РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Нора Крук

А надо мной смеются зеркала (предисловие Татьяны Бонч-Осмоловской)

17-04-2021 : редактор - Владимир Коркунов







Нора Крук (р.1920), последний поэт русского восточного зарубежья

На российском литературном небосклоне Нора Крук появилась в 2001 году, в антологии «Русская поэзия Китая», подготовленной издательством «Время».  Антология включала стихи пятидесяти восьми поэтов, а эпиграфом к ней стали слова Валерия Перелешина (1913, Иркутск – 1992, Рио-де-Жанейро): «Все звезда повидав чужие, мы обрели тебя, Россия, Мы обрели самих себя!». 
Восточная ветвь русской эмиграции не так хорошо известна, как европейская. Она существовала на протяжении десятилетий, с начала ХХ века до конца 40х годов, когда русские покинули Китай. От этой волны эмиграции остались память, стихи, имена и публикации, в которых сегодня, не зная реалий русского Китая, уже сложно разобраться.
17 апреля 2021 года Норе Крук исполняется 101 год. Не осталось уже в живых ни одного поэта восточного русского зарубежья, с которыми дружила Нора – последней, в 2012 году, ушла Лариса Андерсен. Ушел русский Харбин, Шанхай, Мукден… Это была удивительная эпоха, когда на китайской земле русский старорежимный образ жизни совмещался с новой советской идеологией. Нора Крук стала его свидетелем, участникам и, в некоторых своих стихотворениях, летописцем, и чтобы прояснить корни ее стихотворений, приглядимся к обстоятельствам ее жизни в Китае и, в целом, удивительным обстоятельствам восточной волны русской эмиграции. 
Русское восточное зарубежье, тогда еще не эмиграция, возникло на рубеже ХХ века вокруг Китайско-Восточной железной дороги. Это была ветка Транссибирской магистрали, проложенная по территории Манчжури, на северо-востоке Китая. Она принадлежала царской России, управлялась российской администрацией, охранялась российскими войсками. Город Харбин был основан в месте пересечения восточной и южной ветви железной дороги, идущей на Порт-Артур. Город стоял на реке Сунгари, притоке Амура. Другое название города – станция Сунгари-первая. Фактически это была русская колония вокруг КВЖД. Так продолжалось и после революции, когда власть в городе переходила из рук в руки, а когда в 1924 году СССР подписал соглашение с Китаем, этот порядок вещей закрепился и юридически. Население Харбина состояло из китайцев и русских – вернее, выходцев из России, причем русские были элитой, инженерами-железнодорожниками, а китайцы – обслуживающим персоналом.
После революции русские в Харбине продолжали жить, как жили в царской России – с усадьбами и с дачами на реке Сунгари, с православными церквями, русским университетом, школами и гимназиями, где обучение велось на русском языке. Русским принадлежало до трети всех капиталов в городе, они вели бизнес, работали в культуре и образовании. При этом те, кто работал на железной дороге, обязаны были принять советское гражданство, отчитываться перед советским посольством и, по убеждению или по долгу службы, придерживаться социалистической идеологии. Советские граждане в Харбине пользовались всеми благами жизни элиты в Китае, одновременно утверждая идеологию нищеты и жертвенности. С другой стороны, для тех, кто продолжал считать себя противником советской власти, Харбин предоставлял возможность сохранить русский язык и интеллектуальную профессию: в городе выходили десятки русских газет и журналов, большей частью – белого толка, работали клубы, театры, концертные залы. Были также газеты, поддерживающие социалистическую идеологию, существовали рабочие профсоюзы, движение за «смену вех».
Родители Норы Крук приехали в Харбин после революции. Отец Норы, Мариан Нарциссович Кулеш, родился в Польше, был дворянином и офицером царской армии. А мать Норы, Александра Ильинична Липкина, была из еврейской религиозной семьи. Как и многие образованные люди на рубеже ХХ века, Мариан Кулеш был увлечен идеями революционного преобразования общества, социализма, равенства, справедливости. Женившись на Александре Липкиной, он оставил военную службу и отрекся от семьи.
Кулеши жили в Сибири, и во время гражданской войны, когда правительства сменяли друг друга, Александра была арестована большевиками и заточена в тюрьму. Мариан Кулеш с отрядом солдат освободил тюрьму, но к тому времени у Александры случился выкидыш, и врач посоветовал увезти ее как можно дальше. Тогда Александра и Мариан Кулеши, вместе с семьей сестры Александры, Анны Ильиничны и ее мужа Романа Турчанинова, сына царского генерала, отправились в Харбин.
Мариан Кулеш устроился работать учителем математики и физики в Украинской гимназии. В 1924 году он выбрал советский паспорт и его назначили директором Второй Железнодорожной гимназии, русской советской школы с советской идеологией. Его жена Александра закончила харбинский юридический факультет, затем Политехникум и получила диплом инженера путей сообщения. А в 1920 году у них родилась дочь Нора.
Детство Норы прошло в достатке и любви. Нора вспоминает няню, возившуюся с ней, пока мама училась на юридическом факультете, затем бонн, обучавших ее языкам. Первой бонной была прибалтийская немка, по словам Норы, уютная как бабушка. Она научила Нору немецким стихам – декламировать Лорелею, Лесного царя. Другая учительница, обрусевшая француженка, учила ее музыке. В доме справлялось Рождество, ставилась елка, приходили гости, все танцевали и веселились. Постепенно стали праздновать только 7 ноября, день революции.
Отец был кумиром дочери. Они вместе учили наизусть стихи, слушали на граммофоне музыкальные арии. Отец рассказывал, как в Петербурге в студенческие годы простаивал ночи за билетами в оперу. А также рассказывал о своих знакомых по Сибири, лучших людях страны, Зиновьеве и Каменеве, о том, как они беззаветно служили революции, о том, как гениальный Ленин олицетворял движение истории.
В Харбине Мариан Кулеш успешно трудился, он получил продвижение, квартира от КВЖД сменилась большим домом с фруктовым садом, где девочка Нора читала стихи Бальмонта, Пушкина, Лермонтова, лежа под черемухой. А когда родители поменяли милую француженку на «более серьезного педагога», двоюродного брата Ильи Эренбурга, Нора сбегала от его строгих уроков в сад и пряталась там, так что ее не могли отыскать.
На лето семья уезжала на дачу на станции Маоэршань на реке Сунгари. Матери с детьми жили там все лето, а отцы семейств приезжали на выходные. Зимой в Сунгари окунались в проруби на крещенские морозы, а китайские возницы катали детей по льду на салазках «толкай-толкай», разгоняясь до огромных скоростей. Это был настоящий русский помещичий быт, с усадьбой, кухаркой и боннами, кошками и собаками, вареньями и соленьями.
Нора рано начала писать детские стихи – о цветущей вишне, о радуге. Когда ей было девять лет, ее революционное стихотворение почти опубликовали в литературном приложении к харбинской газете «Молва»:

Японцы, китайцы, малайцы, проснитесь,
В единые рабочие полки объединитесь,
И пусть взовьется наш красный флаг,
Капиталистов враг!

Впрочем, цензор вовремя спохватился и номер вышел с опозданием и пустым квадратом на месте стихотворения.  
С конца 1932 года Мариан Кулеш работает над организацией техникума, где студенты будут продолжать образования после гимназии. Программа создавалась по советскому образцу, с политграмотой вместо истории, и советской литературой вместо русской классики XIX века: вычеркнув из программы Тургенева, Гончарова и Достоевского, на их место включили Гладкова и Сейфуллину. Однако когда Кулеш организовал работу техникума, его не назначили директором, как он ожидал, но прислали человека из СССР, и в 1934 г. Кулеш уволился со службы. Это было большой удачей, так как жизнь в Харбине уже стремительно менялась.
Новый этап начался с японской оккупации Манчжурии в 1931-32 году. Доброжелательных и снисходительных к русским китайских властей сменили куда более жесткие японские. А в 1935 году СССР продал дорогу властям Маньчжурии. Русские школы, институты, больницы, бизнесы в Харбине закрывались. Многие русские сотрудники были уволены, советским гражданам приказали возвращаться в Россию. Многие среди тех, кто вернулся, оказались арестованы по обвинению в шпионаже и контрреволюционной деятельности и пропали в лагерях. Пострадала и семья будущего мужа Норы, Ефима Крука. Его отец Лыпа Янкилеевич Крук, владел механической мастерской, но когда КВЖД была продана, он лишился работы и в 1936 году решил вернуться в Советский Союз. Вскоре Лыпа Крук исчез в жерновах репрессий, а его дочь провела восемь лет в казахстанском лагере. Самого Ефима Крука в Советский Союз не пустили из-за его статьи в белом журнале «Рубеж» о русских студентах в Харбине. Этот отказ вероятно спас ему жизнь.
Перед глазами родителей Норы был также пример семьи Анны Турчаниновой, которые вернулись в Россию, когда дочь Анны Ильиничны, София, решила учиться и работать в Советском Союзе. Она получила медицинское образование и была распределена на работу на прииск Рудый около полярного круга. Старшие Турчаниновы жили в Москве и писали оставшимся в Харбине родственникам «закодированные письма»: о пропавшем из продажи мясе – «совсем нас забывший Флейш», об исчезнувшем масле – «пропавший из виду Бутер». Кулеши переправляли им теплые вещи через знакомых. В тридцатые годы Софию арестовали, ее сына хотели направить в детский дом, но родители смогли забрать его в Москву. София провела в заключении год и, по свидетельству Норы, осталась напугана на всю жизнь. В 1983 году Нора встретилась с Софией в Москве, в ее маленькой квартире, полной старых харбинских фотографий и привезенных из Харбина мелочей.
А в начале 30-х годов русские, решившие не возвращаться на родину, перебирались в другие города Китая. К счастью, бывший царский офицер и дворянин Мариан Кулеш уже не работал на КВЖД и ехать в СССР не был обязан. Семья переехала в город Мукден, обычный китайский город, почти без русских. Нора экстерном закончила Харбинскую гимназию и стала помогать отцу в бизнесе. Она очень много читала. В эти годы она открыла для себя Блока, бредила «Незнакомкой», влюбилась в «Двенадцать». Также она брала уроки английского и французского языков в католическом конвенте.
Тогда Нора и начала серьезно писать стихи. Впрочем, начало поэтическому творчеству было положено в анекдотическом происшествии. Русская подруга, в квартире которых семья Кулеш жила первое время, похвасталась перед ухажером-португальцем, что пишет стихи, и прибежала к Норе за помощью. Так Нора написала первое в жизни стихотворение по-английски.
А на дворе уже был конец тридцатых годов. Мир непоправимо менялся, даже мир Китая, далекого от европейских катаклизмов. Подруга немка, с которой Нора каждый день читали друг другу стихи, внезапно оформляет немецкое гражданство и перестает здороваться с Норой. В России разгораются репрессии, о которых русские эмигранты узнают по советскому радио. Голос Вышинского объявляет о бешеных псах, предателях родины – называя имена тех самых старых коммунистов, которые в рассказах родителей Норы были людьми прекрасной идеи, образцами жертвенности и человечности. Известия о «чистках» стали шоком для Норы и ее родителей.
Да и в самом Мукдене происходят странные вещи: близкого друга семьи Кулеш убивают на пороге его дома, и японские власти не расследуют и не выдают родственникам тело застреленного бизнесмена. Кто-то исчезает бесследно, и в небольшом русском сообществе ходят слухи о переходе границы, о вербовке и шпионаже. Никто толком не знает, что происходит.
Семья Норы начала бояться за безопасность отца, и они снова переезжают, теперь в Шанхай. Мариан Кулеш вкладывает деньги в изобретения, но неудачно. Зато Александре Кулеш удается риэлтерский бизнес по сдаче и пересдаче квартир. Первое время Кулеши снимают комнату у китайской семьи, затем – большую квартиру, в которой сами сдают две комнаты.
Нора учится стенографии и машинописи. Она рада встретить подруг детства из Харбина. В Шанхае выходят газеты на русском языке, в основном белого толка, как «Шанхайская заря» и «Слово». Но была и просоветская газета «Новая жизнь», редактором которой становится Мариан Кулеш. Нора работает в этой газете – переводит статьи из англоязычных газет, посещает пресс-конференции, берет интервью. В Шанхае выходят литературные журналы, проходят литературные вечера и взрослая девятнадцатилетняя Нора уже участвует в них.
Она посещает клуб – престижный Советский клуб, располагающийся в старом особняке с большой аллеей. Клуб функционирует при поддержке советского консульства, поставив задачу «выработать подлинного советского человека, истинного патриота великой Родины». Полноценными членами клуба могут быть только советские граждане или люди, подавшие заявку на гражданство и получившие в обмен квитанцию из посольства – так называемые «квитанционные подданные».
Советский клуб стал центром жизни просоветской русской колонии в Шанхае, давая иллюзорное и столь желанное ощущение принадлежности к великой Отчизне. В клубе проводятся лекции и доклады по истории ВКП(б), даются уроки марксизма-ленинизма, там показывают советские фильмы, как то «Броненосец Потемкин». Художники пишут картины, зачастую это портреты Сталина, докладчики объясняют советскую экономику и восхваляют советское сельское хозяйство, советскую науку, советскую технику и моральное превосходство советского человека. При этом в клубе играет джаз, выступает Вертинский, на праздниках столы ломятся от яств, поражая даже привыкших к роскоши шанхайских экспатов.
Нора была энтузиасткой советской идеологии, они изучает историю партии и посещает лекции в Советском клубе. Нора занимается в драматическом кружке, которым руководит Зоя Ивановна Казакова, бывшая актриса Императорского театра и жена поэта Всеволода Никаноровича Иванова. Нора продолжает писать стихи, лирические и социальные, отзываясь на известия о «чистках» в СССР: «Мир сотрясается, рушатся кручи…»
На одном из поэтических вечеров в Советском клубе Норе бурно аплодирует молодой человек, Ефим Крук. После вечера он провожает ее домой, знакомится с родителями. Ефим тоже активно участвует в жизни Советского клуба – он руководит шахматным кружком. Но он не верит в сталинскую идею, его беспокоит длящееся уже два года молчание родных, уехавших в Советский Союз. Уже годы позже, наведя справки через Красный Крест, Ефиму удалось разыскать своих родных и узнать о судьбе отца. Через год после приезда в Россию, в 1937 году, его арестовали и приговорили к десяти годам строгого режима без права переписки. Мать Ефима также была арестована, но через несколько месяцев ее отпустили на свободу. А семнадцатилетняя сестра Ефима, Гита, была сослана на восемь лет в лагерь в Казахстане. Четырнадцатилетняя сестра Лиля умоляла не отправлять ее в детдом, она жила у тетки, днем работала на фабрике, вечером училась в вечерней школе. Через десять лет Гита, уже отбывшая срок, пришла в КГБ навести справки об отце, но ей сказали, что ему дали второй срок, потому что «он не раскаялся».
В 30-40х годах Ефим ничего не знает о судьбе своих родных. Он работает на фирме братьев Шриро, занимающейся торговлей лесом. Фирма зарегистрирована в США, при этом Яков Шриро приезжает в Харбин со специальным поручением от народного комиссара Анастаса Микояна, и далее продолжает выполнять поручения советских официальных лиц и щедро делиться с ними выручкой. Ефим Крук становится помощником Шриро.
Ефим умен, энергичен, молод и влюблен. Весной 41-го года он делает Норе предложение, а в апреле они заключают брак. Родители Норы отдают им лучшую спальню в квартире, с окном и печью. Жизнь снова налаживается, хотя где-то далеко, в Европе, уже идет война.
А в июне 1941 начинается война, которую русские в Шанхае уже понимают как «нашу». Они слушают военные сводки, ужасаются известиям о военных действиях, понятных даже через японскую цензуру. Они получают разрешение от муниципалитета на организацию радиостанции «Голос Родины». Атмосфера в редакции «Новой жизни» становится напряженной, советское консульство на оккупированной японцами территории закрыто, в роли советского руководства выступает агентство ТАСС.Теперь Нора захвачена стихами Бергольц, Алигер, Симонова, она читает их на продолжающихся встречах в Советском клубе. Все они живут от сводки до сводки, следят за деталями боев и отступлений, помнят имена героев, повторяют стихи Симонова «Дороги Смоленщины», статьи Эренбурга, не дыша, слушают известия о Сталинграде… Нора с мужем даже ездили в советского посольство записываться в армию.
Повседневная жизнь становится тяжелее. Японцы водят карточки на хлеб, многие продукты исчезают из лавок. Но Нора довольствуется немногим – они готовят еду на буржуйке, от печи в столовой исходит тепло и уют. Ефим с другом открывают пекарню и развозят хлеб на велосипеде.
Продолжаются и шахматные турниры. Однажды знакомый доктор организует для Ефима сеанс одновременной игры с пациентами из числа пленных и интернированных из Европы. На первом сеансе против Ефима играют пятнадцать человек, на втором – девять, и он не может узнать, что случилось с его партнерами, то ли они умерли от болезней, то ли выздоровели и японцы перевели их в лагерь.
Дела на фирме Шриро, где работает Ефим, идут плохо. Шриро и во время войны передает крупные суммы денег торговому представителю СССР. А затем японцы берут фирму под свой контроль. В сентябре 1942 года японцы арестовывают Якова Шриро и помещают его в лагерь. Ефим объявяет себя его племянником и сначала навещает в лагере, а затем, получив инструкции, где спрятаны деньги на складе и где стоят закупленные в Англии текстильные машины, опечатанные японцами как вражеское имущество, подделывает пропуск и забрает машины со склада. Ефим погружает их на грузовики и вывозит через охраняемый японскими часовыми мост, а затем продает чешской фирме, не интересующейся происхождением машин.
Это поправило финансовое положение фирмы, но не физическое состояние ее владельца. Перед самым концом войны японцы вывозят лагерь, в котором держат Якова Шриро, в город Фентай, где планируют ликвидировать пленных. Но ровно в этот момент Япония капитулирует. Пленные спасены. Яков Шриро, находясь в лагере, смог наладить связи с руководителями крупных компаний, также отбывающих японское пленение. Благодаря этому фирма Шриро вырастет в мировую корпорацию с отделениями по всему миру. Но это случится потом.
А пока война закончилась. Союзники победили, японцы покинули Шанхай. Постепенно становится известно об зверствах японцев в лагерях военнопленных.
А в Шанхае наступает мир. Открываются новые иностранные фирмы, в магазинах появляются продукты, а в гавани стоят иностранные корабли. Нора берет интервью у первого прилетевшего в Шанхай американского летчика.
И в Советском клубе царит энтузиазм. Советский союз объявляет о принятии в граждане всех русских эмигрантов. Родина простила! Обнимаются люди – и собираются в СССР. Молодые хотят поднимать целину, профессионалы – вложить знания в восстановление разрушенной войной страны. Большинство молодых родилось в Китае, но считают себя русскими. Это почти иррациональное желание ехать на родину, послевоенная эйфория, тяга ко всему русскому, это надежда и мечта.
Нора с матерью тоже готовятся ехать в Россию. Но Мариан Кулеш отмалчивается. А Ефим Крук, уже понимающий, что с его семьей, уехавшей из Харбина в 1936 году, случилось страшное, ехать наотрез отказывается. Нору вызывают в советское консульство и уговаривают оставить мужа-реакционера и ехать в СССИР, обещая там успешную карьеру журналиста.
В гостиной у уезжающих друзей, при свечах и цветах, расставленных в японские вазы, идет неприятный жесткий разговор: Нору обвиняют в шкурничестве, в нежелании потрудиться для Родины. Не только она, многие остающиеся чувствуют себя предателями, даже те, кто родился и вырос в Китае. Но те, кто уезжает, скоро понимают, что совершили непоправимую ошибку – их знания, их квалификация оказываются не нужны Родине. Им приходится трудиться на неквалифицированной работе, где их образование и опыт игнорируются. Они внезапно осознают, что бытовые условия в Советской России разительно отличаются от тех, к которым они привыкли в Китае.
Нора с мужем и родителями остаются в Шанхае.
Тем временем настает холодная война. Нора продолжает работать в газете «Новая жизнь», и советское консульство просит ее передавать разговоры американцев во время банкетов, на что Нора отвечает, что болтовня это незначительная и незапоминающаяся.
Шанхай пустеет. Многие русские друзья уже уехали в СССР и связь с ними прервалась. Но Ефим Крук сохранил работу. Яков Шриро возобновил деятельность фирмы. Сам он перебрался в Америку, а управляющим китайским подразделений фирмы назначил Ефима Крука.
Ефим и Нора переезжают в большую квартиру. Ефима возит на работу шофер. Нора записывается в спортивный, а затем и во французский клуб. Она проводит дни у бассейна, по вечерам встречается с друзьями на ужинах и танцах.
Теперь они опасаются власти китайских коммунистов. Но поначалу коммунисты, завладевшие Шанхаем, не беспокоят бизнес и разномастное население города. Нора увлекается икебаной, она собирает хрусталь и китайские вазы, по вечерам принимает гостей за столом, покрытым венецианским кружевом. Единственное ее беспокойство – бездетность. Мать советует ей усыновить ребенка, и в конце 1950 года Нора и Ефим берут из приюта двухлетнего Лео. Они вместе справляют Рождество, учат мальчика русскому языку, отдают в англоязычный детский садик. А в 1953 году у Норы рождается сын Тони.
Тем временем коммунисты берут под контроль иностранные фирмы в Шанхае. Когда в 1948 году китайская власть издает приказ об изъятии золота и иностранной валюты у населения в обмен на обесценивающие ежедневно юани, Нора с мужем прячут доллары и слитки в тайник в стене, чтобы потом переправить их Шриро в Америку. Фирма Шриро не закрыта, но действовать не может. Ефима внезапно вызывают на допрос, но он объявляется больным – Ефим ожидает прибытия документов из головного американского офиса, в которых товары и наличность переписаны на его имя. Ефим уговаривает советского врача положить его в больницу и удалить здоровый аппендицит. Тем временем Нора с помощником раз за разом ездит в банк и снимает наличность, наполняя чемоданы связками юаней и высыпая их дома в шкаф, и снова, и снова… Часть юаней они нелегально обменивают на валюту, часть переводят через маклеров за границу фирме Шриро. К моменту выхода из больницы необходимые документы для Ефима пришли. Это были очень странные документы, выписанные американскими адвокатами для советского гражданина в Китае.
Формально все было сделано по закону, но китайские власти оспаривают собственность фирмы, убеждая, что Ефим должен вернуть деньги. Арестовать советского гражданина они не осмелились, но продолжали вызывать на допросы, требуя передать бизнес. С конца 1951 Ефиму запретили покидать пределы города.
В эти годы Нора посвящает себя семье, она учит испанский язык вслед за Ефимом, полагающим, что его назначат управляющим фирмы Шриро в Аргентине или Венесуэле. Теперь Нора увлекается всем китайским: она занимается в школе икебаны, организует выставки, принимает участие в конкурсах икебаны. Она изучает иероглифы, берет уроки кулинарии у китайского мастера, покупает гравюры на рисовой бумаге, старинные свитки, деревянные статуэтки, фарфор, вазы…
Для семьи Крук – это одновременно время достатка и опасений ареста. Атмосфера в русском Шанхае ухудшается – работы нет, и все стараются уехать хоть куда. Русские эмигранты обивают пороги Интернациональной организации помощи беженцам. В конце 1949 года больше пяти тысяч человек уезжает на филиппинский остров Самар, в лагерь Тубабао, ожидать конечной визы на переселение в одну из принимающих беженцев стран.
После создания государства Израиль у русских евреев появилось «Право на возвращение». Таким образом у семьи Крук появляется конечная виза, но так и нет разрешение на выезд. Коммунистические власти Китая убеждали их ехать в СССР, обещают простить задолженность и даже дать денег на дорогу. Ефим Крук отвечает на это, что его родина – Китай, где он родился, а в Советском Союзе ему делать нечего.
В нервном ожидании выездной визы семья Крук коротает дни за игрой в бридж. Они устраивают турниры на десять столов. Ефим организовывает и шахматные турниры, дает сеансы одновременной игры. Его продолжают допрашивать в связи с утечкой значительного капитала: власти интересуются его знакомствами, встречами и передвижениями. В это время по Китаю катится волна арестов. От обвиняемых требуют признания вины, и люди признаются не только в преступлениях, но в мелких проступках: взял ручку в офисе, забрал в аптеке бутылочку йода, украла в магазине фунт сахара – и их прорабатывают, снимают с постов, отправляют в лагеря на перевоспитание.
Ефим ни в чем не признается. Ему уже удается выйти на связь с родственниками в Советском Союзе, и он узнает, что мать умерла, а сын младшей сестры назван именем деда – по еврейскому закону это означает, что отца Ефима не в живых. Ни слова о сестре Гите.
Шриро ищет пути вызволить семью Крук за границу, и наконец разрешение на выезд получено. Семья Крук покидает Шанхай. Их провожают немногочисленные друзья, шахматисты, бывшие сослуживцы, родители Норы. Послужной список Мариана Кулеша – редактор советской газеты, директор советской школы, не способствует его переезду на Запад. Родители Норы решают остаться в Китае. Отец устраивается в китайский университет преподавателем русского языка. К нему очень хорошо относятся, но Нора волнуется – что будет дальше? Родители внезапно кажутся ей старыми и беспомощными.
Как бы то ни было, шанхайский период жизни Норы завершен. Ефим и Нора проживут еще шестнадцать лет в Гонконге, Ефим будет работать на достаточно высоком положении в американской фирме, Нора будет вести колонку «Petal Point» в гонгконгской газете, организует женский клуб «Toast Mistress Club». Здесь выйдет первая книга стихотворений Норы Крук, «Even Though» (Hong Kong, 1975).
В 1976 году семья Крук покинет Гонконг и переедет в Сидней. Но Китай останется в памяти Норы навсегда, вместе со стихотворениями, написанными в Шанхае и затем, в Сиднее, когда она будет вспоминать и понимать заново годы жизни в русском Китае.

                                                                                                                                                              Татьяна Бонч-Осмоловская



Нора Крук

А надо мной смеются зеркала

*   *   *

Я хочу, чтобы память осталась в ладонях,
Чуть шершавая память китайской одежды
И чтоб запах остался неувядаем
Тех пеонов и ландышей и надежды…
Твои губы обветрены, жарко дышат,
А глаза твои узкие — угольки,
Нас никто не увидит и не услышит
Близ моей желтокожей родной реки.
Вечера, о которых потом писали:
«Незабвенные вечера»…
И чего только мы не наобещали
                                                …как вчера.
Опускается занавес. Все сместились,
Все затянуты в битву идеологий
И впадают балованные в немилость
— их с Олимпа преследует голос строгий.
Глас народа? Так думалось и в России…
Уезжаем… Разлука… Прощанье ранит.
А в стране из поэта возник Мессия…
Я хочу, чтоб в ладонях осталась память.

(Китай, 1957)


*   *   *

Белые, чистые хлопья на этой панели
В грязь превращаются. Белые, чистые — в грязь.
Город жестокий украсить они не посмели,
Он ненавидит все чистое, не таясь.
Вот он — Шанхай. Над чудовищным месивом грязи
Льется из окон высоких прикрашенный свет,
Судьбы людские без смысла, без цели, без связи
Прячут от жизни нарядные тюль и жоржет.
Климат душевный тяжел, ограниченны дали,
Страшно, что вакуум жизни уютен и чист,
Люди и сами смертельно уютными стали,
Тянет в болото безжалостный город-садист.


Ёлка. Праздник

Ёлка. Праздник. Острый счастья запах.
Запах солнца, ели, хвойный свет.
Хоровод зверушек косолапых,
Пьяный, терпкий радости букет.

Жизнь уводит с ёлки в лес дремучий,
Там мерцают странные огни.
На ветвях висит туман колючий,
Под ногами путаются пни…

Не вернуться в радостное детство…
Время рассыпается, как ртуть.
У свечей зажжённых не согреться,
В зазеркальный мир не заглянуть.


(Шанхай, 40-е)


*   *   *

                                  посвящается Абраше Г.

Как легко забывается чья-то боль,
а ведь были моменты
                           и даже ужас...
Говорю своей совести — «не неволь»
Не могу вспоминать, что
                         всплывало в лужах.

То ли пули свистят,
то ли чей-то стон,
то ли просто... пусто
и мать рыдает

чей-то шёпот
«граница» и «переход»
— Спаси Боже!
Но там никого не спасают...

Кем же был этот юноша,
Любин брат,
Был ли он завербован,
Во что он верил?
Незаметный, тем лучше для них
Стократ.
Сколько ли по ночам
Он как тень измерил.

Дошёл ли, перешёл ли?
Где оступился?
Был ли конец мгновенным?

(Китай, Мукден, 30-е годы
Японская оккупация)


*   *   *

Рождество… то… которое… Помнишь?
Нет.
Как же так ты не помнишь?
Все это бред.
И пионы? И томик стихов Тагора?
Опьянение полночного разговора?
Обещанье запомнить и день и час…
А потом… Ты не помнишь, как свет погас?



Рождество 47 г.

Тянет, так тянет назад
в музыку Грига,
песню Сольвейг,
что я пела когда-то
в концерте.
Теплый душистый воздух
(а за окном
 — холод
шанхайской зимы).
Тафта-шанжан
на узких бедрах
переливается медью, огнем,
рубином. Умно скроенное
платье с «разорванным»
декольте… Шёлка шуршащий шепот.
Всегда стихи, Рабиндранат Тагор,
розово-белая пена пионов,
темные волосы,
алый рот.
На обнаженных плечах
неуловимо темные духи Карон:
их заклинаньям подвластны все:

Naimes que moi.



*   *   *

В прошлом девочка в Харбине
с трепетом слушала Интернационал
                   «Вставай, проклятьем заклеймённый…»
Какая забота о пролетариях мира!
Какая клятва великой державы!
В прошлом единство противоречий
подтверждало благополучие Харбина,
преклонявшееся перед новостройками.
В прошлом мы жили тут, но сердца наши были там,
Ленин, как говорил мне папа,
был гениальным провидцем.
В прошлом, в гостеприимном Китае,
в русском городе Харбине
русские печи распространяли тепло,
русские книги питали нашу культуру,
а все причастные к государственной службе,
были еще и Советскими русскими.
В прошлом.
Позже, спустя много лет,
девочка, верившая всему
и разуверившаяся
и вновь заворожённая… но о ней в другой раз.
Был ведь большой террор,
семьёй лично избегнутый,
были страх, разочарованность
и боль, и чувство вины…
И война в задушевных словах садиста:
«Братья и сёстры!»,
в сводках, в стихах Алигер
и первые сведения о Катынских убийствах,
которым папа, поляк, не верил.
А жизнь идёт, передаёт эстафету,
География служит истории.
Есть ли такая наука?
Только — участники,
их история, их драма.
Всё сводится к поискам формулы.
Вот — «не хлебом единым»
(хотя у нас не переводилась булка).
Пусть не хлебом единым, но и без жертв.
Идеалы меняются, религия (опиум для народа)
вырастает на развалинах идеологии.
Русские становятся бразильцами,
американцами, австралийцами…
Человек меняет кожу.
Сегодня в Австралии,
приобщившись к чужой культуре,
не сумев передать детям
свою, русскую,
можно заняться поисками себя,
это принято и одобряют.
А за то, что выжили, пусть простят,
Так получилось.


Портрет поэта

                           старому другу поэту Ларисе Андерсон

Сквозь пространство и время
Лариса смеётся — Стихи не совсем созрели
но я — готова, хоть не могу похвастаться
положением Лотоса.
Ей девяносто два
была на Босфоре   русалкой,
шоколадкой    на Таити,
в Корее всадницей

Любила своих мужчин (своих?)

Прославленная красавица
с глазами морской глубины
еще моложавая Лара щелкает кастонетами

oпъяненное настоявшееся вино
тонет в чувственных сновидениях
Кто из нас, суть не тот, кого видят.
Cest vrai?

Кошки мурлькают,

сад цветет,
гостей привлекает слава —
молодой журналист из Одессы
из Лондона старый друг
    ‘О да, мужчина!’



Она угощает блюдами á la Russe
предлагает сочную память прошлого
    стишок сует носик    Давно бы!
Она обещает закончить книгу
      — В своё время

Прошлое... было
мы научились многому
кольцо на пальце Ларисы
не все еще рассказало



*   *   *

Притёрлась к чужим талантам:
Валерий, Ларисса, Наташа*,
Как если бы к музыкантам
Примазалась кошка наша.

И память в себя вбирает
Сокровища ярких слов
Мозаику составляет
Из яви — чужой и снов.

Цитаты всегда послушны
Раскинешь их, как цветы…
И люди неравнодушны
Коль ты с «предметом» на ты…

Читаю свои доклады,
Чужие читаю стихи…
А слушатели и рады —
Прощаются все грехи.
                              
* Валерий Прокошин, Ларисса Андерсен, Наталья Ильина


*   *   *

Мы лечились Парижем, французским и русским,
Богомольным, похабным, широким и узким,
Красота каждодневна, как хрусткий батон,
Бредит славой и гением Пантеон
Вавилоно-Эйфелевы ООН бредят...

Мы лечились Парижем. В листве зрела осень.
В облака прорывалась умытая просинь.
Пёстрый говор Метро, Сакрэ-Кер и Монмартр…
Город, яркий как ярмарка, мудрый, как Сартр,
Тасовал нас колодой разыгранных карт.
Париж!    


(Австралия, 70-е)


Лео

1. Шанхай — Гон-Конг

Сероглазый малыш
спросил, заикаясь
«Это мой

настоящий папа?»
Он прижимался однажды
во время ветрянки,
заглядывал мне в глаза
не веря моим ответам
Следовало ли уличать его
в выдумках?
Советы: возьмите его в постель,
любите его всегда.
В двенадцать лет мы подарили ему
гитару. Испанскую,
позже приревновали
к этому инструменту
в чувствительной игре
полированного дерева,
нейлоновых струн,

крепких и светлых рук.

2. Тель Авив

В тот год он не хотел
нас видеть. Он тянулся

к новой неиспытанной жизни,
раскачиваясь с кистями

полосатого таллиса


C восходом солнца он бормотал
                   Ш’ма Израиль
                   Адоной элохейну
                   Адоной эход
Её вздувшийся живот. Корд.
Узел, связующий его короткую
любовь с холодной скукой


3.  Эллат

Декорация — золотой и синий
Эллат, загороженный стенами
его друга, как всегда полный

музыки и разговоров в дыму.
Друг для Лео опора,
рассказы текут, но и
слушатели никогда не сказали
«Тут уж кажется ты перехватил, Хавер»*
Его пальцы на струнах,
мир полнится эхом.
Клоудберст** был награжден
серебрянным диском.
И огни и апплодисменты
смешалось всё… и
рассыпанный пепел и банки пива,
изредка скотч.  Он не пьян,
он большой, без кровинки влажный,
но слова его жгут как угли, а реальность полна изъянов.



Дымно, душно, он болен
глаза красны и тяжелые веки
и страшные сказки
сжимают грудь.


4. Клоудберст

Клоудберст — есть ли лучшие слова
для названия цветущих пустынь
и спасенных душ.
  У него
душа пряталась за рукой
с темными от табака пальцами.

Они писали:
«Дорогой Лео, я всё еще слышу
твой голос. Как я люблю твои песни!»
«Лео, Эллат твоя песня в дыму и тучах...
Лео, я никогда не забуду
твою музыку. Почему она так ранит?
Пожалуйста, береги себя.
 Не пей так много!»


*Хавер (иврит): друг;
**Клоудберст: группа, в которой Лео пел и играл на гитаре


Голодный

Он прижимает к груди коробку
сбрасывает восемь десятков.
Снова мальчишка — сластена
Эти медово-тягучие, фруктово-ореховые шарики,

кремом набитые шоколадки
тают в голодном рту
Он все ещё чувствует вкус.

Пришедший — будто знакомый?
Что-то сказал… Шанхай
Слово звенит как колокол — Да!
Да! Он вспоминает шахматы,
Он играл…
    в шахматы играл
Турнир…
    УMCA…    ничья с Поляковым!

Голос прорывается:
    

— Сидней  в 64-ом
— Ты выиграл чемпионат

           — Выиграл?  …Ушло

И дверь закрывается
за отчужденной дочерью
незнакомыми внуками…

oставляет запутанный лабиринт
придуманного им сына
ядовитые слезы.
   Стертое лицо.

— Никто не приходит.
   Никто
Сволочи…
  мой сын.   Никого

Он прижимает к груди коробку.



*   *   *

Всё очень сложно:
наша причастность
и непричастность
к тем злодеяньям,
наша какая-то неопрятность
в прикосновении
к чужим страданьям.
И сменовеховство,
раздвоенность,
в разное время
разные веры:
вера в себя и самовлюбленность,
где-то пришедшее чувство меры.
Может быть, жизнь прощает ошибки?
Вот, мы в Австралии, мы живём…
Гришина тень играет на скрипке,
папа сражён пулемётным огнём,
благодарить ли за то, что живы?
Пишут друзья из далёких мест,
только о том, где отца могила,
не сообщает нам Красный Крест.


*   *   *

Она австралийка. Самым своим нутром.
Ещё до церемонии, меченной шуточным
подношением юного саженца, – киньте
его через плечо и он примется
в любой почве. Крепыш.
 
Ну, она не столь крепка,
но уже пустила здесь корень
и чувствует, что иностранность
лишь укрепляет ощущение
её принадлежности.
 
Почва охватывает и держит крепко,
в ней безопасность, тепло, источник энергии.
Эвкалипты быстро растут под горячим солнцем,
ветры играют и треплют тонкие листья,
к этой живой красоте привыкает глаз.

Здесь она дома и говорит: место, где я
родилась, лишь точка на карте — русский
Харбин на китайской земле. Дом здесь.
Русскость когда-то текла медом бальмонтовских
стихов, наполнялась мужеством шолоховских
героев. Позже пришла влюбленность.
Это бывает. Она полюбила английский язык.

Новые эмигранты удивлены:
   — Вы совсем русская!
Те, кому не дается язык, говорят:
   — Вы же совсем австралийка!

Спасшись от старой боли и новых угроз,
новые эмигранты, как дети жадно хватают
новую жизнь... потом тоскуют.
Не о друзьях (большинство которых разъехалось),
не о циркачестве новых политиканов — о местах,
где родились воспоминания, о бедной выхолощенной
земле и надвигающихся тучах…

Она больше говорит по-русски
Пишет для русской газеты
— язык всё еще льется.

Она читает Ruth Park. Радуется Gwen
Harwood и Robert Gray. Когда
ей предлагают русские стихи,
она радуется переводам.

Её собственные стихи приходят
сами на английском.

Она говорит: Они мне посылают
русские книги и обзоры биографий,
изданных в Америке и Франции. Теперь,
когда прошло три поколения
после революции, снова звучит этот плач –
«Россия… Россиюшка…» Это на меня действует.
Поэты, оказавшиеся в изгнании,
сохранили русский багаж
Она говорит: Я тоже однажды
оплакивала мир, которого я не знала… 

Новые эмигранты пробуют
войти в новую жизнь. Она австралийка.
Она устраивает свою жизнь.


Семейное древо

Наоми занята поисками корней.
Почему сейчас? Она говорит:
Всё изменилось. В новой России
не все пути ведут к братским
могилам.
Она пишет письма —
никого не находит на Украине —
пропали все.
В Белоруссии — никого.
А потом, после долгих поисков,
весточка из Челябинска:
Анна Ведрова.
Аня? Потерянная кузина?

Наоми объясняет — это ради детей:
я так и не расспросила маму,
а папа был скрытным… Он ведь
порвал со своей семьёй,
когда женился на маме.

Но почему?
Дети полны любопытства —
Дед — польский шляхтич,
Бабушка из клана раввинов.

Наоми пишет и возрождает годы.
Память всплывает, как снег тополей,
как парашюты-зёрна огромных вязов…

Аня, помнишь их вкус?
Дачи за нашей рекой… наша
любимая Зотовская заимка…
Сколько нас тогда было!
Отцы приезжали из города,
нагруженные фруктами…
Помнишь купальню для женщин?
Мальчишки ныряли под брёвнами,
грузные мамы визжали… Мы были
худышки. Помнишь, однажды
Сунгари разлилась?
Лодки нас развозили по городу!
Потом была эпидемия и нас застукали
во время холеры с чёрными от вишни губами…
Как ты живешь, Аня?
Какая была у тебя жизнь?
Когда умер твой папа?
Где он родился?
Я составляю семейное
древо. С кем из родных
у тебя сохранилась связь?
Где они живут?

Анин ответ подкосил Наоми.
Позже она мне его показала.
«Дорогая Наоми, твоё письмо
было ударом грома. Я помню всё,
даже твой голос. Твоя мама пекла
замечательный штрудель. Те годы,
Наоми, были счастливейшими
в моей жизни. Я помню всё…
Это письмо ты должна обдумать.
Я овдовела и живу с дочкой.
Она хорошая девочка, но
настроена против евреев.
Понимаешь, после папиного ареста
мама поменяла нашу фамилию, чтоб
не потерять работу. Мы выдавали
себя за русских, и теперь даже
дочка меня не подозревает…
Ном, я тебя расстраиваю,
я знаю это, сестрёнка, но если ты
всё же захочешь переписываться,
пиши только на «До востребования».

Семейное древо?
Мы жгли всё дерево
на отопление.
Это спасло нам жизнь.


(Австралия, 90-е)


*   *   *

Я пишу по-английски о русском Китае,
иногда наше прошлое сочиняю,
и цитаты поэтов не очень точны,
но всплывает прошедшее, явь и сны,
и голоса любимых…

Синей птицей слетает ко мне былое,
а казалось воробышком в том саду…

Было… может быть, и такое…
В неизвестное будущее иду
под тяжёлыми вязами по Садовой
с моим рыженьким сеттером поутру
в долгую мою жизнь.

Кто-то крикнул: «Остановись!»
Кто-то: «Сюда, направо!»
Кто-то: «Иди назад!»
 
Может быть, потому и пишу невпопад
и не на том языке,
на котором клялась Пушкину.


*   *   *

Трудно писать и страдать трудно
по-настоящему о России —
кутаясь в русскость, чуть износившуюся,
некогда выращенную подспудно,
некогда в «русском Китае» родившуюся.

Но оттого, что чаша нас минула,
чувство стыда прорастает болью,
как после прошлой большой войны:
смрад крематориев, чад вины.

Братьям оттуда и там, безымянным,
малым борцам или жертвам случая
не перебросить даром нежданным
тусклого нашего благополучия.

Наша наивная неиспуганность
душ зарубежных! А там — не бой:
в доме бездомье, ущерб, поруганность,
люди с искромсанною судьбой.

Только теперь забили в набаты,
но себялюбие громче грома.
Все мы безвыходно виноваты,
чудом избегнувшие разгрома,
души упрятавшие от погрома

и оттого, что чаша нас минула,
наперекор больному безволью,
чувство вины прорастает болью.

(Сидней, 1976 г.)


*   *   *

Стихи по-русски — часто о прошедшем.
Оно всплывает на реке времен,
И делается болью об ушедших,
Но день восходит светом озарен,
А на сегодня — кто я?
Я не знаю.
Кого любила и кого ждала,
И может быть, друзей не понимаю,
А надо мной смеются зеркала.


*   *   *

При всей моей любви
К словам живым и мёртвым,
Непонятым словам,
Словам трусливо стёртым,
Я не сказала тех,
Что жгут сегодня грудь.
 
Шепчу себе: забудь.


*   *   *

Бывает ночь, когда мне тридцать лет…
Ну, пятьдесят — да ведь не в этом дело!
А в том, что ночью закипает бред,
И молодеют и душа, и тело.
И радость расцветает, как сирень,
Считаю лепестки, смеюсь и плачу.
Я не сумела удержать тот день,
Не верила, что я его утрачу.


*   *   *

Зеркала… мы писали о них с придыханьем,
Их таинственный мир был прекрасен и молод.
Все обиды лечились волшебным касаньем,
Врачевала улыбка наш тайный голод…

О предательстве зеркала всем известно:
— Кто белей и румяней? — И та, и эта…
Опасаясь, что мненье зеркал не лестно,
Не прошу у стеклянной судьи ответа.

Но порой… Проходя близ зеркал нескромных,
В голове подбирая стишок по слуху,
Я ловлю чей-то образ… Неужто маму?
Нет, не маму, а чуждую мне старуху.

 
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney