РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Наталия Черных

Стихи

18-09-2007 : редактор - Анастасия Афанасьева





К ОЗЕРУ

1

Вот здесь, на берегу — весь мир.
Здесь камни славят умиротворенье;
мы в них читаем первый день творенья, и слава.
Гармония стихий!
Но человек себе кумир
и нержавеющая оправа.

Мы за чертой —
мы взяты на постой,
особенно в русскоязычном мире,
все словно в лагере, на время,
а пространства
пока ещё —
но были.

Мы в плену
себя.

Всё озеро от берегов свободно.

Нежной ступне вдохновенья больно,
и вдохновений деве не принять
(иль юноше, как другу вдохновений),
жестокой плоти камня.
Здесь всё существование невольно,
на дни лета и корни не разъять.

Но озеро от берегов свободно,
вернулась в бездну водяная гладь.

Мы создавались радугой над бездной,
заветом Бога и стихии,
мы —
но речь как молоко
створожилась.

Шёл водопад наоборот,
а человек как некая сосна,
врастал и протянулся
от магмы ложа озера до звёзд,
мерцающих из сокровенной бездны;
в моих волнах все гребешки созвездий.

Но озеро спокойно и свободно,
и горы старые в снегу — престол.
Там в инее зелёный лист брусники
и заповедник.
Человек — наследник;
здесь речь моя замёрзла как вода,
а озеро — смотри! — свободно.

Ивняк скитаний и лишений галька
раскалены. Ужасно и светло,
но озеро от берегов свободно.


2

Вот озеро — в невидимой ладони,
прозрачна вся история его:

недужное рожденье в тесноте,
подстилок влажность и попытки к бегству,
влюблённость фантастическая, знай,
оно любило будто некий дух,
лучом Любви Начальной озарённый,
и всем дарило щедрую любовь,
и наполнялось светом и любовью.
……………….. Затем
пришло седое обмеленье.

Спит городок урановый внизу,
внизу и вправо. Озеро любило,
оно читало души и стихи.
Оно не избежало при основе
семейной трещины. Теперь она полна
сочувствия и милого покоя.


3

Шумит ивняк, а озеро молчит. Огонь заката в ивняке дымится,
и даже воздух причиняет боль увянувшему телу.

Но чувства в глубине светло оживлены,
а свежесть ветра как Начал дыханье.

Природа спит, а озеро свободно.
Природа спит, забудь о ней, дитя.

Она нема и скована проклятьем,
она как заключённый человек,
в стенах стихий. Поэт, ты выше
природы.

Ты все стихии преодолеваешь,
ты извержение стихий наоборот.

Природа лишь источник задремавший
в объятьях Бога.

Ликом
казались улицы почти всегда пустые,
косая кладка досок
и стены школы.

Озеро вверху
и навсегда свободно.

Озеро — престол
Несущему весь мир,
оно сжигает
все боли, все осенние цветы.


4

Адамов сон в рыбачьем одеяле,
когда-то бывшем дёрном трав эдемских,
тревожить стану я едва ли.
На берегу нет волн и криков резких,
а озеро мелеет
……………….

Адамов сон о прошлом; нерв стихий его рука, волнуясь, ощущала
и так была отечески тепла.
Теперь вода озёрная как будто из металла.
Она синее неба и светла,
но озеро мелеет.
…………………..

Кирпич белёсый озеру под стать;
что было: мастерская, продуктовый,
мне лучше бы совсем не вспоминать,
глазницы льда весной суровы,
ведь озеро мелеет.
……………………….

Адам проснулся. Ледяная гладь
имела вид счастливого числа.
Лёд вздыбился. Вода под ним взошла,
но озеро мелеет.
……………………….

Не передать, когда вокруг тебя
один лишь лёд, сырой и синеватый,
ужасно чистый, а земля пуста,
пуста, лишь камни, лишь кирпич белесоватый
того, что будет домом.
…………………………..


5

К берегам
ведёт рыбачья зыбкая дорога,
а лёд уже живой. Вода под ним
из пламени и малахита. Бог
всё ближе к нам, и озеро мелеет.

Там, на дне
тропа, ведущая от угля к плазме,
от каменнотелой пики к финскому ножу,
от шерсти к голубой татуировке —
империи, провинции, поля.
А здесь слышна печаль башкирской песни,
неверная и зыбкая печаль,
та зябкая и хитрая печаль,
которая страшна, как воды Течи
живительна, как воды Иртяша
нас поит мёдом.

Озеро свободно.



НА ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ЯНВАРЯ

Те улицы мне снятся. Даже в те краткие часы,
когда сознание моё на дне у чашки
бодрящего напитка. Нет, не сплю. Но вижу сны.
Гольяново зимою.
…………………………………………………

Стены Гольянова, кажется мне при первом знакомстве,
из мелкого камня — телесного цвета кирпич.
Тонкие ветви (сколько можно писать о них?)
тонкие ветви ведут неизбежно к воде,
густой, синеватой, таинственной.
Туман поднимается.
……………………………………………………

Дни нового года пестры, разукрашены даже огнями
(какой от них прок?) и выстрелами, как в фильме шестидесятых —
годов или братьев? Забыла, но помню актёра.
Да, всё было именно так. Пальто
(обязательно серое, как антрацит),
потёртое. Греет. И шарф переносицу трёт.
Небо сырое и мягкое,
сразу под ним — пятна неона
и этот упругий асфальт — хоть ложись и усни,
чтобы видение тихое
вскоре ушло, как проснёшься. Но нет, не уходит.
…………………………………………………………

Ты замечаешь (наверное, ты, как и я —
осовел, а душа отекает в болезни),
что когда объектив наведён в цель,
не выше, не ниже, а ровно и даже несколько вбок,
а картинка слетает, как лист овдовевший в ладошку —
место вскоре уходит. Этот опыт проценты даёт.
Здесь идёт третий год, с моего нашествия
и поселения здесь. Может быть, я посол от Атиллы,
но вряд ли. Мне ближе Аэций, и у меня даже римское имя.
………………………………………………………….

Как в кино — эти робкие улицы и провинциальный асфальт.
Люди как на ладони. Они хороши и нарядны
(новолетие по старому стилю),
и мне радостно тоже.
……………………………………………………..

Ряд с парным молоком и какая-то стойка,
придаток таверны, где крещёный еврей допивает унылое пиво —
что за чушь? Тут ведь озеро рядом,
гравий священный его, и слоистые горы
там, вдалеке, изрисованные белой цинковой краской —
и небом — о Боже! — и снегом.
Грядёт потепление —
……………………………………………………….

шестьдесят пятый год от сраженья у Крюково.



ЭЛЕГИЯ О СЛЕПЫХ ПЕВЧИХ НА ПАСХУ

Бельма, бисер живой слепоты там, среди светлых теней — то же зренье,
средь словесных гирлянд, изумительно свежих, весёлых — всегда.

Будто яблоко зыбкое, с каплю размером, становится слухом там,
где смотрят Иверской очи, и Матерь Господня как спутница всем и всегда.

Нечто странное, нечто почти итальянское льёт католический привкус партеса,
александрово-пушкина, в пении бронзовом чистом, веселье;

будто всё неродное. Но в самом конце солнцепасхи я певчих слепых увидала,
и надменность мирская пасхальным сменилась весельем.

Они шли — будто тени одетые, пальцы как косточки крыльев,
глаз не видно жемчужных, а стоп и локтей незаметные крылья несли.

Они пели вслепую — и каждый как Божие ухо ловил звуковую гирлянду,
сплетал её тесно, и все они сердце слепое жемчужное будто несли.

Мне подумалось вдруг, что пасхальность — не снедь и одежда,
не опрятность шарфов, не лобзанье случайное розой в ланитах слепых,

что Христова небесная нам солнцепасха открыта навеки
как жемчужность прозрачная, радость прохладная певчих слепых.

Они шли и держли друг друга, а локти парили и крылья,
среди стада коричного робких детей и лазурных скоплений старух,

они пели и шли, рассыпая вне времени звуков гирлянды,
зреньем стал благодатный и тонкий слух.



ЭЛЕГИЯ С КОНЬКОМ
и с вариацией

1

Всю зиму шла Троянская война. Данайцам не хватало снаряженья,
воды и пищи. Вид высоких стен, кровавой Трои был несносен прежде,
ну а теперь едва один слепец, к данайцам неизвестно где приставший,
мог петь о них. Четырнадцать голов из камня стояли вокруг Трои,
но сохранилась пятая. Зачем? Что значит пять: то цифра или пятка?
Какой Ахилл, измученный войной, контуженный, немой, сошедший с ума ─
великая война ─ какой Ахилл, живой, всему назло, обложенный сухой травой,
напитанный вином для снятия боли, мог слово изнести наружу изо рта?
Итак, всю зиму шла Троянская война. Слепец сказал, ходя от наших к вашим,
миря напрасно троянцев и данайцев, любуясь досками и стуком топоров,
как будто сам Патрокл оружьем новым, или поклонник ноздрями гетеры,
или Одиссей корабельной снастью, итак, сказал слепец, что Елена уж не та,
обабилась. Пренеприятно слово, но как троянцам быть? И что данайцам взять;
здесь, в царстве Менелая, всё спокойно; не сможет великий Агамемнон,
богами высокими к владычеству над Троей предъизбранный,
кроплёный кровью дочери и в магии уверенный сего крапленья,
разрушить стен троянских. Миф напоминает гетеру. В нём будто есть разум.
Но дело ведь не в мифе и не в гетере, а в родине, в соединенье с ней и в битве за неё,
сведённой до непроизносимых сочленений.
Всё полегло на карте зимних действий. Лишь Елена
слегка смягчала ужасы войны, и все считали, что война священна.
Ирида, вестница богов, уж много дней не возникала, и оттого данайцы
себя самих стесняться перестали. Вокруг стен Трои распростёрлась жизнь,
навряд ли описанию подвластная, но всё ж забавная. Воспел её слепец.
Елена плакала. Унынье плача и расщеплённость чувств легли в основу
военной хитрости данайцев. Вот тут-то появился Конь, и содрогнулся вещий
Гектор.
Конь сей ─ явление, не разуму подвластное, и оттого ужасное.
Явилась мысль, а с нею образ тяжёлого орудия и хитрости военной,
перед которой меркнут времена и пространства не только Эллады ─
всей будущей и прошлой ойкумены. И вот, голодные данайцы уже не те.
Их армия как собранный кулак героя легендарного простёрлась вокруг Троянских стен.
Их армия во много раз мощнее, больше и искусней, чем армия троянцев,
увы Приаму, а так же весям Трои и полям простолюдинов.
Среди солдат, что представляли месиво с пучками одуряющей травы в разрезах ран,
мелькали лица белокурых бестий, чьи профили так чётки и тонки, ну как клинки.
Мелькали строчки писем этих бестий, тех писем нет на свете интересней,
в них вся зима войны Троянской длится как косица и завивается. История змеится.
Как быть мне, как построить свой рассказ из рытвины молчанья,
ведь слепец таил все всхлипывания ярой Клитемнестры,
которую я поняла бы, но за дальностью изображенья образ каменеет.
Я жизнь, кричит Елена, и ей вторит Клитемнестра;
я жизнь, вопит пророчица Кассандра богу Аполлону,
ей жестокая Электра вторит; а Электре вторит овечий голос Антигоны;
зачем узоры вен таю под складками хитона
на трудовых моих и крепких икрах, воссозданных из хаоса понятий,
чтоб возвратить истории ─ копьё, литературе ─ меч, и щит ─ законам?
Я, слушайте, распалена до крови и рву хитон, и волосы швыряю
под ноги этих белокурых бестий, не знающих о муке и позоре, я ненавижу их,
всех педагогов, водивших их в гимназии когда-то, за то и ненавижу,
что свора трижды проклятых данайцев, с собою взяв Ахилла и Патрокла,
теперь швыряет фарш вонючий свой на площадях и в разговорах праздных,
а крови трижды движутся ручьи, и памяти растворены в ней ногти, как быть мне?
На войне ─ в какой войне, и что сама война ─ конёк, мне стало ясно,
а деревянный Конь, ужасный тыгыдым, бежит к троянцам, попирая дым новостей.
Кто выстроил его? В каком форту его креплений склеили версту?
Какие лесополосы несли его кирпич до Трояней земли?
И что за люд, к данайцам примыкая, зовёт меня Обидой-Девою, стеная?
Но Конь бежит, простой такой конёк. Героям легендарным невдомёк
Трояних век великое сиротство. Ахилла нет, Патрокла нет, лишь скотство,
и я, сведённая судорогой смерти, из вен и мышц не образую тверди,
я лишь Елена и Кассандра. Впрочем, нас тут много, а Менелаю близится подмога.
Слепец закончит песнь; мне петь противно дальше; ну, а слепец не ищет правды.
Ужасно молчанье Музы, и липнет на душу чужая мне вина.
Итак, всю зиму шла Троянская война.



2

Всю зиму шла Троянская война. Данайцам не хватало снаряженья,
воды и пищи. Вид высоких стен, кровавой Трои был несносен прежде,
ну а теперь едва один слепец, к данайцам неизвестно где приставший,
мог петь о них. Четырнадцать голов из камня стояли вокруг Трои,
но сохранилась пятая. Зачем? Что значит пять: то цифра или пятка?
Какой Ахилл, измученный войной, контуженный, немой, сошедший с ума ─
великая война ─ какой Ахилл, живой, всему назло, обложенный сухой травой,
напитанный вином для снятия боли, мог слово изнести наружу изо рта?
Итак, всю зиму шла Троянская война. Слепец сказал, ходя от наших к вашим,
миря зазря троянцев и данайцев, любуясь досками и стуком топоров,
как будто сам Патрокл оружьем новым, или поклонник ноздрями гетеры,
или Одиссей корабельной снастью, итак, сказал слепец, что Елена уж не та,
обабилась. Пренеприятно слово, но как троянцам быть? И что данайцам взять;
здесь, в царстве Менелая, всё спокойно: и Кенигсберг, и сытая Полтава,
и дорогие Кромы ─ всё полегло на карту зимних действий. Лишь Елена
слегка смягчала ужасы войны, и все считали, что война священна. Ирида, вестница
богов,
уж много дней не возникала на горизонте, и оттого данайцы
себя самих стесняться перестали. Вокруг стен Трои распростёрлась жизнь,
навряд ли описанию подвластная, но всё ж забавная. Воспел её слепец.
Елена плакала. Неопределённость плача и расщеплённость чувств легли в основу
военной хитрости данайцев. Пришла зима, и с нею ─ Сталинград,
явлением не разуму подвластным, и оттого ужасным.
Явилась мысль, и с нею образ тяжёлого орудия и хитрости военной,
перед которой меркнут времена и пространства не только Эллады ─
всей будущей и прошлой ойкумены. И вот, голодные данайцы уже не те.
Их армия как собранный кулак героя легендарного простёрлась вокруг Троянских стен.
Их армия во много раз мощнее, больше и искусней, чем армия троянцев,
увы Приаму, а так же весям Трои и полям простолюдинов.
Среди солдат, что представляли месиво с пучками одуряющей травы в разрезах ран,
мелькали лица белокурых бестий, чьи профили так чётки и тонки, ну как клинки.
Мелькали строчки писем этих бестий, тех писем нет на свете интересней,
в них вся зима войны Троянской длится как косица и завивается. История змеится.
Как быть мне, как построить свой рассказ из рытвины молчанья,
ведь слепец таил все всхлипывания жгучей Клитемнестры,
которую я поняла бы, но за дальностью изображенья образ каменеет.
Я жизнь, кричит Елена, и ей вторит Клитемнестра;
я жизнь, вопит пророчица Кассандра богу Аполлону,
ей жестокая Электра вторит; а Электре вторит овечий голос Антигоны;
зачем узоры вен таю под складками хитона
на трудовых моих и крепких икрах, воссозданных из хаоса понятий,
чтоб возвратить истории копьё, литературе меч и щит законам?
Я, слушайте, распалена до крови и рву хитон, и волосы швыряю
под ноги этих белокурых бестий, не знающих о муке и позоре, я ненавижу их,
всех педагогов, водивших их в гимназии когда-то, за то и ненавижу,
что свора трижды проклятых данайцев, с собою взяв Ахилла и Патрокла,
теперь швыряет фарш вонючий свой на площадях и в праздных говорильнях,
а крови трижды движутся ручьи, и памяти растворены в ней ногти, как быть мне?
На войне ─ в какой войне, и что сама война ─ конёк, мне стало ясно, и прекрасно,
что деревянный конь, ужасный тыгыдым, бежит к троянцам, попирая дым
новостей.
Кто выстроил его? В каком форту его креплений склеили версту?
Какие лесополосы несли его кирпич до Трояней земли?
И что за люд, к данайцам примыкая, зовут меня Обидой-Девою, стеная?
Но конь бежит, простой такой конёк. Троянцам легендарным невдомёк
Трояних век великое сиротство. Ахилла нет, Патрокла нет, лишь скотство,
и я, сведённая судорогой смерти, из вен и мышц не образую тверди,
я лишь Елена и Кассандра. Впрочем, нас тут много, а Менелаю близится подмога.
Слепец закончит песнь; мне петь противно дальше; ну, а слепец не просит правды.
Гремит молчанье Музы, и липнет на душу чужая мне вина.
Итак, всю зиму шла Троянская война.



НИКОМИДИЯ



1

О святых мучениках Адриане и Наталии


Какое слово коснется у сердца дна?
Ночью уходит молиться жена.
Муж подозрительно смотрит, но
только свет от лампады в окно.
— Что тебе нужно, жена? Неужели я некрасив,
беден и болен? Или гневлив?
Зачем ты позоришь ложе мое?
В ответ лишь молчание. Каркает воронье.
Звать от пролитого горя — кого?
Что за желания: все или ничего?
Зачем так болезненно разделять чувства?
Снова — молчание. Снова на ложе пусто.
Вот, списки приносят — множество в них имен,
каждое имя стоит, наверное, миллион.
Списки не иссякают, множатся имена.
О, что за засуха! Словно огня стена.
Списки продолжились, списки грядут, грядут.
Что вы за люди? И почему вы — тут?
Мне вас за жизнь мою не понять.
Что же вам нужно? Я тоже желаю знать.
Списки имен, приносящие сердцу весть.
Что вы за люди и почему вы здесь?
Встретиться с вами я не ожидал.
Словно нечаянно, в список себя вписал.
После — что после? Сырость, тюрьма, допрос.
Множество братьев и множество им угроз.
Праздники песен — в темнице из земли.
Женщины заключенным трапезу принесли.
С ними — она. Вот, ее милая тень.
О, сколь возлюблен Господень день!
О, что за засуха! Губы шептали: да!
Только теперь — неразлучно и навсегда.
День ─ он как пламя. Ночь приносит мороз.
Он о своей же казни слово жене принес.
Только она побледнела и принялась рыдать.
— Прочь от меня! Не желаю отныне знать.
Кто мне дал мужа, знает наверно Он,
Что я предателя нынче выгоню вон.
Что за слова! Из любимых губ — яд!
— Я лишь сказать хотел, что меня завтра казнят.
Вскинулась — сердце свое открыть:
— Мы умирали. Отныне же будем жить!
Мы были слуги желаний своих и звезд.
Ныне — свободные. Нас обручил Христос.
Он, не отведший от брака в Кане божественных глаз,
Верую, благословит и нас.
Далее: жизнь и правдивая повесть приходят к концу;
Платье с плеч юноши ей к лицу.
Прежде, чем Бог Адриана душу принял,
Юноша ноги его палачу подал.
В бледном лице — как на цветке роса!
Сжечь пожелали тела. Но над городом — гром, гроза.
Ливень! Как не было много лет.
— Мы умирали. Теперь в нас — и жизнь, и свет.
Птицею выпорхнув из корабля:
— Здравствуй, Небесной страны земля!
Там среди избранных мой господин блажен!
Встретилась с мужем — и жизнь отдала взамен.

Среди прекрасных песен
и радостных долин
живет мой Ангел Божий,
живет мой господин.

К нему стучалась тщетно
я нищенкою в дверь.
Вот, постучала с сердце,
но пустит ли теперь?

И радостно, и больно,
в руках — озноб и дрожь:
— Прими меня, любовь моя,
смотри, как хлещет дождь!


2

О святой мученице отроковице Василиссе

Дитя, дитя! Ты понимаешь время
и видишь грань между добром и злом;
тяжелое, увы, для взрослых бремя.

Течение эпохи принесло
тебя перед правителевы очи.
По душам близких — жуткое весло.

Вокруг пожары. Нет ни дня, ни ночи,
А только жирной сажи облака.
Жестока смерть, жизнь — волоса короче.

Но вот, взлетела детская рука,
израненная шутками охраны,
и всех с собою вместе увлекла.

Какая благодать — и смерть как рано!
Рука взлетела, начертавши крест.
На лбу и на плечах сочились раны.

Правитель уж не спит, не пьет, ни ест,
а только мыслит в сердце, что за сила
да из каких она приходит мест.

Он спрашивал, и стыдно ему было,
когда девятилетнее дитя
ему секрет свой детский подарило.

И вот, когда немного дней спустя
все средства исчерпали к испытаньям,
и уж не стало топлива страстям,

Правитель обнаружил с содроганьем,
что девочка здорова и жива.
Он с ужасом глядел и ликованьем,

он в сердце жадно впитывал слова
и словно сам в ребенка превратился.
Седая наклонилась голова.

Он петь хотел, он духом веселился,
от радости он вновь не мог уснуть.
И город чудной вестью озарился!

Гроза сошла на каменную грудь,
когда вошел к нему смиренный пастырь,
утраченную чистоту вернуть.

О раны, раны! Вот вам новый пластырь.
Душа, смирись! Как высока вода!
Я — власть всему, и не в своей же власти.

Вот плавится свинец. В окне — слюда.
Перегородка растеклась от зноя,
и — темнота. Но кто войдет сюда?

Правитель возлежал среди покоя,
гонимые несли к нему цветы.
Нет, он уже не спал и не был болен.

В лице его как отблеск красоты,
свидетельства средь нас иного мира,
улыбка нежно тронула черты.

Псалтири стройной позавидуй, лира,
ты не сумеешь так настроить звук!
Тот звук для сердца — царская порфира.

Итак, дитя, когда скончался друг,
что был ее гонителем недавно,
невидима никем, исчезла вдруг.

Благочестивым это было странно.
Пока не рассказал пресвитер им,
что дева отпросилась утром рано,

направилась к воротам городским,
ища уединенья и молитвы,
как то обычно Божиим святым.

Вот знойный полдень — час особой битвы.
Ей очень захотелось пить. Она
нашедши камень, встала на колени,

и сердце свое вылила до дна
в прошении к Небесному Владыке,
единая с Единым. И одна.

Но вот, вздохнул как будто камень дикий
и поспешил откликнуться на зов,
который принял Сам Творец Великий.

Плен разорвав томительных оков,
вода явила дружескую руку:
— Напейся мною! — молвила без слов.

Дитя, дитя! Познавшее науку,
которой выше и чудесней нет!
Ты — радость сердцу. Но и сердцу — мука!

На детское лицо упал рассвет,
а на устах как бы дышало слово.
Она уснула. До кончины лет.



3

О святом Великомученике Пантелеимоне

Юность духа и лет!
О, какое повсюду цветение!
Юность — сердца рассвет!
Лепестков запоздалых вращение.
От жестоких плодов,
вожделенных неведомой силою
сводит челюсти вмиг.
О постылая, милая, милая!
Слезы сердца — ума огорчение жаркое.
О зачем не ко мне
корабли с золотыми подарками!
Начинается жизнь,
год за годом, и все начинается.
Только радость моя,
как цветок на ветру, осыпается.

Среди лекарей придворных
кто еще такой красивый?
Кто еще приветлив словом
и владеет чудной силой?
Кто еще в начале жизни
полон мудрости старинной?
О, не зря его прозвали
львиный нрав и облик львиный.
Блеск и слава — честь и мудрость.
Это редкое соседство!
Посмотри, жара какая:
верный знак грядущих бедствий.
Верный знак грядущей смерти
и блистательной победы!
В воздухе — живое пламя;
мир о нем еще не ведал.
Слишком ярок, слишком молод
(чей-то глаз глядит в оконце)!
Когда шел, лицом веселым
был светлее лика солнца.
День за днем. И вот однажды
старый человек смиренно
пригласил его послушать
знаний трапезы бесценной.
Юный лев, покорный просьбе,
быть водимым согласился.
Дальше не расскажет слово,
что за мир ему открылся.
Тайна — в каждом от рожденья,
в каждом от рожденья — знанье.
Но одно у всех — спасенье,
сила Бога и дыханье.
Так ли это? Видит юный:
мальчик мертвый на дороге,
и змея, из ядовитых,
обвила ребенку ноги.
Так ли это? О сомненья!
На душе и в сердце — пятна.
Только что, алмаза тверже,
в сердце входит невозвратно?
Жизнь: вот первое условье;
возвратить в одно мгновенье!
Так, броском единым духа,
лев изрек свое прошенье.
И ребенок тут же ожил.
Жизнь воскресла в прежнем теле.
— То душа моя воскресла
у преддверия купели!

О сколько на земле людей!
Наверное, как звезд.
Но помнит всех по именам
Господь людей — Христос.
О сколько тварей на земле!
И множество дорог.
Но знает все о них сполна
Христос — Господь и Бог.
О сколько на земле богов,
и каждый — не простой.
Но все, что в мире, носит Сын,
Отец и Дух Святой.

Заключенные в темницах ждали его посещения,
а коллеги недоумевали.
Когда его спрашивали, как он лечит,
он отвечал коротко и ясно;
его не понимали.
Наконец, решили выяснить, где же истина:
пригласили слепца.
Освященное масло сделало то, что не могли сделать ученые снадобья;
для коллег это было невыносимо.
Слепца потом убили.
Господь подарил юноше новое имя:
Всемилостивый.
Слепец умирал, хваля Бога;
коллеги тряслись от бессильной ярости.
Свирель песен веры засеребрилась новыми звуками,
олово закипело.
Господь взял юношу за руку.
Олово замерзло,
дыба рассыпалась,
камень отвалился.
Господь видом своим напомнил юноше его учителя веры,
Господь ввел его в круг своих учеников.
Юноша смотрел на мучителей веселыми глазами;
это было для оппонентов доказательством их поражения.

Когда я вернусь, ты послушай, когда я вернусь!
Когда уже звуки и запахи не потревожат уснувшие чувства,
когда я останусь здесь письменно, может быть, даже и устно,
и скроет земля шаловливую снов мишуру.

Когда без сомнений и тени, без примеси грусти напрасной,
но так упоительно грустно и радостно, радостно вновь,
пришлось бы мне вас увидать — я назвал бы свидание счастьем;
и слово услышать от вас — я назвал бы все это любовь.

— Тебя убьют!
— Меня убьют.
На небе у меня приют.
Вы стали нынче мне друзья,
вы для меня — душа моя.
Здесь, среди каменных стен
Христос нас всех взял в плен.
Смотрите, какое нам счастье!
Зачем в глазах у вас ненастье?
Охранники плачут — юного пожалели.
Но лев приближался к цели.
— Если меня не казните вы,
я не снесу моей головы.
Если я доживу до утра,
вы не узнаете силы добра!

Юность, о юность! Жертва.
Видели нынче живого —
завтра увидим мертвого.
Но всякий ли сможет людей напоить любовью,
всякий ли — словно врач к нищему изголовью?

Теперь — до встречи. Здесь, в пустыне этой,
мы с вами стали как одна семья.
Вот, хлынул дождь по всей земле нагретой,
и радуга расправила края.




ПЕНТЕСИЛЕЯ

Царица амазонок Пентесилея,
восседающая верхом на великолепном, мраморном, скакуне,
а то была на самом деле кобыла,
могла показаться врагам своим мужчинам — кентавром,
звероподобной сущностью великой, что всем внушает страх.

Ахилл же различил девические кудри и тревожный взгляд
отчаянной гимнастки,
но было будто видение:
вблизи её кожаные латы истекали кровью врагов и потом,
а из-под волос ветер выметал запах волчьей шерсти.

В ней было всё: и робость жестов во время мытья
после разгорячённого боем или охотой за зверем тела;
своих незадачливых мужей она просила отвернуться, когда одевалась:
им не следовало смотреть на царицу; и смех безумицы в ней был,
и страсть охоты дикая, когда охотник страстно желает свою дичь,

и вдруг, в момент немыслимого блеска,
когда внезапно дичь поражена,
охотнице жестокой открывались
какие-то печальные законы природы, хаос паденья,
которых будто не было в начале.

Подобных этой дикой царице
мужчины бьют по лицу, как бьют рабынь,
и стыдятся обладать ими, а только унижают, как могут, всячески укоряя.
Но на кобыле и с копьём в руке
Пентесилея была страшна и смертельна.

Страшно и смертельно было её сердце,
от юности молившееся странному божеству,
о котором она ничего толком не знала,
и порой, когда кобыла наступала на труп поверженного врага,
губы сами складывались в округлое: люблю!

И тогда сердце её несколько оживало.
Царица не любила ни мужских лиц, ни мужских имён,
а тела их приучила себя воспринимать наподобие грубой пищи, но древнее
любопытство
порой заставляло смотреть на линию верхней губы и думать, после праздника роз:
этот мечтатель, или: этот похотлив.

Мы говорим: лицо, глаза — отражение души,
но царица сама была отражением запретного яблока,
будто она вся, с нелепым нежным телом — душа, что яблока запретного вкусила.
Царица хотела быть верной своим подругам,
всем сердцем она перебирала имена.

Она любила своих подруг верно и нежно,
была кротка и даже ласкова, но вдруг
царица дала слово — убить того,
чьё имя она уже знала,
и кто ей уже снился. Так ранее не было.

Ведь имя было у её подруги, у каждой, разные, как очи и маслины, имена,
она их целовала нежными губами,
но как случилось, она и не заметила сама,
что стала называть по имени врага,
простую пищу грубую — зачем же называть?

И смерти шли за смертями, сто за десятью:
пробоины в горящих страстью рёбрах, как в днищах кораблей,
и горе беззащитности, и кровь с копья, и вдовий плач,
будто суждено ей стать невестой, матерью и лишь потом вдовой,
и осознание того, что мужчины равенства не терпят,

и что рожденьем не равна мужчине.

Ахилл много слышал о царице амазонок
он увидал её в бою под стенами Трои,
и космос обратился снова в хаос.
Ахилл не знал, что беззащитность невероятно тщеславна
и умна, а ещё тонка и изобретательна.

Ах, если бы царица не стонала по ночам от ненависти любовной,
был случай, в пылу она зарезала одного из своих женихов,
не вышли бы подруги просить Ахилла о поединке
и не раззадорили бы его глинистое самолюбие;
он вряд ли знал наверняка, что царица никогда не шутит.

И вот, повержен победитель. Он думал, обойдётся по-людски,
и победительница смирится, ласковая и дружественная,
ну а потом — пусть розы и любовь,
и он услышал круглое и робкое: люблю!
Царица покорилась как дитя. Ахилл торжествовал.

Но вдруг, внезапно, в девочке проснулась женщина,
в оборвыше отчаянном, во всаднице нелепой, с сальными кудряшками,
проснулась женщина обманутая.
Изящно откинув волосы, она сказала: расстанемся.
И снова села на свою кобылу.

Не обернувшись, не взглянув, а только с новой статью,
с новой осанкой, ужасной, грациозной и вместе мерзкой,
она взяла копьё. И позвала собак.
Ахилл не мог представить, что погибнет
как заяц, в пасти гончей.

Царица смотрела, как собаки терзают Ахилла, без волнения,
бесконечно усталая и спокойная,
и удивлённо думала, что ведь она любила, и любила героя,
как это: настоящего мужчину.
А затем велела слугам очистить место и оружие от крови.

После смерти Ахилла Пентесилея поняла, что значит быть царицей:
уже не ласкала так доверчиво, как раньше, своих подруг,
не смотрела на линию верхней губы нового жениха;
но лик божества в душе её стал будто яснее
и горечь вдовья невыносимей.




ДЖУЛЬЕТТА И ДЖАЗ

Татьяне Данильянц



От автора

Я ненавижу джаз, особенно последний
год, месяц, день. Вот всё, что ненавижу.
А ведь когда-то: soul был и gospel.
Я хотела назвать свою крохотную поэтическую книгу
Jullietts soul или Jullietts gospel,
А назвала — Джульетта и джаз.
Никаких параллелей —
ничто не изменит судьбы главной героини,
никаких параллелей, никаких ассоциаций.
Но тишина звучит.

Здесь: мне по-русски хочется писать,
Льнянó и просто, будто холст под снегом,
льнянó и жгуче, чтоб запоминалось
то настоящее, которого как нет.


Герой

Ромео спит, и нос его — орган
великих снов, и в сердце — вещий вран.
Ромео каркает во сне, ужасный кашель
сметает с сердца пепелок вчерашний.
Ромео ведь не плох, он славный парень,
как репа или гречка. Он в ударе,
а нос его — орган, покуда спит.
Джульетта ведь не ангел, но летит.

Он создаёт Джульетту, сей Ромео.
Лишь траурная лента века, слева.

Она светла, но плачет железа.
В устах Джульетты маленькой ─ слеза.

«Радость моя, когда бы ты знала, сколько в тебе красивой силы,
особенной твоей красивой силы, которую не вывести ничем:
ни пергидролем в стоге тёплых прядок — я полюбил их ласковый порядок —
ни краской век, ресниц, ланит и губ. Я слышу запах кожи девичьей. Я груб.
Нейлоновый из крема воротник ─ и я забыл, что я почти старик.
Я как горилла, я Кинг-конг, но я люблю
всю эту силу летнюю, все эти линии отчаянного кроя.
Вот самолёт. Мы улетим с тобою.
Ты как стрела. Ты родом из спасенья.
Ты рай мой, дева будущего века.

Я вру, но ты мне верь. Иначе смерть придёт так хитро,
что мы не встретимся уже за гранью времени.
А я, признаться, надеялся там быть с тобой, как здесь не получилось,
помимо простыни, обыденности, связей,
которые опутали меня.
Нет, ты мне верь, моя Джульетта,
ты чудо нашей новой ойкумены.

На нас взирает ад. Но ты не бойся,
ты будешь там со мной, хоть утешенья в этом мало.
Я поддержу тебя на входе смерти,
две вечности: мы вместе ─ и мы врозь».

Джульетта плачет. Ведь она невеста,
но вот жених не тот. Зовут Ромео.

«Что Венгрии тебе, любовь и счастье,
ведь Прага эта — на твоём запястье,
моя Мишель, одна моя Джульетта,
родная мне как мать или сестра.
Что делать мне? Я слишком долго спал».


Героиня

Сегодня она в Англии, а завтра уже в Нью-Йорке,
она разматывает в стильной мастерской
чёрно-белые лохмотья фильма,
снятого Andy Warhоl,
где кадры вручную раскрашены кисточкой.
Из тяжёлого винограда впечатлений
она выбирает свежий, но и древний изюм
для art-hous.
Чувственные губы и ноздри подрагивают,
копна волос чуть шевелится от вдохновения,
от золотого космического ветра
свыше.

Джульетта стройно взбегает по лестницам
строения для разнообразных торжеств,
чтобы стать вспышкой новой, молодой и незнакомой гениальности.
Её сопровождает пена аплодисментов,
шлейф трудностей, которые она победила,
так что эти трудности теперь можно назвать трофеями,
А её — феей.

Но суть вещей и красота свободы!
То крик природы — непознавшей роды.

Склеп для неё глядит страной родной,
вот тень Тибальта, такая живая и настоящая,
что помощника трудно заподозрить в подтасовке кадра,
вот свет, запах и пыль, особенная жирная пыль
обычного человеческого жилья, обычных человеческих отношений.

«Ромео, ты сказал, что мы умрём в один день и час!
Скажи мне снова, что это так,
меня несколько пугают бегающие картинки,
в которых живое заменено на рисованное,
а вместо тебя смеётся Петрушка.
Я ненавижу джаз и не люблю тряпочных кукол.

Скажи мне, дорогой мой человек,
что мы в нашем пространстве,
мы сами создавали его, мы не условны и не относительны».

Как быть мне, Господи? Живичное дыханье одно осталось.
Стекает яд по горлу тонкой склянки.
Джульетта кашляет…



ПЛАЧ ЭМЕР НАД ТЕЛОМ КУХУЛИНА

Кто ты, пресветлый, теперь всё равно,
не вспоминать бы, что я любила тебя
одинокой любовью,
за то друиды споют мне песню позора.

Кухулин мой, никому не отдам тебя,
разворошённого по временам и пространствам,
без головы, прикипевшего кровушкой к камню,
нет, не отдам. Эмер прославится скупостью.

Что ты, Конал, взываешь меня к бытию,
а ведь дай мне его с головою, живого,
исцелённого от всех своих ран ─ слушай внимательно, Конал,
я не возьму твоего побратима.

Или я мало терпела женщин уладских,
разорвавших мне грудь и усталое сердце;
говоря: не отдам, я шалею от лика свободы,
а ему что теперь? Он на своих островах.

Только зря думаешь, Конал, что там он герой, нет.
Герой мой Кухулин здесь, перед растрёпанной Эмер,
мне споют песнь поношенья друиды,
о которой лишь упомянуто в книге Бурой Коровы.

Я его Эмайн-Маха, и ко мне он приходит на стены,
чтобы вещать уладам грядущие войны и бедствия,
да, я не Эмер уже, я городище, я Эмайн-Маха,
тень Кухулина, если ты не боишься меня, побратим.

Да, я Кухулин, бредущий по стенам Эмайн,
он вещает ирландцам грядущие войны и бедствия,
я вдова, восприявшая имя покойника,
сколько б их ни было, все они ─ Кухулин!

Тело, что снял ты со скал побережья,
сожги немедля. С ним, Конал, брат мой, сожги и память мою навсегда,
да и себя самого ─ слышишь? ─ за то, что ты видел кончину мою,
а Кухулин жив. Зола, что от Эмер осталась, не боится уродства.

Он говорил мне, что я хороша. Так ведь нет его,
нет и моей красоты. Или мало смеялись уладские жёны
на одежду мою и на нрав, смеялись, но теперь Эмер нет,
сгинули все её прелести в битве, пусть расцветают другие.

Так что тело сожги, пусть улады обойдут кругом городище,
высыпая золу по щепотке скупой, как кровь истекает по капле,
будто были здесь Маха, и Кухулин, и я хоронила его.
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney