СООБЩЕСТВО
СПИСОК АВТОРОВЮлия Стениловская
Утро втроём
22-10-2004
Вот опять окно...
М. Цветаева
Гадопятикна...
П. Мамонов
Она застёгивала юбку, одновременно (в который уже раз, мать её!) пытаясь зажечь сигарету сломанной зажигалкой. Я лежал на диване и почёсывал недельную щетину. Я крут. Недельная щетина - почти борода. Привет, мистер Хэм. Наконец она застегнула молнию и взяла спички. Я подумал, что неплохо было бы выпить кофе, раз всё равно не поспать, и сказал:
- А задница у тебя - ничего.
Она посмотрела на меня и сказала:
- У тебя тоже.
Снова повисла вялая пауза. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “У меня схватило желудок, а она фотографировала, как я потею и умираю в зале ожидания, глядя на пухленькую девчонку в коротком лиловом платьице и туфлях на высоких каблуках, расстреливающую из ружья...”
Она села на край дивана, упёрла взгляд в пол и перебила:
- Спасибо, хватит. Я снова почувствовала себя сукой. Это помогло.
Я пожал плечами.
- Может кофе?
Она рассматривала свои ногти.
- Возможно.
- Сделай.
Она подняла голову:
- Свинья.
Мне не стало ни обидно, ни стыдно. Я крут. Полежав в опустевшей комнате, я поднялся и прошёл на кухню. Она сидела на табурете, по-птичьи сжавшись. Мне ничуть не было её жалко. Нет, я, всё-таки, действительно крут. Она сказала:
- Уже шесть.
Я сказал:
- Да.
Она сказала:
- В принципе, у меня есть ещё час.
Я сказал:
- Да.
Она распрямила спину и посмотрела в окно. Я вспомнил её спину полчаса назад... В животе шевельнулось что-то похожее на нежность. Я вовремя вспомнил, что я подонок. Сел на стул и начал насвистывать. Ты моя лошадь, а я твой ковбой... Она то ли всхлипнула, то ли хихикнула и снова сжалась. Кофе с шипением растёкся по плите. Я зачем-то сказал:
- Мне действительно жаль.
Она устало посмотрела на ручку моей чашки и сказала:
- Ничего, бывает...
Я отвёл взгляд от её ног. Жутко захотелось курить. Или погладить её по голове. Или снова завалить её на диван. Я прикинул, какое поведение более пристало подонку и закурил. Она сказала:
- Я...
Помолчала и сказала:
- Я больше не могу так.
Встала с табуретки, вышла в коридор, потопталась там и вернулась на место. В открытую форточку дул сраный утренний ветер. За окном в помойных баках завтракали грязные голуби и толстые белые птицы. Сволочи. Испортили мне даже этот гадский пейзаж. Я сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она посмотрела на меня почти умоляюще. Я сказал:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Она сказала:
- Хочу. Но не буду.
И мы засмеялись. Мы смеялись легко и бездумно, как маленькие засранцы, уронившие в костёр воробьиное гнездо, пытаясь смехом заглушить тонкий писк.
Когда она уходила, я отвернулся и укрылся одеялом с головой. И снова не увидел её взгляда, от которого мерзко щекотало бы в носу. И ничуть не пожалел об этом. Я величайший в мире подонок. Понимаете, насколько это тяжело?
Она застёгивала юбку. Меня всегда поражала её тяга к бесполезным вещам и людям. Вот и сейчас она в который раз пыталась прикурить от давно сломанной зажигалки. Наконец-то юбка застёгнута, найдены спички - почти что вселенская гармония в отдельно взятой квартире. Разумеется, если исключить всклокоченный диван и мою опухшую небритую физиономию. Почему-то вспомнился Хемингуэй и очень захотелось кофе. После такого, совершенно логично, как мне показалось, прозвучала фраза:
- А задница, - говорю, - у тебя - ничего.
Она посмотрела на меня с каким-то давно подготовленным удивлением. Так смотрят зубные врачи, заслуженные учителя и женщины, не умеющие слушать.
- У тебя тоже.
Наступила пауза, в такой ситуации - разрушительная в смысле планов на кофе в постель. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “Когда-то мы скакали верхом. А сейчас плещемся в троллейбусных заводях. И спим на ходу...”
Она присела на край дивана, задумалась и сказала:
- Женщины любят мерзавцев, это всем известно.
Я пожал плечами и решился:
- Хочешь кофе?
Она тщательно осмотрела свои ногти, будто они могли ей что-то подсказать.
- Возможно.
- Сделай.
Она, прямо таки, с одобрительным осуждением кивнула головой:
- Свинья.
Свинья, так свинья. В конце концов у свиней самый близкий к человеку генетический код. Может мы и произошли не от обезьян вовсе, а как раз от свиней. Если это окажется так, я, например, ничуть не удивлюсь. Лежать в опустевшей комнате оказалось уже не так уютно. Я затосковал и пошёл на люди - на кухню. Она нахохлившись сидела на табуретке. Я действительно почувствовал себя свиньёй. Вот уж правда - гусь свинье не товарищ.
- Уже шесть, - сказала она.
Я никогда не спорю с женщинами по утрам.
- Да, - говорю.
Она, видимо, приняла мою жизненную позицию за предложение.
- В принципе, у меня есть ещё час.
- Да, - говорю.
Она потянулась и посмотрела в окно. Я вспомнил её спину... И тесноту, и слова, которые утром мучительно вспоминать. Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви. Я даже почти покраснел, сел на стул и начал насвистывать. Никого не будет в доме кроме сумерек... Она усмехнулась, но, видимо, вспомнив что я - свинья, тут же снова нахохлилась. Кофе с шипением растёкся по плите. Я зачем-то сказал:
- Мне действительно жаль.
Она устало посмотрела на ручку моей чашки. Так смотрят ... Ну да, женщины, когда им зачем-то что-то такое вдруг говоришь.
- Ничего, бывает...
Я поспешно отвёл взгляд от её ног. Страшно захотелось закурить. Или сказать ей что-нибудь глупое. Или схватить на руки... Я снова покраснел и закурил. Щетина - это удобно. Она вдруг как-то засуетилась, занервничала:
- Я...
Задумчиво помолчала, будто пытаясь вспомнить - что это она, и вспомнила:
- Я больше не могу так.
Вскочила, вышла в коридор, осмотрела его и вернулась обратно. Я сидел, подставив лицо свежему утреннему ветру, дующему в форточку с ленивой настойчивостью соседа Ивана , пытающегося занять денег у тёщи. За окном тоже происходила какая-то жизнь. Степенно завтракали в помойных баках птицы, степенно пытались позавтракать завтракающими птицами дворовые кошки. Всё как обычно. Она сидела на табуретке и ждала. Я подумал и со всей рассудительностью, которую нашёл в своей гениальной голове, сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она так посмотрела на меня, что я прямо почувствовал, как мой, и без того не классический профиль, расплывается в симпатичный свиной пятачок. И, разумеется ляпнул что-то уже совсем не подходящее случаю:
- Сиди, разумеется. - говорю - Если хочешь.
Она даже не удивилась.
- Хочу. - и, с логикой настоящей женщины, продолжила - Но не буду.
И мы засмеялись. Действительно, забавная ситуация. Двое взрослых, рассудительных людей ведут себя как подростки. По-детски хочется хихикать. По-детски хочется плакать.
Когда она уходила, я отвернулся и укрылся одеялом с головой. В общем, с утром было покончено. Одинокий, нелепый безрадостный день стоял у порога.
Она застёгивала юбку не как все - снизу вверх, а с четверга на пятницу. Одна её рука вела язычок, сцепляя зубцы вчера и сегодня, а другая пыталась высечь огонь из зажигалки. Моя мать, пересчитывая седые волосы на своём гребне, говорила когда-то: “Легче погасить то, что никогда не горело, чем зажечь то, что уже погасло”. Я лежал, вытянувшись по дивану головой на восток, ногами на запад. Лицо моё, как овца шерстью, обросло мыслями недельной давности. Я вырвал волосок с подбородка и положил его под подушку. Завтра из него должен вырасти новый сон про красную гору, о склон которой разобьётся металлическая птица.
Она соединила четверг с пятницей, сегодняшний день со вчерашним, плюнув, припечатала место их схода пуговицей из кости единорога, утёрла косой глаза и поменяла зажигалку на спички. На часах застыла минута в которую нужно стирать пыль со вчерашних ожиданий, пропалывать сад и гадать на кофейной гуще. Я взял с пола серебристую пачку из-под сигарет и прочёл вслух:
- “А задница у тебя - ничего”
Она удивлённо прикусила ресницы, потом подошла к шкафу, взяла зажигалку и прочла на ней:
- “У тебя тоже”
Тишина трещиной прошла по стеклянному воздуху. Я сглотнул застрявший в горле огрызок прошлого понедельника, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и прочёл:
- “Возможно то, что разделяло Геро и Леандра, было волнами времени, а не воды. Возможно, Леандр, плавая, преодолевал время, а не воду...”
- “Застань врасплох человека и увидишь животное...” - засмеялась она, рассматривая отражение своих острых как перец зубов в отполированных ногтях.
Я поднял левую руку и рассмотрел арабскую вязь на своём ногте:
- “Может кофе?”
Она взяла с полки “Жития святых”, открыла наугад, ткнула пальцем в страницу и ответила:
- “Возможно...”
Я осмотрел свою правую руку. Линии её плелись греческими буквами:
- “Иди делай”
Она перекинула косу с левого плеча на правое, стукнула по полу ногой и ответила:
- Свинья.
Я вспомнил, что в детстве видел, как дед мой, закалывая свинью, всё время сначала пел ей по-сербски, потом перерезал глотку и сразу же отрезал хвост, чтобы песня, не выливалясь целиком через горло, проходила через всю тушу. От блюд, приготовленных из этих свиней кровь становилась жиже, а взгляд сгущался и даже древние старики вспоминали время, когда песни их не текли ровно, а выплёскивались, подобно пульсирующей крови.
Когда я пришёл на кухню, она уже сидела на табурете, перекинув взгляд через левое плечо. Метнув его вслепую, на звук моих шагов, она промахнулась и перевела его в слова:
- Уже шесть.
Я ответил:
- Да.
- В принципе, у меня есть ещё час.
Я снова ответил:
- Да.
Я вспомнил её спину. Правая лопатка у неё поднималась над левой и подрагивала, как у степных кобылиц. Значит она спит на животе, лицом на восток. Тогда камень её - опал, дерево - бук, а инструмент - скрипка со струнами из конского волоса. Я начал выстукивать пальцами мелодию, которую однажды, проходя по нашему городу несли за собой цыгане. Она захохотала.
Кофе с шипением расползся по плите бурыми августовскими гадюками.
В этом момент я понял всё:
- Мне действительно жаль.
Она спрятала обрывки смеха за пазуху, оплела взглядом ручку моей кружки:
- Ничего, бывает...
Я закрыл глаза и начал считать по-гречески, в обратном порядке, от десяти до одного. Она, словно ведьма, уколотая иголкой в тень, дёрнулась, подскочила:
- Я...
Я сидел и считал, она корчилась, коса её змеилась по спине, лицо опадало, как переспелые листья:
- Я больше не могу так.
Я, стараясь не коснуться её взглядом, смотрел в окно. За окном сидели четыре белые птицы и одна серая, с металлическим отливом, ожидая кого-то. Сзади к ним подползала огромная чёрная змея. Я тайком нарисовал ногой на полу букву “тэта” и сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она сидела, чёрная, словно деревья в ноябре, ветви её рук змеились по плечам, взгляд бессильно метался, как раненый воробей. Я дрогнул на минуту, только лишь на минуту:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Но было уже слишком поздно, её уже здесь не было. На стуле осталась только её кожа, пустая, сухая, шершавая. Сквозь смыкающиеся над моей головой воды душного холодного сна я услышал откуда-то:
- Хочу. Но не буду.
Немного позже, лёжа на дне своего уже следующего сновидения, я услышал её смех, заблудившйся в моих занавесках. Часы показывали шесть часов утра, четыре белые птицы смотрели в моё окно, под правым соском у меня проступили два чёрных пятна от укуса змеи. Спасение у меня только одно. Если читатель, видящий эти строки - мужчина, то я проснусь уже в пятнице и всё это будет забыто мною. Если читатель - женщина, то я проснусь в четверге, и всё будет повторяться снова и снова, до бесконечности...
Она застёгивала юбку. Тонкие пальцы как-то растерянно танцевали на бедре. Другая её рука зачарованно, словно совершая священнодействие, пыталась добыть огонь из сломанной зажигалки. В уголке рта подрагивала нетерпеливая сигарета. Я лежал на диване, распятый, раздавленный внезапно нахлынувшим чувством беспомощной нежности. И будто бы не я, а кто-то другой, более достойный, лучший, протянул руку и погладил себя по заросшей щеке, пытаясь убедиться в собственной реальности. Я бог. Или что-нибудь, очень к нему близкое.
Она застегнула молнию. Новорожденное совершенство, застрявшая в пластиковых зубцах неуловимая завершённость. Продев ладонь сквозь замерший воздух, взяла спички. Я погружался в это мгновение, как в сгущёную темноту океана, пока - спасательный круг - не возникла мысль о кофе. Пересохшими губами я прошелестел что-то безнадёжно невыразимое, но в то же мгновение услышал чей-то чужой, хриплый голос:
- А задница у тебя - ничего.
И испугался. Но - греющие лучи в уголках губ, солнечный теннисный корт, обратно летит мячик:
- У тебя тоже.
И снова - сияющей медленной негой - тишина. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “Страшнее всего мысль, что, поскольку, ты отныне сияешь во мне, я должен беречь свою жизнь. Мой бренный состав - единственный быть может залог идеального твоего бытия...”
Она присела на краешек дивана, печально улыбнулась, опустила взгляд, подняла:
- О нет, я здесь скорее “обречённая милая бедняжка”...
Сжалось сердце, я снова неудержимо падал вглубь мгновения. Пожал плечами, словно пытаясь выплыть, уцепиться за что-нибудь привычно шершавое:
- Может кофе?
Веер рук перед профилем сложился, сжался в кулачки, перевернулся:
- Возможно.
Я понял, что не смогу даже пошевелиться, не то что сдвинуться с места, отправиться в далёкое плавание к неведомым берегам газовых плит, холодильников, шкафов, оставив её здесь, в этой точке времени и пространства. Еле хватило сил прошептать:
- Сделай...
Я не смог закончить фразу, она не поняла.
Плавные ласточки бровей на безмятежном лбу, ласка голоса, слова, превращающиеся в её губах в прекрасные колючие цветы:
- Свинья.
Смысл ускользал, я уже не чувствовал ничего, кроме радости обладания этим звуком, от его сотворения заново в моих ушах. Я бог. Но мир распадается, тает, как обещание ясного летнего дня в склизком утреннем тумане. Невыносимость бытия не с - невыносимее небытия. И вот я шествую на кухню с закрытыми глазами, боясь не обнаружить на ненадёжном насесте табурета её по-птичьи сжавшейся фигуры. Щемящая жалость, приоткрыв было солоноватые глаза, зажмурилась, уступив место ясному, бесконечно широко распахнутому восторгу. Нет, это выше человеческих сил - видимо, я всё-таки бог.
Сонным шуршанием шин просыпающихся троллейбусов:
- Уже шесть.
Я еле могу разомкнуть губы:
- Да...
- В принципе, у меня есть ещё час.
- Да...
Я вспоминаю её... Белые тени в темноте, по всему телу вновь растекается истома, по смолистой поверхности сознания лунной рябью растекается мелодия из Колтрейна, кофе с шипением растекается по плите... В момент неуловимый, невожможно неуловимый момент она начинает ускользать от меня, начиная с приподнимающихся уголков губ... Я сижу, пригвождённый к стулу шероховатым остриём ещё не свершившейся, но уже неизбежной потери, всё, что можно проговорить:
- Мне действительно жаль.
Она, видимо, ничего ещё не понимает, не желает понимать, но в глубине её глаз распускается, растёт какая-то решимость, я не могу этого видеть, закрываю глаза, в темноте, густо расцвеченной зелёными пятнами возникает звук:
- Ничего, бывает...
Она тоже начинает чувствовать, что что-то происходит, тот, кто в курсе всех этих дел, наверняка смог бы объяснить, а я не могу. Но она ничего не слышит, не хочет ничего слышать, ломает белеющие пальцы, звенящий голос:
- Я...
И снова - белеющие пальцы, звенящий голос:
- Я больше не могу так.
Она вскакивает, выходит в коридор, возвращается. Затянувшийся пролог... Театр? Театр. Театр, лишь ради которого, возможно и стоит жить. Я со своего места наблюдаю её неспешно-рваный ход по авансцене, окно на заднм плане, голуби, чайки, глупыши, раскачивающиеся деревья. На моей голове колпак Арлекина. Я улыбаюсь... Утренний ветер колышет занавес штор. Я ухожу в образ, растягиваю злые тонкие губы в улыбку, следующая реплика:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она подхватывает ту, другую маску, бледное лицо, чёрные брови, искры слёз на широких рукавах.... Я мысленно кланяюсь. Улыбка на моём лице разрастается, вот уже вместо лица - улыбка, безглазая, ядовито-красная улыбка:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Изящный наклон чёрной шапочки, скобка рта искривляется глубоким вздохом:
- Хочу. - снова вздох, взмах белых рукавов по когда-то кем-то выдуманной траектории - Но не буду.
В следующее мгновение она смотрит уже совсем по-другому, начинает смеяться , леденящий скрежет заводной игрушки разламывается пополам, свозь него проглядывает её пугающе обнажённое лицо... Я срываю колпак, отдираю от своего лица непослушную гримасу, но уже слишком поздно. Сугробом наваливается холодное одеяло, открываются глаза, открываются лишь для того, чтобы втянуть в себя пустоту внутри разлетающейся карточным домиком комнаты...
А её уже нет, её уже нет, она уже ушла - в какие теперь сны - неизвестно.
Она застёгивала юбку. Нет, откуда в голове эта фраза? Всё было совсем не так. Рядом с диваном стоит некто гражданка и пытается застегнуть юбку. Вот. Я лежу на диване. Гражданка пытается прикурить. Я смотрю и вижу, что зажигалка не работает.
Наконец гражданка завершает акт застёгивания. Гражданка, назовём её Наташа Николавна, берёт спички. У меня на лице шевелятся волосы - пищат, толкаются и растут. А мне вчера приснилось, что я - борода товарища Эрнеста Хемингуэя. Я слышал, что товарищ Эрнест Хемингуэй по утрам всегда кофий кушает. Я лежу на диване с открытыми глазами и не могу заснуть.
- А задница у тебя - ничего, - говорю.
Гражданка, называющаяся Наташа Николавна, делает удивительно удивлённое лицо и говорит мне:
- У тебя тоже.
После этого все опять занимаются своими делами. То есть: я лежу на диване, гражданка у дивана стоит. Однажды я прихлопнул таракана - он кричал так громко, что у меня уши лопнули и я три с половиной дня слышал только тишину. И сейчас так же тихо. Мне стало так страшно, что я опять взял книжку и стал читать вслух:
- “Вот например: раз, два, три! Ничего не произошло. Вот я запечатлел момент в котором ничего не произошло.”
Гражданка упала на диван нижней частью туловища, замахала руками и говорит:
- А по-моему, ты говно!
Идея была определённо нова. Я вспомнил про товарища Эрнеста Хемингуэя и сказал:
- Может кофе?
Гражданка конфузливо опустила глаза, изображая что стесняется.
- Возможно.
Я разозлился и дал гражданке, непонятно зачем называющейся Наташей Николавной, в глаз. Тоже мне, цирк здесь, что ли? Встал и гневно кричу:
- Сделай.
Гражданка зарыдала глазами, убежала на кухню, спряталась под раковину и кричит оттуда:
- Свинья.
Мне стало стыдно. Ведь это я сам совершенно постороннюю гражданку ни за что, ни про что Наташей Николавной обозвал. И пошёл я на кухню тоже - извинения просить и ставить эксперименты об обозревании вселенной из-под раковины.
А гражданка, которая совсем уже Наташей Николавной сделалась сидит на табурете и, не без апломба, заявляет мне:
- Уже шесть.
У меня семь серебряных ложек в шкафчике на случай погрома спрятано. Кидаюсь к ящику - шесть.
- Да. - удивляюсь.
Гражданка на меня внимания не обращает, говорит и говорит:
- ...В принципе, у меня есть ещё час...
А мне так понравилось слово “да” выговаривать... Я про гражданку позабыл совсем, слово на языке перекатываю, перекатываю, да как заору радостно:
- Да!!!
Посмотрел на гражданку - а она-то вовсе уже и не гражданка, и даже не Наташа Николавна вовсе, а птица - рот клювом, из спины крылья торчат. Гусь или курица, красивая, в общем. Птицы - это красиво, их жарить можно. И стал насвистывать “Чижика-Пыжика”. Насвистывал-насвистывал и понял что это “да” было волшебное. Только как его ни повторял - и так, и эдак, и в обратную сторону - всё бестолку, видать, это другие слова были. Расстроился я всей своей чувствительной натурой и говорю:
- Мне действительно жаль.
А гражданка, то есть Наташа Николавна, тьфу, то есть толи гусь, толи курица, шипит печально:
- Ничего, бывает...
Толи гусь, толи гражданка шипит, кофий шипит - хоть святых вон выноси! Я сижу и шевелю зубами. А гражданка-гусь снова за своё:
- Я...
Вскочила, в коридор вылетела и опять шипеть:
- Я больше не могу так.
Я схватился за свои волосы и стал их выдёргивать. За окно гляжу - там тоже птицы, толстые, белые, красивые, смотрят печально, шипят. И я стал шипеть. Пошипел, успокоился и говорю:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Гусь-гражданка-наташниколавна совсем расшипелась, крыльями захлопала так, что потолок стал подниматься, я испугался совсем и говорю:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
А она с табуретки об линолеум ударилась, обратилась снова гражданкой, которую я не пойми зачем обозвал Наташей Николавной, и сказала человеческим голосом:
- Хочу. Но не буду.
И мы засмеялись. И табурет засмеялся, и потолок, и красивые толстые птицы за окном смеялись так, что забыли шипеть. А кофий весь выкипел.
А Наташа Николавна замахала какими-то оставшимися крыльями и улетела совсем куда-то. Но я этого не видел - я от страха под одеялом сидел. Если вам интересно, слушайте дальше, а я больше не могу, спать стану. Сил моих больше нету это рассказывать.
Поскольку некому больше сказать это, скажу я: “Она застёгивала юбку”. До сих пор поражаюсь: “Она застёгивала юбку” . Что до неё, не знаю, было ли бы её удивление под стать моему. Она. Её жесты, предметы в её руках. Позже я, возможно бы, подумал что это всё совершенно естественно. Полагаю, она явилась только поводом, поводом к этому удивлению. Но то, что она застёгивала юбку, чиркала зажигалкой, именно в тот момент, когда я лежал на диване, сонный, небритый...
Странное ощущение, смутное чувство, что я что-то пропускаю. Что где-то происходило, происходит ещё что-то. Но, думаю, в тот миг комната эта с диваном посередине, креслом и безымянной мебелью полностью представляла для меня весь мир. И странно было бы слышать в гулкой пустоте отражённые от возможно несуществующих стен, за которыми, хотя, было бы безумием предполагать это, ничего не было:
“А задница у тебя - ничего.” - “ У тебя тоже.” - “Может кофе?” - “Возможно.” “Сделай.” - “Свинья.”
“О женщине, которая застёгивала юбку, с которой я разговаривал, которая на протяжении невыразимого промежутка времени, с прошлого по настоящее, была достаточно реальной, чтобы оставаться постоянно мне видимой, о ней я предпочёл бы навсегда исключить всякое понимание. В том, что мне необходимо её цитировать, выставлять на свет, используя обстоятельства, каковые при всей своей таинственности остаются свойственными живым существам, присутствует приводящее меня в ужас насилие...”
Присутствует настолько, что я не могу уже цитировать что-либо ещё. Я должен рассказывать о том, что я беру книгу, должен изображать шелест страниц, передавать строгой последовательностью закорючек цвета чёрного неба движения моих горла, языка, гортани, её горла, языка, гортани, но я опускаю руки, сразу переходя в плоскость, где буквы выстраиваются в слова, слова в фразы, фразы в осколки текста. Покой, боль, тихая спокойная боль. Ты покидаешь меня. Ты, она, мысль моя? память?
Она уходит. Когда я думаю об этом, я ещё не знаю, что не думаю о ней. Верно и то, что я сделал несколько шагов; миновав кресло, отправился с интересом изучать этот самый предмет, я живо им заинтересовался, словно нашёл в нём причину, которой мог оправдать свой приход. И она застала меня врасплох, совершенно врасплох: “Уже шесть.”
У меня совсем не было времени задать себе вопрос - что она имела в виду, его едва хватило, чтобы уловить, подметить истину этого прикосновения и сказать ей: “Да.”
Насколько я мог видеть, это была словно панорама искушения, мольба о вечном счастье, предложение вручить мне ключи от царства “В принципе, у меня есть ещё час.”
“Да.” - “Мне действительно жаль.” - “Ничего, бывает...” - “Я...” - “Я больше не могу так.”
Теперь я уже почти вижу, как зарождается где-то внутри, по соседству с бегущими нервными импульсами трепещущая волна, как она отталкивается от губ, как, затухая, проходит сквозь толщу воздуха, заставляя вибрировать барабанные перепонки, но дело не в том, что я могу себе представить. Дело в том, что диалог, этот ли, другой ли невозможен, невозможен вообще. Невозможен, как невозможны эти комната, кухня, кресло, прочая безымянная мебель, книги, их авторы, слова, то, что за словами...
И не важно, какая фраза будет следующей - “Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.” или “Сиди, разумеется. Если хочешь.” или что-нибудь вроде “Хочу. Но не буду. “; и не важно, что было, есть, будет потом; и не важно имела ли, имеет ли в данный момент какая-нибудь из этих фраз место в реальности (реальности ли? - моей? твоей? чьей же?); и не важно чьи руки, гортани, языки, губы, фразы, книги, мысли, боли складываются, небрежно сваленные кучей, в узор солнечных бликов на полу комнаты, которой нет, в утро, которого не было - во всём этом присутствует какое-то сходство со мной. Позже я смог вспомнить только это. Чувство, что речь идёт обо мне, улыбку, истинную улыбку, каковая, однако, медленно, с бесконечным терпением уже стала вновь болью какой-то пустой улыбки (чёрт! снова цитирую прямой текст!), улыбающимся спокойствием этой боли. И только воспоминание об удивлении от присутствия при рождении фразы “Она застёгивала юбку.” Только...
2003
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah
πτ
18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона
(ↄ) 1999–2024 Полутона
Поддержать проект:
ЮMoney | Т-Банк
Сообщить об ошибке:
editors@polutona.ru