RSS / ВСЕ

|  Новая книга - Андрей Дмитриев. «НА ОБОРОТЕ БЛАНКА»
 

|  Новая книга - Ирина Машинская. Делавер.
|  Новая книга - Андрей Дмитриев. «СТЕРХ ЗВУКОВОЙ»
|  Фестиваль "Поэзия со знаком плюс"
|  Новый автор - Елена Зейферт
|  Новый автор - Евгений Матвеев
|  Новый автор - Андрей Дмитриев
|  Новый автор - Михаил Бордуновский
|  Новый автор - Юлия Горбунова
|  Новый автор - Кира Пешкова
РАБОЧИЙ СТОЛ
СПИСОК АВТОРОВ

Анна-Мария Данилова

Стихи

27-09-2012 : редактор - Женя Риц





ом
рыбы сложнее, чем проще
идет через бок волна,
чем кровоточат губы
– будь осторожен, зима;
изморозь блеклую вытри
со щек и со лба платком
и бормочи неустанно
священную букву ом.
рыбы в воде бессмертны,
бессонница – их удел,
только ты вышел к морю,
как уже онемел;
падай на дно, касайся
неразвитым плавником
и выдыхай в поверхность
священную букву ом.

озноб
из центральных созвездий доносится громкий стук;
бесконечный процесс, все спирали сомкнулись в круг,
от зимы сводит скулы, от белого жжет виски,
выходящий из комнаты бьется о все углы.
обрисовывать пальцем грани отчетливей и ясней,
уронить себя на руки, выйти из всех дверей,
полюбить головную боль, отряхнуться, пойти на звук –
из центральных созвездий доносится громкий стук.

синоним творения
переживание и проживание слить в одно,
поставить знак равенства, неумолимый и четкий,
пространство творения безотносительно искажено,
осколки видений сметаются старой щеткой.

вынырнуть и захлебнуться – здесь воздух совсем другой,
обратной дороги нет, ты об этом прекрасно знаешь,
все, что ты видел раньше – символ, которым глухонемой
пытался выразить то, чего ты избегаешь.

без сна
в углу у моря страдали тугие волны,
в другом углу разбивались о скалы люди,
в моем углу от бессонницы сводит скулы,
в чужом углу на бумаге полмира сразу.

на книгах пыль, задыхаться ей так полезно,
курить вредней, бросай из окна скорее,
и пусть летит себе мимо снега и веток-пальцев,
с пути сбивая замерзшие крылья птичьи.

и если спать с промежутком в одну реальность,
то просыпаться минута в минуту с богом,
и все, что раньше – замазать кофейной гущей,
а все, что позже – спиной развернувшись, ходит

выпал снег
посмотри, что случилось однажды ночью,
где-то между двухчасовым перелетом до моря и морем.
выпал снег. он усеял своим многоточьем
побережье и скалы – тих, безупречен, спокоен.
и когда самолет приземлился, мы вышли на белоснежный песок,
потеряв равновесие, рухнули на колени;
где-то шумели волны, и мир сужался как дальнозоркий зрачок,
и пропадали, навек пропадали все тени…

сквозь лобовое стекло
после полуночи все фонари растеклись в лобовое
стекло, близорукие вспышки света,
все, что мир приготовил на первое, то на второе
изменится, и никакого нейтралитета.
если бог под водой, то где-то выше будет его
отражение, в небе туман дрожащий,
ближе к утру заварю себе кофе, и ни-че-го
не произойдет. только я настоящий.

осторожность
осторожнее звуков сумерки лишь да крадущийся взгляд.
пляж, босыми ногами изрытый, зализанный насмерть волной;
помнишь, как начинало казаться, что люди все об одном говорят?
чтобы не захлебнуться, необходимо стать глухонемой.

овальные стаи рыбок, плывущие где-то меж наших ног,
мокрые камни и лестницы, без остановок ползущие вверх;
все, что мы можем – вести изнурительный и простой диалог,
пряча дыхание в слезы или стыдливый смех.

между строк
научись равнодушно читать между строк,
перестрой свое тело, сними, наконец, очки,
близорукому сердцу проще давить на курок,
из незнания проще не резаться на куски.

пьяцца тонкой ладони, все улицы видно насквозь,
в мелкой дрожи каналы, все лодки пошли ко дну,
утомленное небо усталостью заволоклось,
диалог со своим Платоном подобен сну.

простыня мирозданья спокойна лишь в пять утра,
рефлекторно смыкаешь веки, щекой прислонясь к листу,
с подсознанием споришь, кривишь уголочки рта,
одеяло сползает и спит себе на полу.

между наших безгрешностей сотни пустынных мест,
рефлексируя, тащимся на зыбучий и злой песок,
каждый взгляд замедляется, каждый случайный жест,
и опять все читается наполовину и между строк.

не читай между строк, не слушай свое же эхо,
лучше плыть, набирая воздух, чем пальцами гладить ил,
устрани из эфира шумы и придуманные помехи,
зацепившись мизинцем, не трать понапрасну сил.

крепкий кофе, холодные окна и мягкий свет,
отражение в зеркале с кружевом синевы возле глаз,
с подоконника выйдешь наружу, едва ли полуодет,
и построишь свой город из рифм и обломков фраз.

сюжет к осени
босоногая девочка робко ступает в осеннюю воду,
по сутулой спине проползают прозрачные змейки дождя,
пальцы ног разрывают картину из отраженного небосвода,
в зазеркалье дрожащее переходя.

два художника ищут названия для одного и того же сюжета,
лишь утративши речь – по Гогену – сумеют его отыскать;
босоногая девочка бросит гербарий из прошлогоднего первоцвета
на живые туманы картин, на осеннюю тихую гладь.

неподвижность зрачков
неподвижность зрачков у зеркального двойника
объясняется проще, если остановить часы;
в недрах зрения прячется танец погибшего мотылька,
повторение пройденного пути.

если справился с вызовом бросить с обрыва себя в закат,
то не страшно вдруг оказаться в бездушной тьме;
главное – не подходи к зеркалам, не оглядывайся назад,
не выискивай скрытого смысла в состарившемся письме.

замыкай поскорее веки, будто бы раковину моллюск,
прошепчи свое `amen поэтам, покинувшим этот свет;
неподвижность зрачков – твой двойник нажимает на кнопку пуск,
сохраняя спокойствие и относительный нейтралитет.

в пути
окраина согнулась под стихией,
во все концы империи разосланы гонцы -
“Зевс гневается!”; молятся огню глухие,
коней железных держат под уздцы.

внутри железа – пыль, удушливая духота,
для выдоха не хватит расстоянья;
не мучайся – ложись под дождь и слушай, как вода
с империи снимает одеянья.

стираются границы полюсов,
сегодня томный юг, а завтра север в горном ожерелье,
и в памяти трепещут нити адресов,
скитаясь от печали к бурному веселью.

стихия утихает, гнев сменен на милость,
гонцы вернулись к дому; воздух – мята с горькой бузиной.
твой поезд спит. Империя тебе приснилась
под стук колес, бегущих северной тропой.

вода
очертания берега кажутся все ясней,
ты уже различаешь и лица
и пещеры, и тысячи пройденных дней,
и пронзительный крик белой птицы.
и от крика ее ты сдираешь с себя
словно кожу уродливый свитер,
и бросаешься в волны, ладонью рубя
воздух – жадно и деловито.
пьешь соленую воду, и горечь ее
заставляет забыть безутешность,
будто вата с удушливым нашатырем
отрезвила; вода – твоя нежность.

юность
безупречность стиля как явный признак дурного тона,
любовь как французский абсолютизм,
дыры на джинсах, а соль и песок в волосах – корона,
в роли прикрытия – безукоризненный нигилизм.

ступни, разбитые в кровь о подводные скалы,
пятна поверх заголовков пустых газет,
окурки из тамбура, старые лавочки у вокзала,
из голосов в голове мелкорубленый винегрет.

смех у костра как прибежище всех прыжков в высоту,
шепот босого танца – шуршание из песочных часов,
белые пальцы как змейки по смуглому животу,
честность как наказание для беглецов.

юность как будто вырванный с мякотью плод,
вяжущий скулы запретом, который уже забыт;
выпав на сушу, восторженной рыбой всё разеваешь рот,
еще пара сотен жизней – и снова волною смыт.

кит
на самом дне океана кит лениво плещет своим хвостом.
вздымаются волны, мерно расходятся по берегам, выходят из них, потом
краями щербатыми прикасаются к нашим сердцам
и стайками серебристых рыб расплываются по зрачкам.

на самой высокой точке небесной сферы царит безмятежная тишина,
застыли седые чайки под парой росчерков карандаша,
и в поры забился горячий воздух; его конечная точка – вода,
в ее отражении бьется лениво кит, и ползет к берегам волна.

и где-то посередине рождаются все твои голоса.

рыбы
в понимании мира ты сам остаешься песком,
облизанным столь небрежно шершавым морским языком,
за мгновение до того, как рыбы, отбросив в сторону жабры и плавники,
вышли в сторону леса, историю сотворив из воды.
разучившись искусству молчать, они
научились не спать ночами и жечь огни,
изучили характер нежности, боли и беготни,
и ушли в зависимость от такого простого “ты”.

календарь
когда наступает январь, ты берешь билет на тот самый рейс,
самолет точит когти о землю, расшаркивается как джентльмен,
из-за тучи лениво глядит подмороженный и усталый Зевс,
ты сидишь у окна и рисуешь в тетради сплетения мизансцен.

перелет занимает собой весь февраль. прячешь ноги в колючий плед,
тянешь чай из широкой кружки, все чаще спишь.
иногда тебе сниться море, порой – неразряженный пистолет;
просыпаясь с больной головой, ты сердито ворчишь.

самолет при посадке вдруг начинает терять контроль,
все безумие марта ты чуешь с корней волос и до пальцев ног;
открываешь иллюминатор, воздух действует как алкоголь,
из-за тучи смеется Бахус – тот еще ненормальный бог.

на посадочной полосе самолет начинает сносить – слишком много луж,
в них апрель отражает солнце и краешки рваных небес,
ты выходишь на трап и видишь – тебя встречает ловец неприкаянных детских душ,
он смеется, листая книгу несовершенных еще чудес.

самолет загоняют в ангар; стремительно сохнет потрескавшийся асфальт,
из-под тоненьких корочек льда пробивается новый мир,
звук еще не похож на чистейшую скрипку, скорей, недоверчиво-нежен как альт;
май слегка ошалело ищет тебе следующий ориентир.

на целых два месяца ветер меняет курс и раскрашивает себе лицо,
вместо красок в его руках скороспелые ягоды, соль на висках, темнокожие на песке,
станцевав сквозь июнь, ты влетаешь в июльское травяное кольцо
и сжимаешь полсотни цветастых лент в чуть дрожащем от суеверия кулаке.

опьянев от муската, не рассчитаешь себя и заплывешь чересчур далеко,
все, что будет иметь значение – горы, застывшие ниже пояса мягкие пальцы, морское дно,
мир опять поменяется, к середине августа ты заберешься отчаянно высоко,
перестанешь бояться и сбросишься вниз, ощущая лишь сладкую судорогу и тепло.

из раскрытого чемодана будет упрямо смотреть просоленное смятое барахло,
краем глаза заметишь, как из ангара выводят присыпанный пылью твой самолет;
на последние деньги ты купишь браслет и нацепишь его себе на крыло,
из-за тучи покажется Вестник и, скорчив в сентябрь гримасу, лукаво вздохнет.

начиная впадать в хандру, ты по трапу закинешь гибкое тело в сталь,
по стеклу будет течь вода, в отдалении ветер опять поменяет цвет;
сотни сделанных ранее снимков заставят тебя пережить переспелый оргазм – печаль,
и сидящий напротив октябрь напишет тебе на память автопортрет.

ровно месяц и тридцать дней ты отдашь на впадающий в сон перелет,
тридцать первый день станет белым и чистым, как был на заре рождения этот мир;
на посадке тебя основательно и настойчиво вдруг тряхнет.
не успев обернуться, ты выпадешь в снег, в ошалелый новорожденный эфир.

с наступление января ты отправишься покупать билет.
из-за тучи посмотрит бог, ветер снова изменит цвет.
вот основа. тебе осталось лишь вновь написать сюжет.
календарь бесконечен, как бесконечен отныне свет.

восьмеричный путь
отделение от тела вовсе не так, как было у Гаутамы,
вовсе не в майское полнолуние с переменой имен,
с просветлением, истиной или бескрайней нирваной,
не с укутанным нежной лазурью шелков алтарем.

все гораздо проще. и даже не нужен счет,
хотя он как первооснова должен стучат в голове всегда.
все свое тело выбрасываешь будто птенца на взлет,
после падения в море перерождаешься; ты – вода.

слух обращается в кончики нервов, а ступни в пылающие цветы,
кожа между ладоней – натянутость неба, где солнцем – пульс.
представь, что ты нем с рожденья, зато избавлен от глухоты,
и шаг в неизвестность не примет твоих отговорок “боюсь”.

и вот он тогда – твой праведный Восьмеричный путь,
и ты под ногами выписываешь его санскрит на полу,
и вот же она – твоя медитация, твой ураган и вся твоя суть,
смеется и плачет в чуть искаженном зеркальном углу.

радиоволны
на счет три в эфире появляется тонкий взволнованный голос.
она слегка смущается, закрывает глаза, слушает и молчит.
через пару минут она проваливается в сон, отдаленный как космос,
похожий чем-то по цвету на ископаемый антрацит.
сигналы все еще пробегают, радиоволны вплывают в пустой эфир.
ее выбрасывает на противоположный берег, она дышит как кит.
срез туманного горизонта похож на подтаявший летом пломбир,
а глаза напротив - на необработанный лазурит.
потом она больше ничего не запоминает, лежит и спит.
мир превращается в исполинскую глыбу льда.
вновь возникший в эфире голос тихонько зашелестит,
обращая ее тревоги в ничто до утра.

киты
все, что плавает после полуночи в комнате - серебряные киты.
мелкой рябью дрожат, шевелятся изогнутые хвосты.
спать на их спинах приятно, еще приятнее – никогда не вставать,
шесть часов посекундно запрятать в часы и забыть. не кантовать.

выпуская на волю цветы из подреберных впадин,
осторожно коснуться мерцающих плавников;
в уголках на усталых глазах отпечатки невыспанных ссадин,
в них шумящее море вливается нежностью голосов.

выражай меня словом по кисти, пиши на обоях мои следы,
отыщи, все, что я потеряла с приходом промозглой зимы;
никакого тяжелого гула в ушах, никакой суеты.
все, что плавает после полуночи в комнате – серебряные киты.

поэзия
от поэзии требовать слов нельзя.
не выпрашивать, не молить, не роптать, грозя,
не выламывать рук ей, не спутывать алфавит -
просто слушать, как тихо она в позвонках шелестит
вечной стайкой бумажных рыб.
преимущество рыб – молчанье штормящих вод,
их шершавые взгляды вбирают в себя небосвод,
под слоями сетчатки они берегут слова -
от поэзии требовать их нельзя

диалог
из одиночества я создам диалог -
он будет стройным и юным как греческий полубог,
горчить как кофе из термоса с коньяком
и отдавать безумным таким, прекраснейшим естеством.

я сотворю напротив себя двойника -
я перекрашу ему рубашку, мелом вычеркаю глаза,
прицелом рифм мы смажем себе виски
и точным выстрелом станем с собой на ты.

я призову из Аида тени ушедших вне -
их шепот мягким потоком ряби выльется по стене,
самоубийцы, гении, миражи
пройдут под кожу, в кровь заложат буквы свои и сны.

на белом фоне выстрою черный ряд -
и все слова мои двери в память приотворят,
и мой двойник засмеется лицами городов,
одним дыханьем сдвинув плиты материков.

из каждой чашки потянется теплый дым -
он станет морем далеким, лицом бесконечно родным,
и каждый взгляд под пальцами прорастет
и на бумагу, легко толкнувши, меня прольет.

в огромном зале эхо рассыплет десятки строк -
из одиночества я создам диалог.

страх
страх утонуть излечить очень сложно,
его можно лишь обрубить, выбрасываясь со скал,
неизбежность понятия “невозможно”
перерезать как пуповину, создав из воды кинжал.
страх полета вскрывается утром обычно,
на изломе у сна с провалившейся черной дырой;
ложку меда тогда надо выложить подъязычно
и небесным рассветом укрыть себя с головой.
страх осенней хандры ходит вровень с ангиной,
вызывает заложенность носа и призраки самоубийц;
из спасения – музыка, книги и апельсины,
память светлого лета и песни весенних птиц.
страх потери является часто в кошмарах,
комковатыми спазмами в горле и горечью на губах,
остывает на кончиках в пряных сигарах,
замирает под нежностью в тонких белесых руках.
страх пропажи рассудка опасен и очень коварен,
ходит в краешках лезвий, в углах заостренных фраз;
бег в лесу, стайки рифмы – удержат на грани,
успокоиться можно под взглядами синих глаз.

каждый страх вызывает к себе двойников и повторы.
каждый страх можно выжечь или забыть.
каждый страх как иллюзии, сердце и горы
может сделать сильнее или убить.

колыбельная
три кружки кофе за вечер, три дня без сна,
три потекшие ручки, тетради, подглазины, белизна,
слева боль, на лице улыбка, в руке волна,
а под пальцами сердце нежнее и мягче льна.
смерть в Венеции, жизнь в Лаосе, любовь отпустить в Париж,
погадать на блокноте – “любишь? рисуешь? спишь?”,
из Мадрида танцы, морское дно - Коктебель,
мир вбирает в себя, раскачивает качель...
…слева боль. на лице улыбка. в руке волна.
сердце в пальцах – нежнее и мягче льна.

рифмы
здравствуй, сердце мое, крепчайший зеленый чай,
лишь слова найди, ты полюбишь свою печаль,
отрастишь себе крылья бессмертные – сразу в рай,
перепрыгнешь из августа прямо в тягучий май,
рифмы стянутся сами к тебе, ненавязчиво, невзначай,
ты их только записывать успевай.

звук
звук кажется плотным сгустком, утоптанным по краям,
прижатым вплотную к ребрам, к тоскливым моим глазам.
я выплесну кашель в трубку, прислушаюсь к пустоте -
там бог улыбнется тихо болезненной слепоте,
там тонкой полоской света прибой зашумит в висках
и мягкой волной оставит следы на моих руках.

синий упрямый взгляд
тебе как будто лет пять или шесть,
и ты любознательна, как и все дети, рожденные вспышкой звезды,
и спрашиваешь меня – все, как есть,
синим, упрямым взглядом касаясь у края неба нечаянной пустоты.
и я говорю. Говорю без конца о приливах,
безумном животном страхе, об огненных птицах, бродячих собаках,
о призраке ветра, запутанном в ивах,
о всех неотправленных письмах и всех неразгаданных знаках.
ты слушаешь. Жадно и чутко, как будто
сейчас не закончится никогда, а тебе только пять или шесть;
и синий упрямый взгляд – словно снежная незабудка,
а мы существуем сегодня и только здесь.
и я говорю. Если хочешь – о вечности океана,
о скрытых на дне городах и о пыли с утраченных ныне зеркал,
о голосе дикого старого барабана,
способного вызвать из памяти все, что я раньше скрывал.
ты слушай. Тебе будто пять или только шесть,
и ты заставляешь меня понимать, что мир больше, чем был вчера.
ты спрашивай. Спрашивай все как есть;
твой синий упрямый взгляд не отпустит уже никогда.

безупречность
безупречность не вырастить между зажатых ладоней,
не впустить идеалы корнями в изгибы белесых ступней;
чем прозрачнее небо, тем чище весна и бездонней,
чем укрытая солнцем волна – та, что гонит Борей.

что по сути своей отражение пальцев в поверхности кожи?
ты становишься тенью второго, дыханием, взглядом и ей
отдаешь непредвзятое, то, в чем так слепо вы схожи,
в чем вы вместе становитесь в сотню порядков честней.

нежность рек
и никак не унять оголтелые буквы, вода во рту;
отчего так устало в окне замерзает дым?
отпускаю его в безупречную, убеленную пустоту,
оживающий призрак без следствия и причин.
осторожнее воздуха будет шепот твой у дверей;
на несмытую краску ложится холодный снег,
все, что было возможно, то стало уже белей
в перекрёстке из нежности полузамерших рек.

август
перекличка в песочнице цвета солнца и янтаря,
все здесь? Море и чайки, седая усталость волн?
август мягко щекочет страницы настенного календаря,
на холодном паркете лучше ходить босиком.
дорогая, спрячь поскорее плечи свои в часы,
я шепну тебе на ухо, как обездвижить их потайной механизм;
мне не нужно пить море, мне хватит ужасной соли твоей слезы -
только я не смогу, мне претит мой отчаянный эгоизм.
на лопатки твои прилипают следы от моих загорелых рук,
в этой комнате пахнет пылью и нежностью из окна;
плечи спрятав в часы, ты рисуешь на белой чашке незримый круг,
я плыву где-то рядом, ногами касаясь дна

нерожденное лето
мятные сумерки будут смешаны с ранним утром.
я, выглядывающий из окон, буду лениво сбрасывать пепел
под ноги прохожим – смуглым, иноязыким и чернокудрым,
и морской горизонт будет свеж и светел.
срез корицы на влажной поверхности круглого блюдца,
тающий запах кофе, затерянный в искривленности переулка,
где стайкой босой чьи-то дети по-птичьи смеются
и прячутся в закоулках.
мрамор соборов ладони тянуть будет к небу и выше.
ты выйдешь на площадь, на пленку снимая людей случайных,
и я замру. рассыплются нотным хаосом голуби с крыши,
крылом к крылу, задевая крайних.
босоногая стайка детей привлечет все твое вниманье.
я улыбнусь, зная, что ты меня ни за что не заметишь,
но ты заметишь. нет, не меня. объектив в созерцанье
ребенка уйдет. яркие дети – твой фетиш.
у девочки будут мои глаза и пшеница твоих волос.
она окажется дочерью цирка, в улыбках ее будут спрятаны бесы
и даже несколько ангелов. и каждый ее вопрос
будет громок, как отзвуки Марсельезы.
тебя завлекут ее танцы и гибкость, и то, что из каждого взгляда
будет сыпаться вспышками мир – дикий, неутолимый,
и это ее творение - сумерки раннего утра – мята
и пух на губах тополиный.
оставшись в памяти и на фото, она будет жить
и, возможно, вечно. ты выйдешь с площади, я докурю сигарету.
и мы не узнаем, что этот ребенок и все, что могло с нами быть -
лишь сон никогда не рожденного лета.

что?
что в тебе? молоко, повлажневший снег,
горький лед иссеченных под мартом рек,
тополиный пух, покрасневшая линия облаков,
всплеск из рук расходящихся бубенцов.

что во мне? соль, зеркальная нагота,
взгляд слепого, идущий из-под зонта,
корабли в руках и бумажный сон,
да упавший в поток реки Фаэтон.

что о нас? истончившийся пульс в губах,
узость полок в трясущихся поездах,
сонм богов, километры живой воды
и безгрешность падающей звезды

стук птенца
вот он я – вывернутый, смеющийся,
морем разодранный,
глаза в половину лица,
в груди моей -
взрывом вселенским бьющийся
в скорлупку тугую
яростный клюв птенца.
улица под ногами плещется,
тетради сминаю,
смеюсь в уголочки стекла,
только замру – одно лишь мерещится -
лазоревые твои
как озера глаза.
и не сплю я, чаинки высчитываю,
телефон баюкаю
ласками наглеца,
передумываю все да перепрочитываю,
да касаюсь больного виска,
да ловлю тебя с нежной жадностью,
я, морем разодранный,
глаза в половину лица,
со своею дурной нескладностью,
стуком сердца
яростного птенца.

дышать
наглотавшись воды, отдышаться почти никак,
по сплетению вдарить и убежать.
я сильнее, чем стая голодных и злых собак,
и слабее ребенка, что хочет спать.
не дави себе шею тугим песком,
не сгружай в сердцевину застывший ил;
не выбрасывай крылья, не стань глупцом
и не пей полуночных густых чернил.
на скале, среди каменных лиц и снов,
научись лучше воздухом вновь дышать;
посмотри – в горизонте среди буйков
улыбается чья-то седая мать.

в канцелярию
в загнанных лошадей просто стреляют.
детей гладят по голове и суют в карман леденцы.
встань, Лазарь, и выйди вон! - берут и оживляют.
мелко пищат возвращенные в гнезда птенцы.

и что-нибудь мне, дорогие творцы.

Ad memorandum
(Иосифу Бродскому)

к черту бы частности, к черту все малозначные прегрешения,
вечность контекст задавала вовсе не для того,
горечь сухого вина не разбавить безличностью местоимения -
действующее лицо отлучилось без подписи “итого”.

преподобный Джеймс Уилмот, а следом и Джозеф Харт,
за попытками метко хлестнуть ничего не нашедшие,
и унылость стремления все подогнать под единый стандарт,
и улыбка на фото, без укоризны колющая в произошедшее.

и лейтенантом неба став, он избежал упреков о погоде,
и росчерки пера на идеальный город памяти легли,
и площадь времени, столь близкая к воде, и вроде
мы – на поверхности живущие круги.

в последнем движении рук
оставались лишь запахи краски, соли и шторм.
берег мерно дышал, расползаясь живым песком,
и в ладони ложились колючие капли воды,
прирученным зверьком обнимали твои ступни.
караваном текли с горных высей тяжелые облака,
звонкой дрожью стонали деревья, вилась листва,
опадая увядшими рыбками в шум волны,
исступленно лобзавшей прибрежные валуны.
через пару часов на песке не останется ни следа,
и в последнем движении рук ты была приветлива и нежна;
море плыло навстречу бескрайним большим китом,
оставались лишь запахи краски, соли и шторм.

форма моря
море не имеет законченной формы,
кроме, разве что, формы своего сосуда,
переполненного по самый край и не раз
выходящего из берегов.
пальцы имеют обыкновение мерзнуть,
впрочем, январь здесь скорее осень,
и солнце висит высоко, стремительно падая -
и не заметишь, как.
краски повсюду – зелень, бутылочное стекло,
белесый камень в ладони и акварельные пятна,
запах масла, железной дороги, угля,
пресловутой соли.
тяжесть болезни – чужой, не своей, но как будто своей,
как будто корабль тонет, трюм переполнен водой,
а шлюпок нет. Позволь, удержу тебя над волной,
главное – не засыпай.
дно будто ребра гиганта, в них впаяны якоря;
среди безупречного горизонта белесые паруса
гурьбой друг за дружкой, как дети,
бегут домой.

девятый вал
что касается соли в присыпке надуманных ран,
то ее предостаточно под ногами -
море плещет в углы из картинных рам,
повинуясь девятому валу, рожденному за буйками,

что касается ветра, пришедшего с Атлантиды,
то его ты найдешь в километрах закатных гор,
меж лесов, поклоняясь следам Артемиды,
и в крылах у Гермеса, хоть плут он и первый вор.

что касается странного сердца и покрасневших глаз,
то они – лишь ответ на болезнь и погоду;
разверни себя в профиль, забудь помрачневший анфас,
остальное спиши на погрешности перевода.

что касается наших зыбучих затылков и спин,
им пропишут почаще друг друга касаться,
это будет верней, чем от боли искать анальгин
и полночи в холодной воде задыхаться.

что касается нужного сна – ты сплетешь его сам,
убаюкаешь нервное тело немыми словами.
море плещет в углы из картинных рам,
повинуясь девятому валу, рожденному за буйками

танец до горизонта
здесь высоко, здесь в пески зарывают монеты,
пляшут при свете костра, вытанцовывая следы,
днем здесь ласкают волной подгорелое смуглое тело,
прячут в бутылках послания с той стороны.
здесь поднимаются в горы, теряют сознанья от счастья,
пишут стихи, исступленно купаются голышом,
здесь поклоняются богу, богу морского всевластья,
криком безудержных чаек, раскинутым в небе крылом.
здесь препарируешь сердце, взрезаешь его по кусочкам,
в каждую тонкую жилку вшивая соленые дни;
сердце стучит так отчаянно, быстро и точно,
сшитое заново в мареве томной воды.
здесь оживаешь и взмахами – радостно-слепо
учишься плавать, глотая соленую горечь, сухие пески;
здесь высоко, здесь в пески зарывают монеты,
до горизонта в волнах вытанцовывая следы.

море как знак бесконечность
а потом будет море, упругим живым кольцом
зажимающее в оковы животного страха и нежной перины,
и подводные боги к тебе повернутся лицом,
мягкой мимикой грозных царей призывая в морские пучины.
окунешься и вынырнешь резко, сипя от восторженных чувств,
хриплым голосом небо призвав к полудурошной радости,
и, взахлеб рассыпаясь от сотен пронзающих тело безумств,
ты окажешься на перепутье у силы и сладостной слабости.
оттолкнешься и прыгнешь на плечи гигантам из скал,
выдыхая соленые брызги, расшитые солнца рукой,
и в счастливом отчаянье сотнями сотен зеркал
разобьешься о камни, усталость сменив на покой.
а потом ты очнешься. И море упругим живым кольцом
пережмет тебя снова, и страх станет мягкой периной,
и подводные боги к тебе повернутся лицом,
призывая, как знак бесконечность, в морские пучины

blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah