СООБЩЕСТВО

СПИСОК АВТОРОВ

Сергей Соловьев

За мостом

14-07-2014





. . .

А по утрам я пальцы твои пересчитывал,
да? С таким трогательным самозабвеньем –
со смеху помереть. А что? – мало ли
как могло обернуться за ночь! Тучка
на груди утеса – тоже поди не та, что была
с вечера. А потом я индийским деревцем
стоял над тобой на одной ноге, радостно,
и ладони над головой сведены: ом, ом!
А ты пряталась под одеяло, потому что
ну нельзя же на счастье смотреть вот так,
распахнутыми. Лишь улыбка сияла во тьме,
ты прислушивалась к моей кухонной жизни –
топ-топ, каждый звук предугадывая. А потом
ты, как птица, слегка на земле неумелая,
в бумазейной ночнушке тумана в цветочек,
проплывала и на пол садилась под батареей
(зима), обхвативши руками колени, и я
наряжал тебя в платьица речи нездешней,
сережки, кораблики, из рукава небеса,
и ты, белошвейка чудес и сестра неземных
словарей, озарялась тем внутренним светом,
тем даром, которого здесь днем с огнем,
да и днем-то не этим – творенья. И я изнывал
наслаждением слушать тебя, превращаясь
то в дунь-пустоту, то в сверчка, то в вальсок
меж турочкой с кофе и красным смешным
на окне паруском, за которым шел снег.
А потом уже оба, вернее, один на два голоса
пели мы эту волшбу. В общем, та еще школа
для дураков, то есть тех, кого губят-голубят
слова, с кем живут ненаглядно и места себе
от слепого родства не находят, и сходит с ума
в этой близости жизнь и судьба. И уходим
в слова, как вода (ты любила пустыни) в песок.
И во тьме в том безмолвии слышим друг друга –
две сыпучие змейки песка.


. . .

Помнишь, на лодке с тобою готовили рыбу?
То есть не в лодке, а на: она стала костром.
Мы понемногу откапывали ее, занесенную песком,
и по частям относили в наш сад – тело ее, память,
жизнь ее перетаскивали, она покачивалась на руках,
а потом горела в ночи, почти труха, как лицо,
ладони тех рыбаков. И тихонько постанывала,
тоненько так посвистывала, будто дух испускала,
и огонь припадал к нему, слизывал и тянулся –
то к тебе, то ко мне, то в сторону океана, будто места
не находя между нами. Говоришь, лучше б ты
с черепахи начал и слоников, чтобы Земля держалась.
Да, вначале был берег, индийский, за краем, где белых
людей отродясь не видали, наверно, потом деревушка
рыбацкая у океана, а в ней мусульмане и пальмы, и слон,
который ходил от двора ко двору, и ему в этот день
каждый житель в надмирное ухо шептал свою тайну,
и медиум слал ее выше – тому, кто исполнит желанья,
возможно. А мы проживали с тобой в «благодати» –
так надпись гласила на крыше отеля, который давно
стал руиной, а слово второе за «благодатью», похоже,
что «божья», но стерлось. Руина плющом заросла,
и жила, как в кафтане цветущем, без тела. И, помнишь,
когда мы там спали, вдруг дом покачнулся и тихо пополз?
Оказалось, верблюд, проходя, потянул за гирлянду, веригу,
терновый такой поясок… А кто с нами жил? Легион
каллиграфов, незримых внучков, покрывали ночами
нас с пят до волос письменами, кроваво! Вспугнуть бы
их светом, да нету его под кафтаном. Руина. Вдова
верхом на котле водяном, стерегла нас, мохнатые очи,
коленца канкана, ее августейшечернейшество я из ведра
окатил, но сухой она вышла, и насмерть мы, голые, бились,
и ты за спиною моей трепетала, как флаг. Легион и вдова,
и индийский Поддубный – директор бродячего цирка,
он жил где-то в доме, но где? Мир был пуст и безвиден,
когда по утрам выезжал на своем гомерическом джипе –
в афишах, трапециях, черт знает в чём, в расписном,
в трико и усищах, и с рупором в нечеловечьей руке.
Еще был вне-времени-мальчик по имени Шану, лежал
на пороге руины, считал облака. Селил нас, точнее, кивнул,
и мы через сон его переступили как сон. А нарушил молчанье
неделю спустя он, увидев, как рыбу в саду мы готовим:
«Там змеи…» И смежил глаза. Значит, вот: легион и вдова,
и Поддубный, и Шану. И сад. А точнее, лоскут бесприютный –
вповалку и в норах, ограда, щетинка травы сквозь песок,
следы к океану. И мы с этой лодкой, все носим останки
в охапках, теряя друг друга во тьме. И волны. Фонарь бы,
да мы подарили его в той харчевне – Баширу. Как другу
и пекарю, кто по утрам нас так ждал (тебе – молоко и лепешки,
мне – кофе и кофе, а после – к портному, ты помнишь –
подшить тот вишневый, смущавший индусов, полупрозрачный
комбинезон, что купил тебе в Мюнхене вместе с бельишком,
обувкой и ворохом прочих чудес, и примеривал всё на себе,
продавщицы смеялись…) Ну да, подарили Баширу, фонарь тот,
с которым по джунглям ходили (что помнит он? – тигра, самбара,
тебя в той пещерке отшельника спящую рядом? Что помнит
фонарик?) Вот годы, и нет нас, Башир все сигналит тем светом,
лепешки печет, залогинился в скайпе, вдоль ночи идет и сигналит,
и лучик над водами пляшет. Наш сын, в той пещерке зачатый,
пойдет скоро в школу в Крыму. Значит, вот, сквозь окно: рыбари
в рассветном тумане плывут - не на лодках, на мифах, навеки.
Потом, днем спустя, возвращение их. Но другими, других.
А потом, в темноте – световое пятно: на арене песочной их торг,
лежат на песке, как рабыни, светясь серебром и смирением,
рыбы, а та выгибается, гнется, а дальше – рядами и свально.
И торг, танец жестов и клёкот торговцев в набедренных тряпках.
И пена, и тяжесть волны, и темь деревушки. На корточках мы
над какой-то глазастою тусклою люстрой склонились, смотрели,
как жизнь все никак не могла с ней проститься, дрожала, ждала
и слезилась как свет. Мы купили тунца, малыша (помнишь, где-то
в индийской глубинке нам всё выносили из хижин детей напоказ,
но девочек лишь почему-то, а нам невдомек: думал, просто,
что делятся счастьем, а они предлагали купить). Малыша,
может, девочку даже. Хотя – утром девочка, к вечеру мальчик.
К ночи - мы. Этот гендерный их протеизм.Tuning tuna. И сад,
и горящая лодка, над которой, как люльку, кастрюльку качает,
в ней масло кипит (отдающее приторно сладким кокосом),
в пальме рыба поет, мы молчим, мы сидим у костра, я смотрю,
как лицо твое трогает свет, по-фламандски, чуть-чуть, без меня.
И во тьме – приподнявшие голову змеи с травинкой во рту,
а за ними – заросшая диким безбожным плющом «благодать»,
ни дверей в ней, ни окон. А там, за твоим озаренным плечом,
ни земли нет, ни неба. Молчим? Я не помню. Вся жизнь –
метонимия. Знаешь, вот так обверложишь словами, дыханьем
то в памяти место, где сердце должно быть… А нет его. Если б
напомнила ты, помогла, подсказала… Молчали? Вот тьма,
а на ней черепаха – как та деревушка, на ней – мусульманин
Ганеша с печальнейшим ухом, над ним огонек, у которого двое
сидят. Хуторок одинокого света и лодочка лет. Слава богу,
не видят ни нас, ни друг друга.


. . .

Вчера, засыпая, считал слонов –
тех, что в Индии повстречал.
Но запутался. Вычел храмовых и домашних.
Повернулся на левый бок и добавил к минусу
заповедных – тех, которые для сафари.
И отвлекся. Сколько ж лет я был связан с ней –
Пять? Семь? Подошел к могиле, спустился,
да, узнала, перенесла меня хоботом через голову,
усадила на спину, и мы над землей поплыли,
чуть касаясь ее, вспоминая… Вычел. Да,
и брошенок тоже. Даже того, трехнедельного,
найденного в лесу. А потом повел его на лужайку –
попастись, но он не умел еще, не понимал, какая
травка съедобна, да и я не очень. Смотрел на меня,
покачиваясь, едва на ногах, как я собираю букетик,
даю ему, и он хоботом кладет его в рот, пробует
и роняет: мол, нет, не это. А потом – оборачиваюсь:
он мне букетик протягивает, сам собрал для меня.
Сижу, как дурень, этот пучок травы прихватив губами,
а он хоботком у лица водит, мол, кушай, папа, кушай,
и тихо в глаза смотрит. Двое нас, ни души вокруг.
Я говорю с ним, что-то баю. Слушает, губы мои
трогает хоботом, губы, ладонь, ухо, дышит в него,
по-детски жалостно так и влажно, прелой соломкой,
яслями. Шепчет, дышит. Сердце так обмирало…
Стыдно сказать. Разве что, там, Зойка, ночью,
у гаражей зимних, так тобой обмирало. Вычесть,
и тех тоже – диких, которых из джипа видел,
будем считать только те встречи, где беззащитен
весь, и на краю жизни, а не попсы, зрелищ.
Да, вычтем. Хотя… Помнишь, ту мамку в чаще?
Как она вдруг рванула с места – к нашему джипу,
а он заглох, мы замерли, уже секунды нас разделяют,
а там, за нею, слоненок на пригорке – сидит, серьезен,
как на горшке. Вот, думаю, тебе, художник (не спи, не спи),
последняя картинка. Перевернулся, и уже считаю.
Одиннадцать, двенадцать, три… А на экране, сбоку –
тот слон слепой кивает головою, вторит счету, и хоботом
все что-то пишет над собой по воздуху. Ты помнишь
тот мужской безлюдный монастырь слонов? Неподалеку
от океана, пыль, жара, ни деревца, район Трессура. Стены,
за ними – храм с пустым бассейном, вокруг него – слоны,
по одному, до полусотни. Больше? И каждый на цепи тяжелой,
на приколе. Кто как. Один – с вязанкой хвороста над головой –
подобье тени. Другой – песчаной красноватой пылью обдувает
себя, но ветер на соседа сносит. Третий – лежит, как мир:
его из шланга моют и скребками чистят три индуса, а еще один
сел на ногу и педикюром занят, а тот и рад, как слон, елозит
хоботом по луже и смеется, и пукает торжественно и чудно.
Четвертым был слепой, а пред ним стоял махут и подавал команды
руками, молча, с расстоянья, а тот их считывал и выполнял. Но как?
Глаза – как в лунках талый снег. Он храмовый. Представить трудно
его с собратьями в процессии: толпа, окрестр, колесницы, давка…
Махутов этих, дрессировщиков-гуру, они тут рвут, как ветки: топчут
и рвут, когда бывает им не по себе. Не редко. За прошлый год – двоих.
Особенно, когда тоскуют – гон, мужская течка: рвут и плачут.
Я подошел к такому, помнишь? Он стоял, кренясь вперед, и цепь
тянулась за спину, недвижно перед собой смотрел, и слезы
текли ручьями. Я руку протянул ему, зачем не понимая, он обвил
узлом запястье, стал сжимать – до белизны, до хруста, и наплывом
глаза его к моим, уже таким же, как у него мутящимся... Ну что ты,
шептал ему, ну что, Ганеша, я такой же…
Четырнадцать, пятнадцать…


. . .

А помнишь, как мы отправились в Вайташваранкоил
через всю Индию? Ыыыыындия, вдали гудел машинист,
и мы подпевали: ом, дом! Ча-ча-ча, танцевали разносчики
чай. Нас там четверо было: Рашид, пару юных японок
прихвативший с собою под мышки, и мы. Ну, бакинец
Рашид он – для нас, а для тех, кто стоит на ходулях
просветления – свами Амрит и индус. И мы едем на юг,
в эти дивные заросли букв (а еще есть чудесное: гарба
грха – дыр бул щыл алтаря) – за судьбою своей. Ну не так
чтоб всерьез, но об этом при свами – ни-ни. Гардероб
всех людских (и не только, как мнится) там судеб. Но –
тсс! Тайны хроник Акаши. Века, Нотрадамус и Папа.
И дети. И мы. Не до шуток, они от смущенья. Вот палец
Рашида, вот Индия, поезд, две юных японки самосу едят
и всё конспектируют. Библиотек этих несколько – здесь,
на земле, а архив – наверху, это знает, похоже, тут каждый
вернадский. (Ты помнишь, какой-то старик в темноте,
когда мы спросили его, как пройти, обернулся к нам: Там
написано всё! И культею взмахнул.) А ключи от канала
между верхом и низом – во рту у брамина. Он библиотекарь.
И дар этот вместе с ключом и каналом (ты здесь?) переходит
в пределах семьи – по наследству. Отец, видно, пишет,
он там, наверху, а сын, он же «ридер», вас в доме встречает.
Лет десять назад этот ридер нашел в гардеробе Рашида,
судьбу его то есть, и выдал, с тех пор он с судьбой на руках
(как ты со мной, помнишь, когда на коленях твоих я уснул
с глазами открытыми, глядя в лицо твое, в тихом ночном,
похожем на утлый леденчик, автобусе). Да, все подробно –
от предков до дня его смерти. И чин-чинарем – всё узорах
кармических знаков. И были такие детали, как он говорит,
о которых никто, только он. Всё сошлось. Ежегодно теперь
приезжает сюда – чтобы править судьбу. Как корректор
к редактору. Местность – небесной зеркальна: планеты
стоят на земле в виде храмов, вот карта: храм Солнца –
он здесь. Ты помнишь, мы, босые, там по дорогам пылили
и краски с лотка покупали (веселые горки пигмента лежат,
осиянные, в темной шухлядке в г. Мюнхене, живы еще),
пока наш Амриторашиджи судьбу корректировал пуджей
в заросшем, заброшенном Солнце (в фб, на страничке моей,
на заставке). А там – храм Плутона, а в нашей деревне –
храм Марса. И вот, ежегодно, Рашид как планетообходчик
их в строгом порядке узором обносит с судьбой на руках.
А поезд гудит с переливом протяжным, в нем нет машиниста,
и ветер гуляет вагоны, и вечер, и окна без стекол, японки
на верхние полки вспорхнули, воркуют и гнездышки вьют,
у них на ладонях нет линии жизни. У всех, добавляет Рашид,
японок она исчезает, – понятно, и список приводит причин
журавлиный. Бананы во тьме продают на перроне, пятнадцать
сортов их на юге, тамилов земля, терракота, патлатые реют
орлы в расклешенных штанах с бахромой, зиккураты навоза
коровьего, солнце в полнеба, и дымка молочно медовая, и –
сказать ли? – такое внутри и вокруг безнадежное счастье,
такое барбослое… Мы в тамбурке, и земля под ногами летит
во все свои детские – видишь? – лопатки мелькают. Судьба.
Ее нам вручают. На пальмовых тонких дощечках, санскритом
исписанных мелко и стянутых ниткой в вязанку. Моя и твоя –
не поверишь – судьба. Нашли нас. Но прежде, лишь только
я пальцем коснулся бумаги (берут отпечаток, чтоб легче
найти в гардеробе), и вышибло свет по всему околотку,
во тьме они долго кивали (на пали): непрост этот гость…
Потом развели нас по разным каморкам, и там так наивно
удили из нас наши био, и уходили, и возвращались, судьбой
ошибившись, и уточняли, и вновь исчезали, и все это было
такой глубокоуважаемой мутью с дешевой поверх позолотцей,
что я, не сдержавшись, легонько вспылил, и вывел их, бедных,
на чистую воду. А ты все пыталась меня урезонить: зачем
ты домик песочный разрушил, взгляни на их лица – в слезах!
Мы всё перепишем, – бубнили они нам в дверях, извиняясь,
и долго еще нас искали в деревне (в деревне! Ты помнишь,
вдруг так захотелось в лесок нам – костер, шашлычок...
На улице я у кого-то спросил, он не понял, я стал рисовать
на песке: вот курица, это огонь, вот шампуры… Где можно
купить их? Вокруг нас толпа собиралась, и все мы рисуем:
костер, облака и деревья, и птиц… И тут один вскрикнул:
я понял, что нужно им! Сел на мопед и исчез. И занавес
пыли. А с чем возвратился – не помнишь? С газонокосилкой?
С ребенком? С мотыгой?)… О чем я? Ах да, нас искали
в деревне, и свами был очень расстроен скандальцем в Акаши,
и был разговор у нас с ним в храме Марса (о, Марс потирал
нами руки – до искр), полночи кружили мы с ним в колоннадах,
как Запад с Востоком, которым вовек не бывать. А ты всё
у окон ждала и «божечки-боже» шептала. (Вот годы прошли,
и где эти судьбы? Два свитка забвенья лежат в том краю,
где прежде по страшным дорогам возили, сокрыв в чемодане,
отъятую голову Сергия. Лавра. В Посаде. Вернее, на даче,
в прогнившем сарае, где вся наша жизнь потихоньку истлела
без нас, и только биноклик тех свитков белеет… И что-то,
похоже, сбылось.) У окон, и «божечки-боже». Пришли, а наутро
ему подарил я сандалии, а он – марсианина Шиву, фигурку
с мизинец. Обнялись. Простились. И в раннем тумане, чумазы
от счастья, стыда и свободы, как дети от жгучей картошки в золе,
весь день колесили полями-лесами, ища океана обещанный берег,
прижавшись друг к другу в той маленькой бричке тук-тук.


. . .

Знаешь, что вспомнил, глядя на детский волчок в ладони?
Как на острове том, о котором не знали, что это остров,
мы весь день переправу искали после ночевки в джунглях.
Шли вдоль берега, пекло такое, что камни в песке дымились,
а река изводила их пением горловым, ледяным, наотмашь
нас отбрасывая – не войти в нее ни однажды. Ты, сознанье
терявшая от жары, в белом мороке вся, чтоб не выдать себя –
за улыбку держалась, тихонечко пела. И пара высоких оленей,
стоявших в тени на другом берегу, глядела на нас как на пару.
Потом валуны вдруг сплотились и валко пошли вдоль реки:
ни троп, ни земли – горбуны, их сплоченные скользкие спины.
Шагать по ним – мука. Особенно ты, космонавт мой, герой
длинноногий и певчий, родной, близорукий, в свои очертанья
так мило не попадающий даже в объятьях моих (хорошо,
не всегда), скажем мягче: «координация» – да, из подруг
твоих дальних и дивных. Идем мы, как годы, особенно ты,
едва балансируя, будто вокруг паутину разводишь руками,
из чащи полуденной смотрят, кивая, и тихо смеются слоны,
и хоботом крестят вослед нас. Бежим, говорю тебе, пусть
ноги сами находят опору, не чувствуй земли, не смотри
на нее. И бежишь, запрокинув лицо с этой бедной
счастливой улыбкой, как божьей прорехой.
А потом, когда (не) опустились на землю,
было чудо нам. Да? Но об этом – молчок.
Мир, как детский волчок,
укатился, качнулся
и лег на бочок.
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney