с ветром появилось слезоточивое ощущение, что я как будто со всем этим родным прощаюсь, что не зря мной интересуются, что вот, скорее всего, уеду в Москву играть. А потом фантазировать начал, что вот я в бело-голубой форме против своих воскресенских ребят*. Представлял, будто в Москве живу, журналисты, и прочая дребедень. И так я довольно долго о всякой ерунде думал, как вдруг увидел и услышал одновременно тот самый гол, который я потом в финале евролиги забил за «динамо» магнитогорскому "металлургу" из-за своих ворот. Причем голос был, как я теперь понимаю, комментаторский, что вот, типа, ничего динамикам не светит, начинают последнюю свою атаку из-за ворот, неточный пас маркова на харитонова в среднюю зону, м-да, ну что ж, я думаю можно уже смело поздравлять металлургов с заслуженной победой, а шайба ползет себе дальше, проходит все три линии, доплывает до ихнего вратаря (карпенко, по-моему, в том матче стоял) и под ним проскальзывает в ворота. Очумелый крик комментатора, все валятся на лед... не то от смеха, не то от радости, не то от усталости. И это все я упрямо видел у себя в башке, как по телевизору.
А вокруг уже совсем стемнело, гогочут за спиной бывшие одноклассники.
Стюардесса спрашивает, что будете пить?
Ничего отвечаю не буду.
Кто же знал, что я буду в Канаде жить? И отчего я – русский защитник Andrei Markov?

__
* это была уж совсем откровенная фантазия – наши с Динамо не могли уже встретиться никак, не было такого соревнования и в лигах мы разных уже тогда были, разве что в контрольной игре

7.
И все-таки любая болезнь рано или поздно проходит. Метастазы, пустив корни, обречены на смерть вместе с организмом. Спасиил и Сохраниил, мы обращаемся к Питеру Попову с просьбой завершить начатое.

Аккуратно сложенное постельное белье – все, что осталось от ночного гостя. Мазурек в одних трусах стоит посреди гостиной. Он садится на диван и, обжигаясь его прохладой, запускает руку в волосы. Был или не был плывет в голове, только видевшей прекрасный сон. И если был, то чего хотел – а ведь было, было что-то невероятное в этом. Как хочется вернуться, зарыться в него обратно совсем. Целиком. С головой нырнуть, чтобы приласкало сновидение.
Нет, это невозможно, бессмысленно, нужно вернуться к работе в лаборатории, а для начала выпить кофе и принять душ.

Ах, вот в чем дело! и это как вспышка прожигает его: знание, еще не ставшее словами. Нечто наподобие улыбки украшает исполинского осьминога. Просто я умираю, а головные боли и смутная тревога, мучавшие меня в последнее время – это следы смертельной болезни поразившей мой мозг. Он понимает, что времени осталось не много и нужно успеть, вернуться в это замечательное укрытие, которое станет последним пристанищем его измученного тела – обратно на «станцию Мир». Он расправляет свои щупальца, инстинктивно выпускает чернильное пятно и, нечаянно разбудив косяк невероятных рыбешек, отправляется в путь.

Еще одна проблема в том – пишет в своем электронном дневнике доктор Лекавалье – что человек не может пребывать в состоянии вдохновения постоянно. Это разрушительно. Перечитав написанное, доктор понимает, что сам как раз просуществовал всю свою сознательную жизнь в этом невозможном. Он развивает мысль: кто не смог приручить райскую птичку, тот сам оказался в ее власти. Переживание абсолютной честности слезоточиво по своей сути, но доктор устал настолько сильно, он так выложился, что у него нет сил на освобождение. А его разуму все равно, словно после легкого дождика, он безжалостно выводит: я продал свою душу вдохновению, за искусство сверхтонких и точных надрезов, но теперь мне самому требуется хирургическое вмешательство. Вот только нет такого специалиста, что мог бы помочь мне.

Свете снится, будто она маленькая собачка. Что она сидит в кромешной темноте, очень мало пространства, все ее тело окутали провода, в ушах гудит абсолютная тишина. Где-то перед самым носом разносится запах еды, но она знает, что есть нельзя, что это отрава и воздух скоро кончится, но есть другой способ. И тогда она обращается внутрь себя и, преодолевая сопротивления каждого слова, обращается к своей экспериментальной космической предшественнице за советом. Она представляет свое послание в виде блестящего камешка, который как будто вибрирует, дышит и вместе с этим камешком она падает в темноту. Должен быть другой способ.

Бывшие дизайнеры получили социальный заказ. Они скачали его из атмосферы, прогуливаясь по центральным улицам столицы русского государства. Где каждое лицо: будь то нищенский лик алчущего подаяния или забитый желаниями тела лик лидера солнцевской группировки – выражало страсть по метафизике – по-настоящему, неприкрытому, неполноценно полному. Все, кроме детей, потерялись. Гениальные пиарщики решили начать с освобождения – московские храмы старого и нового типа поперхнулись одновременно. Но паники не было – ее и не имелось в виду, люди оказались готовы – с криками радости они бросились навстречу друг другу. Двухтысячелетняя мгла христианства рассеялась, а вместе с нею и сеть магазинов дешевой мебели «икея», и макдональдсы, и кофейни, и банки, и склянки – все это стало теперь не нужным – все что мучило и угнетало дух. Спасиил и Сохранил паря, в поднебесье, объявили людям о том, что теперь они могут слушать только себя, что сами они собираются оживлять заброшенные деревни. Мы – еретики и незрелость, детская непосредственность и бессмертие, потому что только так можно быть собой.
Не все, конечно, ринулись из города – многие еще побродили по обрюзгшим уже улицам, заваливаясь в заученные двери. Да, город продолжал жить, но он не мог удерживать насильно тех, кто не мог дышать его спертым воздухом ожидания смерти.

– Молодой человек! – волшебный женский голос призвал меня из небытия. Мгновенно открыв глаза, я увидел перед собой ее – девушку с плакатов метро. В красной пилотке, строгой темно-синей униформе. Прекрасная строгость лица...
– Поезд уходит в депо, я подозреваю вам там нечего делать, так что...
Сраженный наповал, как подбитый мальчишками со двора из пневматической винтовки голубь, я сразу понял, что вот наконец-то вижу мир в полноте его цветности, наконец-то слышу его в стерео, без каких-либо потерь. Вот она стоит передо мной, та, которая сияла мне в вышине или, если смотреть от скуки по сторонам пока едешь на эскалаторе. Под взглядом ее голубиным даже искусство быть нелюбимым показалось мне великим преувеличением.
– А вы куда?.. – неловко, невыносимо неловко промямлил я.
– Я... – вдруг вся серьезность с лица ее куда-то сошла, – даже не знаю.
За ее спиной я различил обрубок названия станции – "ЕВСКАЯ".
– Давайте погуляем? – совсем, совсем неуверенно предложил я.
– Сейчас? – она посмотрела на меня так, что я уже потерял всякие сомнения и приличия. Да это точно она, а ведь ты думал, что ее нет в природе, что это какая-то модель или манекенщица, то и дело пускающая в ход странное словосочетание "трэш-ситуация"..
– Ну да. Выйдем, сядем на троллейбус, поглазеем на Москву.
– Я не могу, не могу, не могу.... – вдруг голос ее заржавел где-то в районе горла, она закрыла лицо руками и заплакала.
Мне стало больно в груди и где-то страшно. Я вдруг подумал, а что если это какая-нибудь русалка, привидение, дух метро и она никогда не сможет выйти со мной отсюда...
А она плакала, по-настоящему вздрагивало ее тело – так страдала ее душа.
– Что с вами? Могу я как-то помочь? Успокойтесь, пожалуйста. Все хорошо... – я стал искать по карманам свой сопливый платок. Слава богу, я его не нашел.
– Нет, нет, простите, я сейчас перестану, что-то нашло на меня.
– Вы устали? Мне уйти? Вас кто-то обидел? – весь набор банальностей выскакивал из меня со скоростью хорошего конвейера. Но я тут же отмахнулся от этой своей иронии.
– Нет, нет вы тут ни при чем. То есть... – она стала постепенно успокаиваться, а боль в моей груди сменилась восторгом, простой человеческой радостью, – я такая дурочка...
И снова заулыбалась.
– Вы такой смешной...
– Что же во мне такого смешного?
Тут поезд прервал мои размышления, закрыл двери и потащил нас в депо. В ответ, мы засмеялись, теперь уже вместе.

январь-ма

blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah