Сбор средств:
Яндекс Paypal

РАБОЧИЙ СТОЛ

СПИСОК АВТОРОВ

Кирилл Ефремов

книга I - Herbarium

29-11-2004 : редактор - Павел Настин





КНИГА # I
HERBARIUM


СОДЕРЖАНИЕ:
часть I
СУМЕРЕЧНЫЕ ПОКОИ
КНИГА ПОЛЕЙ ВОКРУГ
ЗИМНЯЯ УЛИЦА ИЕРОНИМУСА
АМАРКОРД
ДЕРЕВО-МЕЛЬНИЦА Ъъъъъ
ВЕТЕР
СЕНТЯБРЬСКОЕ ПЛАТЬЕ
ЯБЛОКИ БЕРЕГА СКАЗАНГО
ОКО ВОЛКА
НА ЗЕМЛЕ
ВОКРУГ СОЛНЦА
часть II
КВАРТАЛЫ АРХИВОВ АНЕНЕРБЕ
ИВАН КУХНЯ
БУРАТИНО, СКАЖИ: ПОПКОРН, ПОПКОРН
ШЕСТОЕ ЖЕЛАНИЕ СИНДБИС
ДУХ-ИЛЬИНЪ
ЧАЙ
ПРИМЕЧТАНИЯ



Впрочем, если вмешательство Вашей милости окажется необходимым, я очень охотно разрешаю Вам подправить мою картину всюду, где какая-нибудь случайность или моя небрежность сделают это нужным.
Рубенс, письмо Юстусу Сустермансу.
Антверпен, 12 марта 1638



СУМЕРЕЧНЫЕ ПОКОИ


Зацветшей мелии случайный аромат,
напрасно ветра гладь - зеркальных
прекрасных вод коснётся, вечер,
и блещут сны, и медлят тени,
крадучись – тени, сумерки покоя
внезапно разольются в тканях синих,
и тёмный мёд, – минутой всё застынет.

Где звука металлических ущелий
неуловимый смысл.
Я слышу струн напоминанья, вновь
они кружатся надо мной...
Где чьей-то жалобе простой –
разносит голос, ветер вторит,
храни тот час пустой.
На грани теплого дыханья
напомнит слово сентября.
Мерцание цикад, их серебристым смыслом
туман окутал тьму, клубится тонкий пар,
всё падает, всё ниже дым костров,
долины меркнут, иней словно царь.

Да кто-то жжёт опавшие листы,
на дальнем склоне дальние огни,
и где-то там сгорают летних, бывших –
сады, средь обнажаются осенние дворцы,
их числа столь верны.

Быть может так,
тем инеем осыпаны стволы
свезённых на зиму.
Спит будущий огонь
и жаркий хлеб –
закован в серебре.
Лишь ныне числа инея
сплелись с другими;
мерцает фонарям –
храни богатый свой наряд,
что солнцу первому не рад.

Так волны сумерек уставшие видны,
чуть различимые ряды...
И запах горных скал, и шелест горных трав
Сквозь долгий час плывут воспоминаньем.
Храни пропавших; усыплённый задевает
едва заметный ветер, рябь неслышима
скользит по водам, глубока, простор скрывает,
сгустилась тишь.

(октябрь 1992)



КНИГА ПОЛЕЙ ВОКРУГ


Ночные реки в расселинах пролегли.
Синь городов рассеялась.
По степи разбредутся, не касаясь земли,
высятся крепостные стены,
тёмных дворцов плены.

Облака
в степи


Над лесной далью – пасмурные огни.
В полях меж лесами – ясные огоньки,
костры с чудесами.
Чует жильё лиса.

Затаилась лиса.


К жёлтому окну
охотник прошёл,
возвращаясь с полей.
Захмелел человек усталый,
во сне сапоги оставил...

В жёлтом окне
смотрят.


Скрипнула дверь –
контуры на крыльце.
В оклике её
вереница гусей послышится.
В дом, испугавшись, вернётся.
Робкая тишь.

Дверь упирается
в сером


Россыпь мёрзлой земли
отчего бросить хотела
на те золотые ступени?
Быть может, завтра выпадет снег.

Как оцепенелой земле
чудится
выпавший снег.


Силуэтами вольными
разбежались они по оврагам и балкам.
Волк блеснул; водопой –
шелестит, отражает река,

Кто
пробежал.


вьёт иголочки льда.
Чернота высока –
ивы заросли спят –
мимо, полем дорога.

Ночи замёрзшее
логово


За низкой изгородью
падают окраинные степи.
Птица сорвётся с севера –
крик запоздалый вернётся.
Крылья огня алые.

Север вечерами
ближе.


С летних пастбищ –
пастухи погоняют, ниже
по течению – сотни ноздрей дышат.
«Далеко слыхать» –
Ночь глуха.

Незамеченным зверем
в окно заглянет.


Тусклый свет на ладони –
движется кто по равнине.
Медлит внизу;
снова везут...

Свет отмечает
лица.


С небесного порога
холод струится.
Месяц лениво стоит.

Часы сливаются
Вдоль сонного сияния.


Числа туманов разлитых
вдруг различимы. Ивы
спят очертания мнимые.

Там луна
ушла в сторону леса.
Поздняя осень.


Молча. Древний пролом земли,
реки в расселинах,
поле студёное стелется.
Гор покой громоздится
за чёрным, как вороном.
Темнота замирающей птицей.
Во все стороны –
табуны уплывают прочь:
мимо кочует ночь.

(октябрь 1992)



ЗИМНЯЯ УЛИЦА ИЕРОНИМУСА.

ПРОШЛИ ПАЛОМНИКИ

Под музыкой вертящихся комедиантов,
и запах улиц мочекаменных натеков
въедается в насмешливые ноздри,
под песнопенье яростно смиренных,
разбитых самогонным на пороге,
и щели, где подглядывают дети,
тех улиц ледяные щели.

Кто в пальцах мнущий воск,
и взгляд застыл зеркальный,
кто мел кромсал цветной,
и маски скалятся по стенам,
гнусавым почерком, под кисти феерверки
в холодном воздухе сквозь щели мерк.

Под исполнение желаний вдохновенье
отныне есть любовь и путешествий
бессмысленные ткани, медленно скитаясь,
они бродячим воском суетятся,
они охвачены огнем усталым.

Сквозь мутный кувыркающийся кашель
иссушенный монаший, утро хляби
и соль целебную, и человечий яд,
так в город жалует чума –
отныне жалует
и трон обмахивает страшный.
Целованный и важный

Сверкает город – грязных, лакированных,
и вдоволь связано. Бряцает музыка, коварны их доспехи
под гулом медленных имён...

Они грудятся надо мной,
Они заплечный дел табак
в заморских кофрах троекратных,
и соль везут чужих земель,
загонных поселений смрадных.

И каждый он.
Алхимик, впившийся в печать
абракадаспы синей чары,
богатый ищущих открытий,
как правил откровения святой
и лекарь знающий –
стирает мел,
о вдоволь наслаждающий,
за отшлифованной доской творений.
Дверей.

Под тротуара пыльный
вдоль стылой улицы
бредущие из камня
и дьявольский запах
(за иерархией таится Себастьян),
ручей перебирает Босх,
органный гнев и откровений пьян.
Заключена печаль и посох.

(октябрь 1992)



АМАРКОРД
(«Тригонум о Джордже Беэре, капитане северных морей», часть третья)


...У вас есть шанс, ослепительный шанс.
Пройди поля пшеничные жизни долгой
в ультрамарин-железнодорожными огнями цикория,
с полегшими хлебами, но здесь легче идти,
под небом засвеченным, и с негативом космоса
на фоне облачности, и дождей аквариум на горизонте –
распускается высотный простор крылатых разных стай,
выбив землю из под ног своим метеоритным дождём.
Так и идешь полем один,
творец значительных идей, цена которым – облака
и музыкант без нот и клавесина.
Капитан несуществующих морей,
тобой
прочтенны книги,
где птицы городов твоих, усталость ног
и тополиный пух неявных дней
из детства раннего...

Как закончится ночь,
где закончится лето,
не ищи мою тень
в пыльных улицах ветра.
Карта в сгибах истёрта,
память эхом затихла,
нас уже не понять,
нас не вспомнить уже.

(июль 1991)



ДЕРЕВО-МЕЛЬНИЦА Ъъъъъ


Названья деревьев – пути повестей,
Брон, Дуб и Дурдибеойл.
вкруг великой долины ведут они бег
Олар, Мейт и Мискайс.

(«Разрушение дома Да Хока»)


Что бывает сентябрь,
в этом замке король...
Север король, ладонь войной,
белый комонь на белом шелку.
Три полотнища в чашку
молоком нескончаемым тянутся.
Что бывает на полотне яблоком...

За осокой погонишься.
Прячь от осенней воды –
хлопок, зверь и тенет
нитяной скорлупы –
мохнатым крылом объят.

Колыбели взмахи,
окутан плачущий.
По веретену в пальцах,
по берестяной в плавании.

Говори, унесет
дымной дорогой в тумане –
голоса-голоса,
шлюзов иных перезвон,
голубые колокола в травах
оменяй на любовь и сахар.

Там бродит сонный тетерев.
Хвост, хвост зацепи за очаг.
Повернись, на ушко, молчит –
дерево-арканы Ттттт,
дерево-река Ааааа –
на вертячку, заживо тянет тебя.
Там кроме огней огни.

Ягоды-капли,
ягоды-прорехи,
ягоды-лесные соты,
ягоды все страны...
Скрип, меленка –
под ноги лебеди.

Бурый тополь, стена кора,
живокость бей, росянку лей,
хоровод-хоровод,
в поле прохожий...
«Жаворонка родник золотой,
пустельга тревожная киноварь»
Что проку,
я уезжаю
и этот раз.

С гор сойдешь войском:
всадники трубят.
На задних лапах хаживает,
тебя ожидает,
на ветках седые брови.

Последний тетерев.
В пуховой долине стоит –
ветрено-метла Ххххх,
или за печкой берёзовый веник,
вечера вчера и всегда –
до утра ли протянут тени,
густой темноты охапки,
крапива, зерно, камыши, олени...

И всё засыплет печальный мельник.

(ноябрь 1993)




ВЕТЕР


Чисто поле. Свет заметных
отражений, числа, числа.
Степь заветных, иль обещанных
слежений за тобою. Чистый свет,
застигнутый порою снегопадом.
Стань под градом. Не маши руками,
станет неприметно пробуждаться,
без названий, без причины,
под дырявый кров слетаться...
Резких чисел, мыслей, цапель,
да болота – что работа, перекаты,
из заплаты терпким чаем напоён,
обессиленный толпою
мчится заячьей тропою
в тесно поле, тёмный лес,
потеряется; исчез.

Заволочится прозрачной рябью чудь.
Чудно дело, он крадется
вдоль по доле, тихо-тихо,
ради смеха хвать за ухо, незамеченный,
на воле; не оглядывайся, жги:
дым винтом, глаза купцом.
Смой мошку, котёл на шляпу,
сено в лапах, вырви строго
ветвь, кора костра рябого,
искры жалят щёки, быстры,
как пороги у реки –
здесь её пересеки.
Запустил в ботинки рыб,
сапоги полны крупой,
кашей, суп из топора, закрывается нора.
Там готовится еда, или сладкая вода.

Застеклянится прозрачным озером вдали,
камышами позолоченной земли.
Красно вру. Осенних беспокойных птиц
заметался ворох, порох,
есть бывало что, пали,
снова жарь, перо щипай,
вся фигура – растолстай;
расцветай осенний лес: нету горя до небес.
Рыбий месяц подо льдом, из под ног...
То сеятель напрасный: что посеял, то пожал
песней сыт не будешь, вести
голубей, в окно стучал
хитрый зверь, по стеклам бей...
Кто молчал.

Замелькают в дальних травах фонари,
кто потерянных детей скликает,
кто их ищет, ветер сеет
серых круп кривые сети,
кто найдет их – веришь мне –
так будет. Силою упоминания – будет.

Так-то чаем обжигается в избушке,
чтоб молчать. Не поучать,
те пергаменты листать.
Есть двухвёдерная кружка.
Встать мешает, на подушку
никнет сам, усы в карман.
Веришь мне? Напасти там
запускают по воде. Поплывёт,
да всё – обман...
Потонуло в решете,
задохнулось в темноте,
кануло; да не в обиде.

Но остынет, взледенеет,
в утро выйди, вдоль порога
кто рассядется убого,
жгучий, резкою чертой,
расползается слезой,
обручем ополосует,
боль танцует, улетел
птичий клин, нависнут перья,
серых дней мельканье чисел.
Стал на лыжи чародей.
«Всё забыло чары дел»
Всё забылось...

Ровный свет. Застывший
огонек запретный, бывший...
На пороге, сбиты ноги,
сколько вечер длится, длится,
словно ветер... На этом –
уж и ехать пора откровенно,
и ликом надменный: прощайте,
забытые лица, и ты,
кто сейчас,
кто южных цикад – попросит – поймайте,
увяжется за каретой раздетый
и будет кричать безжалостно
«Мальте, Мальте...»

(август 1992)



СЕНТЯБРЬСКОЕ ПЛАТЬЕ



Вот уже вороны в тех зеркалах,
срываясь, падают из бездны рукава –
лишь осень простирает новый взмах,
кружатся, чёрные на золоте: пора,

пора. Ладонь тревожит и зовёт,
всё пепел августа – сверкает вороньё,
над парком нависая и бранясь,
над поздним выстрелом. Дым требует огня...

Но жест другой руки рассыпался дождём,
холодной глиной, запахом грибным...
Чертог сырым покоем ограждён –
увит лишь холодом одним.

Быть может, пьёт из запотевшего стекла,
открылась тёмной пахотой земля,
смиритесь, – караван плывущих птиц
над этим днём, их неумолчна высь...

Аллеи блекнут, проясняя свой убор –
да кто-то машет нам из дальних окон,
как бабочек медлительный узор –
по низу огненным, по вороту глубоким.

Кивком единственным возвращены слова,
и месяц падает, последний лист срывает
уже октябрь, от ветра прячет светлые холсты.
Твой чуткий страх есть ожиданье красоты.

(октябрь 1993)



ЯБЛОКИ БЕРЕГА СКАЗАНГО


После этого Король приказал Красной Девушке, которая привела нас во дворец, показать ему комнату, где мы будем спать, но комната оказалась Очень Дальней Комнатой и рядом там никто из людей не жил.
Пальмовый Пьянарь Тутуола, «Путешествие в Город Мёртвых»



         Золотыми стихами Гафиза, может быть, останавливает меня повествование блистательной английской поэтессы Седаковой, на крошечных листах попавшее мне в руки намеренно. Я позабыл уже, что видел вчера, читая этот, по-современному испещренный местоимениями, текст.
         В комнате моей есть стеклянный садок, накрытый волшебной книгой. Там запахи вереска, там пальба в тысячу зелёных фонтанов акации, улицы белым камнем проложены, грохочут трамваи-ночные кафе, и там стоит август, – силою одного этого воздуха – звенящее лето, позднее лето застигает меня здесь, в мансарде; пологий вечер; чернила столь густы; бражник вырывается из проема.
         Заполняя этот редкостных описаний гербарий (он оплетён соломенной обложкой), мне надлежит устроиться на узле с огромной постелью, быть может, ещё роялем, что так давит в лопатку углом.

         Итак, гербариум мой, иссушающий заросли совершенно заморских и пряных форм, и – какой покой воцарился – невидимого ветреного сада заросли, там полные насекомых и птиц, в затишье щебечущих.
         Словно искатели крупиц на востоке – звон комаров, терзающих лицо – промываю этот речной песок: «Жизнь есть лист стеклянный, весьма тонкий, золотое яблоко, внутри гнилости исполненное, Калифорния, Венеция, Хорошёвское шоссе, жизнь есть река, в алмаз впадающая, семья полковника, чаепитие у мандарина, жадное прощание, вишнёвая шаль, сонатина для мандолины.» – Так происходят слова таинственной и хмельной Хэдди, её арлекиновый красный жук, в то время как для меня жизнь – словно оркестр, затаившийся среди анимационных парков громадного сержанта, там она слиток янтарный и повседневный.

         А памятен ли тебе тот костяной жук на ладони, говорят, приносящий беспокойство, как чёрные со скарабеем кольца – китайский учёный прион на скорлупе ореха?
         Протяни руку: хранит ли он направление лесной и витой дороги, дороги пыльной и прекрасной? В жаркой ширине её сто насекомых и ящериц в цветные одежды рядятся сразу. По берегам сырым глинистым – хвостоносцев Маака вечерняя лента и переливниц – дневная, запах жужелицы изумрудово-синей, сверкающей; чёрный и строгий клоп утыкается в руку, укус, и детский плач разносится: над опушкой, над моим пятилетним, горьким изумлением – так давно это было: дорога вечная, и вырывается в золототравных лугов протяжённость, в храм, охраняемый зноем, парадом стрекоз и осой, разбойничим стреляющей жалом.
         Пробегай, пробегай, ты прекрасный конник моих обращений. Голос твой лёгкий, твёрдый и ненасытный. Итак, некто, неизвестной земли проезжий, увьём чело ему кожаной лентой, некто, за давностью писем почерк его размытый – ныне и твоих снисхождений миракль в сорокалетние розы Пекина, в чайные розы сновидений, путь укрощающих, в помутневшие лазури дамасков обряжён, как в невидимое обряжённому усмехается Сим-Симурга мохнатый куст.
         А на коленях моих уже сидит птичка – «Карандаш, карандаш, по-турецки скажи: карандаш», – учу я говорить, и – «нос, нос», – в ответ запускает палец в мою ноздрю этот крошечный мальчишка, стараниями которого я ощущаю на костюме влагу.
         Но и этими стараниями я всё уже забываю, а забывая – дописываю одно из последних – снова какой покой воцарился...

         Вспомни; но вместе нам нечего вспомнить, нас хранит разобщенность, и непременно порознь треплющему старую машинопись наградой лишь отольётся темень.

         Бумага моя серебряная и копирка тоже – «Амбассадор», где он скачет, унылый и хрусткий.

         Знакома ли тебе аллея осенняя там впереди, где её протяжение прерывается не то паром, не то пустотой – клубится нечто, шерстью тонкой, где ветвь растаяла, светлый венок неведения царит вокруг.
         Тогда я сорвался и пошёл полем, полем, набив на ноги мокрой травы колючие охапки.

         В другие дни встречаются меж этих рядов берез, тополей, среди просторов смородины, или там облепихи, - сгорбленные, в пуху все, старики смешливые, боязливые, сонные: спросят невнятицу, исчезнут, в то время как размашисто гонишь вдоль ряда долгого и ветреного.
         Мы движемся в поле дождя, а до моря ещё далеко.

         Позади неумолчны – прислушайся: мимо сверкают поезда, поезда апрельские, июльские, августовский гон поездов, наконец; с собою разговоры путешественник произносит, доставая сейчас же глубокие сковороды с едой и кипяток; сахару полные чаши подбросив воздух, и я в этой жаре соглашаюсь неизбежно. Проносятся за окном и исчезают одни Таинственные Поселения.

         Отбросив догадки, мне досталось перо журавля и синичка, поймать которую ещё полбеды – тогда приходилось ли вам снаряжать бегство от бегства, ведущее неизменно в комнату, среди зеркал окруживших лиц: их жест обернулся смятением, или семя пролито водой и впитано золой. А зеркало я разбил, разлетелось.
         Итак, гомон заполонил мой слух, однако я вырвался накоротке и скриплю себе, поминутно макая головой в чернила, или даже обмакивая перо, перо – в шкатулку с чёрными водами. Храни жуков моих в шкатулке деревянной с медным замочком.

         Она, книга моя, раскрывает страницы необъятные, листать которые нет уже никаких сил, всё более лёжа и упирая тяжёлую голову: сначала о подбородок, затем основание носа охватывается, а чем больше осени на дворе – то и в переносицу вперяется большой палец; вот передо мною в подозрительной посудине кофе, рассеянный глоток его будет, как только болезненно соскочит палец в глаз.
         Стал ли я переделывать уже бывший гербариум, можжевель добавлять в дичь? – Оплетён он тщательно и надписями испещрён, а одна так и прочтена: «Порт Сказанго, порт блуждающий и многоликий», разбойники костры жгут, наверное, забыть тебя нельзя.
         Стал, стал. Оказался князь Синдбис весь переправлен, бубны шаманские едва не утеряны. Возвращение: порок, желание и смех; странное дело, но когда пробежало всё это? – «при каком Государе то было»: лекции о Золотом праве, дождь весенний ледяной на Плющихе – там ничего не осталось, камня на камне не осталось. Дождь идёт, но сентябрь; арканы отражения безмолвствуют, всё больше вороны в тех зеркалах, а над Юго-Западом – смотри – уже проносится птичий корабль, смеющийся над омутом своего полёта, один, другой, последний.

         Я уехал на море, я пропал на юге – кем увезён туда в пыльном мешке почтальона? Морда моя стала азиатская, лошадиная, злая. Травы там серые, жёлтые, сплошь покрыты сухими улитками, да крошечными синими цветками, камни там ящериц да кузнечиков выносят, а скрывают – жаб драгоценных и морщинистых.
         Линия береговая тянется, тянется, стерегут её крачки, надломленным крылом трепеща, и кричат «клири, клири», в то время как чайки кричат «кеа», полёт их безупречен.
         Здесь вечерами ухожу я в солёную степь, мальчишку посадив на голову, и он всё смотрит, смотрит вдаль, ухо мне треплет, – как солнце пропадает, красивым клещом раздувается на морде собаки в мягкую розовую вишню, как красное солнце – ветра знак – скользит меж глумящихся буревестников, в ядовитое тело лимана погружаясь без единого плеска.
         Ночь прибывает; «Ночь», – говорит мальчик, он выучил новое слово, и он тянет руку, месяц седьмой доставая. Берег притих, смотрит тысячеглазо, звать его Аргус, в драгоценную тьму, звать её Тиамат; берег рождает пение, слабое и желанное, гибнущее в тяжёлых волнах, как бабочки, летящие на восток.
         Конечно, только пения этого ради и спешат сюда едоки и попутчики: отдых, отдых; облик их почти не отличается от облика богов, тело их состоит из смрада, воды и пригоршни белой золы, пироги их заполонили собою великий гон поездов, песок раскалён; конечно, счастье и ищи здесь: оно лежит в жёсткой траве среди сверчков и мышиных глаз.

         Счастье для меня – это неведомый вам камень, это ветра журавль, танцующий на холстах, либо танцующий над покоем стерх: тяжесть его велика и лёгкость необычайная. Торопись, торопись, конник чудесный, упрямый, босой: гонится ветер, но в повседневность швыряет, а глубокая и чёрная книга эта обращается вавилоном листков разрозненных и больных. «Твой чуткий страх есть ожиданье красоты».

         Лень сказать, но стоит лишь край листа прорисовать уголками имени твоего — инициалы выйдут почти совершенно мои: в одежды пересмешника обёрнуто посвящение, либо гуттаперчивая его тень.

         Верю, что знаки о нём неоспоримые и печальные: вижу, застыл между пристанью и путешествием дальним корабль высокий-высокий (верх страницы – алхимик о двух головах, то знак обратной коньюнкции: «вам никогда не бывать вместе»), на парусах огромных которого я близоруко правлю, исчисляя где-то траву за травой, просматривая «вех, соком влащий, злит тления тлах», добавляя кипяток в сухой чай, или кочуя с кровати на кровать, а оттуда кочуя за стол.

         Я, быть может, проставил сейчас «Б» в черновиках, и продолжаю, на подоконник пальцы опираю: казни выстрелов среди огней за оврагами. Оставайся за пыльным, прозрачным, хрустальным, Книга-княж – красное тиснение, либо портрет, им владею, дождь и снег рассеивай из рукава, чай иванов и живокость на твоем венце; но, эх, шагай через рыбий хребет облаков застывших – знаю, небесный бортник, где-то мёд твой сумеречный всё гуще и ароматнее.

         Была вода, стала во льдах; дымом тончайшим одевает лицо, нет, зачем она нависает над глазами, в сполохах (свечи трепет устремляется за рукой) стены её то меньше, то больше, и пропал-то я в комнате Дальней, где ещё предстоит мне, где ещё длинна ночь, часа два; от холода и страха лает, лает жёлтая дворняга внизу. Собака-собака, сколько мне лет жить?

         Была вода, стало нет. Станет воли тенет; опера; ротас; сатор Арепо: о, вырвалась, простите разбитые стёкла мне – печаль, мечта, дыхание, сочетание знака и воздуха, как своим именем бы не назвать, как сделать это: падение перед нами и окно, куда устремляется птицей белой, большелапой. Быть не могло, но лебедь оказался тем вернее, чем гонимей.
         Пахарь чёрный, в заржавленные ручки судьбы его впившийся, зубы натруженные выпятил и волочет за собой рваный бокаж; за оградкой насмешник вольный – чему улыбается – Нашедший подкову.
         Ещё два листа отправились к пралистам.

         — Памятен ли Вам настоящий, нос хранит ли аромат? – чей-то первый колючий цветок перевитый, именем роза? – велением которого в метель и потёмки погонял неистово трамвай неповинный и пустой, мчался сквозь март, нахлестывая и запрещая себе думать о возможной сцене, дабы не разорвать её бесчисленными репетициями?
         И днём прошлым снова, года три пропустив стороной, вглядывался я в дом старый, табачный, твой, на дороге застывший; в глубине его колокола бьют неспешно – слышите звон серебристый? – окна у тебя – темным темны; шагнёшь в дом – а тот всё в землю врастает, эхо сырое, дверь гулко отпахнется – и налетит со двора кузнечиков шелест, ударит луч горячий, пылинки заиграют... Но всё же, откроешь её – снег, снег, прошёл кто-то, скрип, скрип: уже зима, письмо моё длится шесть, семь месяцев, и конца письма жаль.
         Серп на востоке растёт, падает – все они на ладони оставили след: песни месяца Ай, сказки гончей звезды, жаркий песчаный мираж, смех над августовской водой; запылает сентябрь – в этом замке король; последний лист срывает – лишь воспоминаний книга вокруг; пролетело уже зазимье, чортово зазимье, время сна и болезней...
         Так дочитай же; помнишь меня?! Пригодились ли конверты с полуостровом и улицей, или жук, или садочек стеклянный, там, где вмещается, верю, «край Сказанго», его причалы и мосты, а появись он из простой опечатки – многое в нашей судьбе стало бы одиноким и ясным, многое ранит, голод знания проясняет, память заветная неиссякаема, любовь есть унижение и вина, иначе страх, иначе – безнаказанной наготы игра, стихи сквозь вино всё прозрачней, и вдохновения лукавый странник укрылся белым монашьим плащом.
         Мы движемся в поле дождя, море совсем под ногами.

(ноябрь 1993)

ОКО ВОЛКА


Вспомни;
наградой мне лишь отольётся темень
и, золотом звеня, кровь жадного огня.
Ты уносись беззвучно
в сырость и ночь прощания.
В сумеречную целину –

сквозь листья темноты
беги, замирая,
руки в густой спорыш спрячь, спрячь:
на кончиках пальцев
в смирном цвету затаилась боль
и теплится венцом,
у бровей одичалая –
запахом и клинком,
мирта и тёрна венчанием.

Земли тысячи парков и тёмных полей,
лай собак в деревнях,
на окраине утёсы-воины сонные,
упираются о ступень их мечи-водопады –
вдоволь тебе преграды
на тропе с бегущей рекой;
отшатнись от света –
дом затаился в саду,
вдоль веток простирая тишину.

Вспомни;
закружится лик опоздавший, ненужный,
но преданно к подолу приник водой:
останься, тому улыбаясь,
усталой путеводной звездой –
никогда, никогда...
В отступающих днях прячь...

И звезда падает,
падает сквозь синие мачты,
в густой ком золы,
в запахи прелой листвы,
в тёмную рану.

II
Там восходящих гроз,
что вплетены блестящим полукружьем,
потоком царственных монет
и вмещены в покой –
ещё недосягаем строй,
ещё неузнаваем голос...
Так этих сполохов раскаты и движенье
лишь отражают острых молний рой.

Ты убегай извечно –
где эти земли лучшие
замков и ста королей,
ненасытных излечит
желание –
навстречу пыльному шороху,
обретая, быть может,
радость на кончиках пальцев,
чей жест обернётся смятением,
искажающим слово, ладонь на лице
линий и сцен.
Ты оставляй течь

чёрный ручей,
где вересками пьяная пустошка
прячет овраги, ключи...
Как чепрачный пес, настороженно,
кто-то следит тревожно –
память, память,
толща нерождённого ила...
А вязанке дров – плыть
до самого очага дальнего.

Как ворох бражников бросается сквозь тени,
и бьётся бисером о шёлк прозрачный,
плетенье начато:
о фонари бьются мятущиеся,
дорогу осилит ищущий.

III
Привязанный к шёпоту сердца грома,
с ним осаждает бег,
и становится виден –
в просвете нитей,

что по лунной дороге тянутся –
радость, зеркальная радость;
на золотое мясо оленя набросился
остриём, наслаждением,
и месть, послышится месть.

Поиски трав бессмертия,
глаз отблеску верь.
Настигай, озираясь
по звезде, каплей слетевшей в ноги
тучного леса,

вдруг над собой
опуская дождя завесу.

Гром, гром
из искры беспокойных слов.
Мокрая дорога, сухая дорога,
темень, как логово,
полная скачущих капель,
невидимых лап убегающих;

правда ли –
голубика из влаги вырастет?
Дождь, цветение ириса.

Как нарождается
ночь ирисов и смеха,
на горе янтарной
всё мягче эхо.
Далеко звонит колокол;
вокруг молоко.

(апрель 1993)



НА ЗЕМЛЕ


Тибетский колокол –
чотуругольная шапка
голове пустой и беспечной.

Дальний голос
и проходит, как всадник –
связка гусей у седла;
забвение –
не ищи меня по кострам –
узелки в степи,
дым набит в рукава, –
и его прозрачный дозор
крутыми холмами объят.

Тем больше добра –
в заячьих ногах пронесется ввысь,
над концами полыней кровь,
над цветками пижмы золотой следы,
над самым плечом и костром
тропы
в таволгах мокрых.
Но голос не шире облавной охоты.

И собачий хрип –
псы долгоногие твои.
Воин родился у самой воды.
Подрастёт, как идущих домой тень,
голова высоко,
треплет больших по холке,
вечером одежду обернёт,
но войдя в один водоем,
выходит серебряным стариком.

Волки растерзали шкуру,
вороны поклевали ртуть,
дети растащили ремни,
жуки очищают молитву,
падают вешние воды,
растворяют известь чужую.

И где-то мечется пустельга,
дёрн поднимают –
забвение...
Из захоронений выезжает верхом;
мальчиком здесь один выходил за сверчком.
В синдских травах обитает сверчок.

Жаль спросить,
на глубокой равнине журавли улеглись,
разве встретился –
и тому взмахнем высоко –
кто вдалеке нам машет
(кого бы нам, верно, полюбить невозможно)
и вечно бежит на солнце.

В тех местах утро застанет тебя.

II
...Мечом кривым орехи разрезает,
а пылища лицу прибавляет спесь,
медленному шагу тоже опала,
тетивою ветер едва погоняет,
тук да тук о седло – секретный мешок походный.

Увлажни богатых усы –
под овчиной что-ли всегда находивший чай,
чтобы выказать эту великую почтительность,
сахара куски вынимает двумя,
погружая мизинцы в соли чашу.

И хазарский словарь – вместилище всех вещей,
и огниво – гадать на засохших листах,
днём за ним будто дым от печной трубы,
ночью каменной –
слышно горны парят фиолетовой мгле.

С этими словами
дурную погоду потерял,
ведь врагом он,
ведь воин никогда не победитель,
недоумённый солдат.

...Тогда уже с факелами идут смотреть:
кто-то пришлый спугнул собак.
Инеем печаль озорна и сверкает.
Ткань всего лишь светлее осенней соломы.

III
Спросите шапку свою:
стойкость разрешена!
К одежде прикрепил полынь –
верно, воин мой,
никогда он не победитель,
конь его тяжёлый
по реке не услышан,
мягкая не дышит роса,
соломенный царь не примят...

В море травинок погонится
за знакомой чертой.
Те собаки знали меня –
носы ожидали меня.
Число их доходит до двадцати.

Смотри, число их
не доходит уже десяти.

IV
Коротка стена,
одному не достать.
Над огнями
и не видно столба...
Скоро будет усталым вода:
хэйо хаа...

Дерево воровства,
всюду какой-то звон,
плачь, плачь,
сады облепили землю...

Где мы прошли –
никого нас не видел идущих,
будто дорогой всех
верховым пролетел.

Или же он в земле,
С мелкими вещами ушёл.

(июнь 1994)



ВОКРУГ СОЛНЦА


         О моё счастливое детство! О моё детство, исполненное несчастий! Энтомологическое, пронизанное городами тропических бухт, сеть фонарей, летящие многокрылые, широколиственные, перистоусые, фиолетово-красные, аурипигмент, металлический блеск надкрылий, широкоротов высотные планерные парады в погоне за бронзовой оспой жуков обтекаемых; лес, зааласье берёзово-знойное, зонтичных трав аккорды в свете жары, выцветающих пухом, гулом неисчислимых крыльев – протяжённость лугов, затерявших вдаль перспективу, как линии лэп.

         Манчжурским орнаментом расшитая бисером, замшей оленей, тайга – восточная быль, просторы Сихотэ-Алиня за цепями снегов, с хитрым глазом неведомых тигров, рождённых под знаком Скорпиона, конечно, надменных, об этом не знающих в угодьях своих кабаньих, изюбрями пахнущих, кабаргой суетливых.

         Тропические зайцы, спасаясь от лютой зимы у костра шамана-медведя, нет, это лишь шкурки висят на ветках; в яранге – солнце, в юрте – вьюга, в чуме – дым коромыслом, висят топоры, сидят эвенки, ульчи, орочи, нани, тати, татаро-монголы, чай с козинаками гложут: Однако, Ленин большой человек...

         В то время я ещё путал Совгавань и Сингапур. Израиль, полный разбойников, находился в Латинской Америке близ Сальвадора. «Затерянный мир», как меня уверяли, достигался на вертолете, купленном за бесценок, как кофемолка. …Ночные травы и лесные дороги-магистрали всех насекомых и змей, живые тигриные опушки, внезапно вставшая ночь стеной леса, светоловушка среди цикад, гинандроморфы, крапива под бинокуляром и водолюбы в центральном фонтане, озёра – погибель и рай для всех водных жуков и меня в грязных сандалях, и раки лесной реки, и камни с аммонитом и архаоптериксом...

         Сидя на гнатибелодоне, с лекарственной травой в носу, с жуком-оленем в коробке, я проезжаю по водной поляне, земляничной, отличной, океанской, песчаной, уссурийской, где с Набоковым старым спорил, и вспомнил, наконец: это артемиды, что летят на фонарь под утро в центре города, или деревни, хотя помню – стоял он в самом лесу. Но писатель сачком зло махал: ему и не снилось такое детство... Там царил вдалеке локатор, сопки, Шамора и погранцы, до Китая полсотни, ципреакассис и наутилус из комиссионки, Иокогама, субтропики, иконостас – коллекционная конференц-зала, академгородка обожжённый асфальт...

         Вокруг солнца плывут сквозь ветви ильма гордый гигантский усач, голубые сойки-сороки, как счастье, свет, полёт над морем, фуникулёр, белый зимний город на льду гигантейшей реки, холодное море в тайфун, аннелиды, майские жесткокрылые в кронах вечерних, фокстерьер из охотничьего ящика, дуб осенний, глухари на току, жуки-голиафы в саду, зодиак лесного оркестра: Дерсу ударяет по клавесину, Киле Бамба исполняет танец фольги в костре, сложно споткнувшись, и полон несравненнейшей тоски детсада запах – открой свой эротический театр!

         Здесь первых поселений город, мерцает в утреннем, манит, овраг волшебный – фантастических видений дальнее ущелье, дворец опасных странствий, трёхлетних и пиратских экспедиций, раскручивая свою – откуда я всё это помню – спираль из жёлтой песочницы новостроек, овраг, до краёв полный снега, культурных трав, песен, залетевших из стран заозёрных, палаточных городков, арктического палеозоя, непонятно откуда запахов, игр Радио Ароматов, пробуждение ветра долины Молочной Реки. Синяя точка дальтоника, из которой земля распахнулась в мировой объём, вычислил тебя, настиг, растворил: дверь во внемерий всеструктурье и пал летнего зноя в остистых полях, жар предосеннего сбора, свет окончания ливней – как ночи, страх в детском поверье темноты причудливых глаз-рук, полёт болида в бездне, его горение над тайгой, и комары, комары... Зарастает, как песчина в жемчуг, не уходит.

         Память сольётся из горных просторов озёрного края, тундры мерзлотного края, неисчислимого, микротравьем и кочкой возделан пантеоном северным, силами ветра с полярным узким взглядом на изъеденной белой ткани стволов. Здесь каждое дерево – тотем. Здесь каждый камень – житель горы. Сквозь русла-кулуары стекают лавины, ночной тревожащие страх: мохнатых драконов крыльев неслышный мах над облачной смутной далью.

         На востоке земля всегда сливается с океаном, тем более, что на Курилах – уже край света. Об океане всё сказано, сказал он сам, когда создал щепотку почвы и населил её тварью, когда плескался ночами и нашептал человека с готовой песней. Океан иногда приносит деревья, пробки от сакэ, американские лихтеровозы. Вблизи океан покрыт дешевым хламом, издали – светится синим.

         Переходящие горные реки северные олени. В человеческий рост река уже воспринимается наедине как Парана, приток Амазонки, либо Замбези. Неожиданно отмель – удача: переходишь Амазонку вброд.

         Гейзеры, сошедшие с кинодекораций, предполагают наличие источников с голыми стариками-пейзанами в снегу и пару, и минеральными цветами. Это экзотично.

         В ослепительных снегах затерян твой вулканический дом, фиолетовый страшный ледник в километровом шлаковом погребе с залитым, как муха в янтаре, пещерным медведем; камни-останцы – письма ледника, магматических войн пепелища, лунный горизонт, вакуум, туфобрекчия размером с Лувр, мерзлотный карст, в центре его восемьсот тысяч оленей; кратер, куда может ухнуть целый город с памятником, который наверх не затащить: за шляпой смога город сел внизу и мочит ноги в океане-бухте, курит, рассеяв взгляд на ослепительный снег вулкана, на одуванчики в холодном мае.

         Конечно, в приполярной Камчатке не место саванне со львами на берегу Тихого, конечно, кондоры не летают в этих скалах. То была не пожилая негритянка, готовя уху на закате в полночь из снега и лосося в августе. Это не в джунглях Заира мы нашли эвенкийский посох, размеренно идущий на Олгранваям. После ливня на Майнгыпанте то была не африканская река с крокодилами и чепекве. То не земной шар лежал в горном цирке, тысячелетиями, а может за одну ночь, вырезанный ручьями из туфа – со мхами в форме Гондваны и в дымке голубых паров параллельных миров, из чрева которых выпорхнул корабль пришельцев, треугольным оком глянув, а мы, взревев сильно, испугали росомаху. Нет, всего этого не было.

         Так вспомнишь, пропадая на ДВ:
         войди, златоискатель,
         возьми нагретый солнцем полевой сундук...
         Здесь двадцать дней ведёт дорога в Шамбалу дождя,
         неясна за полуночью страна, мы движемся,
         покрывая ливень за ливнем, за перевалом день,
         где драгоценных рек нагие кручи, архаты яшмовые,
         аралия – надёжная опора для каменной ладони,
         лимонника наркотик горький, последний край,
         истёрта карта ссыльного востока:
         вокруг солнца
         простирается Санкт-Город детства,
         нескрываемый, северным сиянием загромождённый,
         золочёный Африкой в храме лени, любви и лета,
         цветной сон, заполучивший
         мою память.

(сентябрь 1991)



ПРОДОЛЖЕНИЕ, часть II
blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah


πτ 18+
1999–2020 Полутона
計画通り