RSS / ВСЕ

|  Новая книга - Андрей Дмитриев. «СТЕРХ ЗВУКОВОЙ»
|  Фестиваль "Поэзия со знаком плюс"
|  Новый автор - Елена Зейферт
|  Новый автор - Евгений Матвеев
|  Новый автор - Андрей Дмитриев
|  Новый автор - Михаил Бордуновский
|  Новый автор - Юлия Горбунова
|  Новый автор - Кира Пешкова
|  Новый автор - Егор Давыдов
|  Новый автор - Саша Круглов
ADV

Лукойл моторные масла каталог товаров фильтра Оренбург Лукойл Оренбург.
СООБЩЕСТВО ПОЛУТОНА
СПИСОК АВТОРОВ

Рафаэль Левчин

Из Мирослава ВАЛЕКА. Перевод со словацкого

10-12-2004







Из сборника «ЧЕТЫРЕ КНИГИ БЕСПОКОЙСТВА»



Из цикла «СПИЧКИ»


Сонет для повторения

Когда твой стих, чудеса поистратив,
уже не сможет порхать по мирам,
шепни себе: «Побаловался, и хватит.
Напрасно жил ты. Пора помирать».

Уж коль поэзия чуда лишилась,
так, значит, вправду настала пора.
Была ли, нет ли звезда – закатилась.
Напрасно жил ты. Пора помирать.

Что жизнь поэзии – чуда! – лишилась,
сам от себя всего охотней бы скрыл.
Но брызжет кровью, как вскрытые жилы:
«Напрасно жил ты. Напрасно ты жил».

Не трать чужого здоровья и сил.
Напрасно жил ты. Бесплодно ты жил.



Спички

Спичка грусти вспыхнула тихонько
(впрочем, мне на это наплевать).
Одиночество незваным входит –
значит, снова жалкие слова.

Ночь течёт, тоскою перекрыта
(я-то думал: зажило давно...).
Дождь у птицы выдирает крылья
и швыряет камешки в окно.

Спичка прошлого пылает снова,
и в огне, как прежде, голова.
Я любил... но что здесь это слово?
Мне давно на это наплевать.

Прядки эти светлые, тугие,
сонные, счастливые глаза...
Я – другой, и оба мы – другие,
и вообще, плевать, я же сказал!

Утро встало. Спички догорели.
Лишь дымок, ночных кошмаров след,
в воздухе рисует акварелью
мой карикатурный силуэт.
Губы, что не могут целовать,
шепчут ту же ложь: «...плевать... плевать...».



Осенняя любовь

Любовь – кладоискатель, любовь щедра на посулы,
но даже чаша Грааля – в конце-то концов, посуда.
Прах жёлтых и летних дней засыпает старые листья,
и уже их сметают дворники в запоздалые обелиски.

И светятся, светятся в осени трассирующие души,
дикий конь – человек – кружит себе и кружит,
бредит о смертном счастье, жить не желает вовсе.
Не приведи, чтоб сердце стало комочком воска!
Молюсь портретам твоим. В очах твоих – тихий омут.
Казалось, что цель близка. Остановился бы – обмер.
Твои иконные лики кружат, дурманят, манят...
Не бывает молитвы от разочарований.
Нам дано было много, нам казалось всё мало.
Сколько майских ночей нас луна обнимала...
Но – что короче мая? Разве вот только лето...
Осень давно всё знает, но не расскажет, нет уж!
А долиной зима уносит исповедь мая:
ждал, тосковал, пришла – но не она, иная!..

Любовь – кладоискатель, любовь щедра на посулы,
но даже чаша Грааля – в конце-то концов, посуда.
Прах жёлтых и летних дней засыпает старые листья,
и уже их сметают дворники в запоздалые обелиски.



Которую уж ночь

Студёный ветер в форточку стучится,
в далёких высях звёздный рой жужжит.
Которую уж ночь,
которую уж ночь мне всё не спится?
Моё ты счастье, свет в окошке, жизнь!

Ворочаюсь в ночи, как зверь-подранок.
Сомкнулся страх колючими кустами.
Напрасно призывать на помощь разум –
отчаянье терзать не перестанет.

Не любишь? Но послушай: хоть в насмешку...
хоть полосни насмешливой запиской!
Любимая, любовь не станет меньше,
и гордость мёртвая моя не вспыхнет.

Студёный ветер в форточку стучится,
в далёких высях звёздный рой жужжит.
Которую уж ночь,
которую уж ночь мне всё не спится?
Моё ты счастье, свет в окошке, жизнь!




Из сборника «ПРИКОСНОВЕНИЯ»


С головой в огне

Залети мне в глаз искрой предрассветной,
залети мне в глаз, разгоняя сон!
Искра в глазу,
голова в огне,
ночь без дна, вверху, внизу,
ночь во мне.
В эту ночь я был бы в небо вознесён.

В полдень жаркий будь мне солнечным ударом.
Пусть смеются надо мной: сгорает!
Пусть все видят: радостно хвораю.
В полдень жаркий:
с головой в огне думать о тебе.

В пол-восьмого вечера: перестрою струны,
чтоб тебя сыграть
в цвете звездной платины,
в цвете крови лунной.
В пол-восьмого вечера:
вся вселенная заполнена тобой.

Стань однажды ночью воплощенным: «да».
В сердце и в устах, вот оно, то самое...
Искра в глазу,
голова в огне,
ночь без дна, вверху, внизу,
ночь во мне.
Выжжены тобой глаза мои.



Вечер

Ночь поспешно клочья тьмы сшивает,
засыпают полевые твари.
Дождь идёт густой, дождь не унывает,
по обязанности падает на землю дождь.

Над пустынной рощей пронесётся ворон,
в опустелом поле рыскнет взглядом вора:
дескать, не с кем спать.
Парень, брось любовь – она одни укоры,
страхи и обманы принесла!

Над пустынной рощей пронесётся ворон,
зачищая небо острием крыла.



Мышиный сонет

Что же это, что случилось с нами?
Что случилось, что молчишь, как мышь?
Верба, крест, скамья, где ты сидишь,
небо, занавешенное снами,

помнит о твоей руке моя...
В голове больной тяжёлый камень.
Что же это, что случилось с нами?
Что же это? Верба, крест, скамья...

Завтра лучше песню сочинишь!
Но меня все время этой рвёт:
верба, крест, скамья, где ты сидишь...

Изредка письмо твое придёт,
как вода враждебно-ледяная...
Что же это, что случилось с нами?



За минуту перед тем как уснуть

Я вижу птицу с красными перьями
Глаза мои полны прекрасных диссонансов
В ночи которую поджигают её крылья
я всегда один
мучаюсь
плачу
придумываю себе
минуту с тобой среди роз
там зазубриваю тебя наизусть
там вдыхаю тебя
пока не скажешь
Довольно

Я знаю сам что нельзя так

Но попробуй коснись моего тела
как струна зазвенит оно слушай
Так довольно
Довольно
Я твоя музыка
мелодия которая нейдёт из головы
можешь меня насвистывать
думая о другом

Ты меня насвистываешь
думаешь о другом
у меня это нейдёт из головы
Дай мне уснуть
дай мне уснуть
фантазия алая птица



Погода

Сыплет дождь, осыпаются хризантемы,
а люди глаза чуть не проглядели.
Гроб заколочен, свеча догорает,
соседа сосед шепотком уверяет:
– Покойный, бедняга, был мне, как брат...
А думает:
«Хорошо ему,
на него не каплет,
он, небось, рад».
Дождь льёт и льёт, плачут хризантемы,
а глаза у людей – чтоб глазеть, а не плакать...

Поэт, неужели нет другой темы?
А чего б вы хотели в такую слякоть!



Эстетика

1
Престранные солдаты
в покосившейся корчме,
мы запрокидываем небо,
как огромый чёрный жбан.

Пьём осенний дождь усталый.

Запоздало
и напрасно
солнце поднялось в атаку.

Петухи уж давно протрубили рассвет,
а мы всё придавлены тяжестью ночи.
Окружает нас ураганный огонь меланхолии,
прижимает к земле слезоточивый сплин.
И мельтешит в нашем полупомрачённом сознании
скорбная табличка умножения мужества:
пишем –
стираем,
стираем,
стираем.

2
А потом утро:
какой-то приятель
или просто знакомый,
смутно запомнившееся лицо,
из окна кафе окликнет меня.
Встанет, рукой махнёт, погрозит,
воздух динамитом насыщен,
и над нами детонируют облака.
– Поэт, беги, молчи, поэт!
Перемалывай на дребезжащей мельничке
жемчужины слёз,
градины звёздочек,
сладкий пряничек
бесконечной, безмерной любви.

Молчи, поэт!

3
Это я,
пачкун, вечный двоечник муз.
Впился я жизни в горло,
напился её крови горькой
и теперь выхожу из себя,
словно речка из берегов,
и слово несу вам, ещё раскалённое,
ещё слепое, ещё нерожденное,
сделаю вам из него острый нож,
заколку для ваших волос или плуг,
словом, всё, что угодно,
всё, что нужно для вашего счастья.
Прикажите – и зацветут деревья.
Пожелайте – и загремит гравий.
Засыпать с моим словом будете в сердце,
и пробуждать оно будет вас к жизни.

Но когда я однажды
под дождем, холодным и сильным,
с вами вместе пойду на работу
и касаться буду украдкой
ваших мокрых плащей,
улыбнитесь мне
взглядом хотя бы.



Из сборника «ПРИТЯЖЕНИЕ»


Воскресенье

Смуглянка в жёлтых вельветовых джинсах управляет подьёмным краном,
кругом повсюду воскресенье, играет духовой оркестр и молоко кипит.
Слышу звон тарелок –
мчит экспресс со стеклом,
столкнулись два солнца,
а ты-то ещё ни о чём не знаешь.

А меж тем
лает пёс в саду совсем по-деревенски,
на голых ветках
проступают силуэты будущей листвы.
Пахнуло холодом, в печку подкинули дров,
голубь на трубе почернел, как орех,
и свалился в траву.
Это всё ещё утром было,
в час пробужденья деревьев,
в воскресенье.

Но через минуту всё изменится.
Гребни в волосах заискрят и погаснут,
улица стихнет и вновь загремит,
убегают трамваи на цыпочках
и затягивают сети над городом.

Это стальное кольцо, из которого не вырваться.
Вспомни, кстати, обручальное колечко,
камень, когда-то брошенный в воду,
воду, вечно утекающую,
круги на воде,
их молчание.

Напеваю грустный шлягер и хожу по кухне.
Газ, сине-зелёный, как твой свитер,
голову мне кружит,
я заснул бы,
но со мною рядом Воскресенье,
с котёнком под рубашкой,
с пальчиком у губ.

С Воскресеньем на рыбалку мы ходили,
с Воскресеньем нагишом в пруду купались
и тайком читали «взрослые» книги.
Воскресенье, ты моё искушенье,
пред тобой я распростерт, словно скатерть…
Воскресенье, воскресенье…
Задёрни шторы!

Итак, без горьких слов
и мыслей злых
беру свой хлеб,
гляжу сквозь пальцы, на которых
блестят твои слезинки – капли масла,
и вижу:
асфальт украшен радугой,
сверкают крыши,
ребята в форменках морских в кино шагают.
Смеркается.
Кувшин тонкогорлый запел
хрипло, по-петушиному,
вещи в темноте разместились.
Узнаю лишь наощупь, что ты ещё здесь.
А земля с нами кружится, как карусель…

Смуглянка в жёлтых вельветовых джинсах управляет подьёмным краном,
утомлённо стоящим на одной ноге, точно аист.
По ступенькам
сбежал кто-то вниз
и в сумерки крикнул фальцетом:
– Матильда, домой! Уже поздно...

Дома вокруг готовятся ко сну.



Дирижабль

1
Причёсывалась ты, а я ещё не понял,
что означают эти взрывы – ближе, ближе...
О гребне думал,
о запоздалой
звезде, упавшей среди бела дня.
А это ведь мосты взлетали в воздух,
мосты-малютки,
только для двоих.
В промежутках меж взрывами воздух гудел
монотонно, как пылесос,
вишни трясли окровавленными головами,
хлеба дозревали поспешно,
лес ржавел кровавым пятном,
уж осень настала,
когда понял я, что остался один.

Гвоздь поискал, пальцами сжал,
вбил.
Сделал узел, словно привязывал лодку,
сделал петлю, словно силок для ветра,
сел
и, словно могильщик, мрачный,
снял рубаху.
Была она скользкой, как рыба, выскальзывала из рук.
По комнате плавала, словно утопленник,
и падала соль из нее, как из тучи.

Пот, стекающий вниз по лицу,
пот марафонцев на финише,
пот ломовых лошадей,
пот лесорубов,
пот страха, водица дрожащая,
пот…
кто же тебя соберёт?

Комната вдруг заполняется крохотными кристалликами,
уловившими музыку, тихую и далёкую,
солома воздуха насквозь промокла,
и через стебли её, набитые чистыми слезными линзами,
видно небо.

Там розовые кони-великаны, совсем слепые,
из воды выбегают,
входят в солнце, встают на свои места,
раскаленную мельницу неба раскручивают.

Гляжу и вижу:
на полпути к Земле,
а может, ближе,
над башнями города –
дирижабль.

Он повис недвижно и молча,
без причины, как оплеуха.
Разлёгся коровой в купальнике под голубым зонтиком,
и весь город негодовал,
словно эта корова слизнула его цикламены,
его георгины,
его неоны.

2
«Дирижабль над городом – в наше время, в эпоху покорения космоса! – да это же провокация, это подрыв авторитета науки!» – заявила местная газета, а её редактор, лысый Сократ, этот скульптор-недоучка, самолично расклеивал жёлтые афиши: «БАЛ АСТРОНАВТОВ СЕГОДНЯ НЕ СОСТОИТСЯ!» – и отвечал на все вопросы заученными фразами: «Не спрашивайте меня о сущности вещей», «Я знаю, что ничего не знаю» и т.п.
Но любовник и два игрока в биллиард, эти гиганты духа, постигшие на собственном опыте вечную переменчивость звёзд, говорили: много чего есть меж небом и землёй, а человеку надо что-нибудь полегче. Неизвестно, в конце концов, может быть, это новая неподвижная звезда – кто все звёзды во вселенной сосчитал? уж не мы, во всяком случае... А то, может, это некий посредник, посол неведомого, памятник начал, осязаемый символ духа и подвига...
В общем, пусть себе висит!
Вопреки двусмысленности этих слов дирижабль в тот момент действительно напоминал статую.

Лишь Протагор, философ и парикмахер, творец намыленных молний, утончённая натура, был лиричнее в оценках. «Всё таково, каким нам кажется», – сформулировал он свое кредо. И вообще, это всего лишь бабочка окуклившаяся, вынесенное на солнышко яичко муравьиное. Ведь что такое жизнь? Большой муравейник. А что такое человек? Пузырёк.
Пожалуйте бриться!

3
Но он, равнодушный, холодный,
рос, как лиловый гриб,
падал, падал,
падал, как бомба.
Ревел, как бык,
что бежит к окну,
возбуждённый алой наготой той спальни,
где стоишь, ослеплённый
меловыми кругами двух её лун,
если помнишь только.

Мир был комнатой, запертой изнутри,
смерть повисла всем весом на ручке.

И везде духота,
и тьма, как в соборе,
и органы играли
на самых последних регистрах.
И казалось, что полночь уже,
что лопается
скорлупа вселенной, хрупкая и полая,
созвездия мчатся мимо, как поезда
издалека.
Потом уже звучала лишь одна
тонюсенькая струнка,
натянувшаяся до предела.
Как на волоске, Земля на ней повисла,
тихая,
покойная.
Наконец, я встал,
глаза полны белка,
крылышки склеились,
дрожащий цыпленок,
глянул:
горы становились на свои места,
реки текли, как на картах,
слабо и мелодично громыхало,
как из окон консерватории,
падал редкий дождь,
так, для порядка,
насвистывали рабочие над башнями города,
починяя небосвод.

Небо было пустым
и чистым, как солонка.
Ракета на Марс улетела согласно расписанию.



Из сборника «БЕСПОКОЙСТВО»


Рассказ с осой

Повернули его лицом к стене, чтобы поразмыслил.
На ответ ровно десять минут, как на экзамене.
В воздухе оса,
билась о стекло,
жужжала, как старинный моноплан,
билась, падала,
казалось, будто кто-то стучит ногтем по стеклу,
вызывая из соседней комнаты кого-то
выпить рюмку коньяка или просто поболтать
с вечно одинаковым зачином:
«Ручаюсь, коллега, этот анекдотец вы ещё не слышали...».
А потом чиханье и смех,
от которого дом звенел,
как при чистке цепей.
Шло распаренное лето,
время двигалось невероятно медленно,
оса налетала на стекло, падала,
при каждом падении покидал её кто-нибудь из экипажа,
истерически взвыла за окнами «Скорая помощь»,
ускорился отцвет одуванчиков,
и на полу парашют рядом с парашютом.
Началось время дозревания табака и убывания вод,
воздух желтел, и оса была тёмно-жёлтая, глупая.
Но кто же способен учесть, что прозрачное это стекло
в то же время непробиваемо?
Кто, занося ногу, чтобы шагнуть,
мысленно прикидывает обратный ход?
Это было бы странно,
как если бы дом сошёл с места и погнался за вами.
Впрочем, чего только не бывает...

«Дорогие мои, – сказал, поднимая стакан, – поскольку война есть не что иное, как поэзия жизни, а мы все, стало быть, служители музы, прочту вам забавный стишок. Обхохочетесь. Итак:
Не говорите это никому.
Открыл я тайну,
сгубившую семь жён Синей Бороды.
Могу сварганить солнце
из апельсина, брошенного в воздух,
по аромату ветра узнаю
вкус поцелуев женщин в тех краях, откуда он примчался.
Не говорите это никому.
Валинки поцелуи всех вкуснее –
ванилью пахнут.
Валинка – белошвейка в нашем городе.
Бедная, но честная.
Шьёт с каждым,
но это должна быть любовь, звенящая чистым золотом.
Любовь, которая не звенит, строго карается!

Этот стишок нашли в кармане студента, которого... а поскольку – между нами говоря, не случайно – имена совпадали, то я ей стишок тотчас послал». Потом, будучи немного философом, добавил: «Но по секрету вам скажу – лишь только я изучил её душу поглубже, дал ей имя “Оса”. О, у этой Осочки была не только точёная талия, но и отточенный язычок – впрочем, кроме массы и других достоинств... например, кроме – придвиньтесь поближе –
и кроме
и кроме
и кроме
это все так, но то главное. Как видите, жизнь сложна и точна, как часы, но не исключает возможности неожиданных совпадений, случайностей и встреч. На этом закругляюсь, приятного аппетита!
Выпьем!».

В определённых ситуациях поверит человек
в способность воды говорить по-древнееврейски,
как и в другие, ещё более удивительные вещи.
Но тот, кто никогда не видел
грустную плакучую иву, сморкающуюся в носовой платок,
не поверит
и в возможность ночного полёта деревьев.
С чего бы я верил, если б не видел?
А кто видел светящийся корень в могиле
электромонтёра или тьму в своей сосбственной? Кто?
Кто?
Кто?
Лицом к стене поставленный, он-то видел:
осу – остался один, –
осу, – наконец, пролетела сквозь сжалившееся стекло,
оставив в награду ему свои кольца
фальшивого золота,
исчезающие, как круги на воде.
А дальше? Мог бы и рассказать.
Мог бы всё рассказать. Но нет.

Повернули его лицом к стене, чтобы поразмыслил.
На ответ ровно десять минут, как на экзамене.
Молчал, осознавая: «Мне не повезло».
Повернуться бы, вскрикнуть:
«Простите, мне не повезло!
Позвольте потянуть другой билет!».
Но не было другого билета.
Была лишь тишина, такая, что услышал,
как миганьем глаза в голове раскачался колокол.
Ему не повезло!
Ему не повезло!
Ему не повезло!
Не было другого билета,
был только этот.

А первые четыре минуты уже прошли.

Повернули его лицом к стене, как вещь.
В парке тотчас запахли азалии,
как-то слишком рано взошёл огромный месяц,
женщины выходили из зелёных ворот,
розовыми пальчиками застегивая блузки,
каблучками стуча по каменным черепам,
улица звучала, как большой ксилофон,
пахло в ней асидолом и молоком,
в кинотеатрах шёл многосерийный боевик,
в котором знаменитый Тео Линген в роли камердинера
соблазнял прекрасную баронессу...

Совершенно случайно в перерыве он увидел знакомую блондинку, на которую уж давно заглядывался! Перегибалась в талии, как оса, смеялась и восклицала:
«Ой, не выдержу!»
«Ой, с ума сойду!»
«Ой, умру!»
Заявил ей, вдохновлённый фильмом: «Умру с вами, красавица, будь что будет!» «Что?! – воскликнула она. – Поглядитесь дома в зеркало, сударь!».

Повернули его к стене, как зеркало,
как поворачивают зеркало в дурную минуту,
когда нам не хочется видеть собственное лицо,
когда видеть лицо своё неизбежно чуть ли не так же,
как позвонить вечером в собственную квартиру
и спросить: «Извините, пожалуйста, господин Вальтер Крист дома?» –
и услышать, как господин Вальтер Крист отвечает:
«Это ошибка, не знаю такого,
Вальтер Крист в этом доме никогда не бывал...».
Так что лучше бы отвернуться,
выйти из себя,
отступить,
затеряться в толпе,
во главе которой мальчик с яблоком
и в хвосте которой мужчина –
вкус того яблока доныне на языке –
ждёт, когда через плечо к нему нагнётся смерть:
«Лейтенант Вальтер Крист! Осталась минута!».
«Вас понял!
...Выше голову!
Подтянись!
Осталась минута!».

Но его минута ещё не прошла, хотя эти слова расслышал очень ясно. А того, другого, ему и вправду жаль. Не враг ему и не хотел бы его смерти. Каждая смерть, в сущности, нелепа. Всё равно его карта бита, его загнали в угол. Не может не наблюдать свою толпу. Все его лица разбежались и обращены к нему с немым укором. Итак, пусть заговорит. Пусть его заставят. Чудесный вечер какой. Воздух точно мёд. Осталась минута.

Повернули его к стене, чтобы поразмыслил.
Повернули его к стене, как вещь.
Повернули его к стене, как зеркало.
О, грустный сумрак повёрнутых вещей,
чья душа одномерна –
как нужны им глаза человека!
Сам смотрелся в себя,
сам себя отражал.
Исчезающий в пространстве огонёк лета,
дрожащее дыхание свечей,
но тут же и смех сумасшедшего города,
о который разбилось, как фарфор,
знакомое женское сопрано
(возможно, её допрашивают именно в эту минуту
по этому же вопросу):
«Ой, не выдержу!»
«Ой, с ума сойду!»
«Ой, умру!»

Вспоминается: гнусный вечер. Ночь распухала, как жаба. Вышли из кино. Смеялись. Но она была совсем чужая. Их ждал чёрный «оппель-капитан». «Взгляни, он чином выше меня, а мне подчиняется.»
Ответила: «Счастливчик!» – и задёрнула занавески: «Делай, что хочешь! Уже давно люблю его! И, возможно, он со мной уже миллион раз спал. И, возможно, ещё будет, как знать. Скука. Спим. Падаем с ног».
Закрыл глаза, словно засыпая. Показалось ему, будто рядом с ним сидит бог. Козырнул ему и сказал: «Прикажи сжечь, будто и не было – приснился!». Бог улыбнулся и погрозил перстом: «Вальтер, Вальтер, будь к нему строже!».
Был. Но дал ему возможность самому решиться. Лишь секунду колебался, представ перед ним там. Потом поднял глаза к небу: «Вас понял, мой генерал».

Да, смерть.
Произнесённая одним духом, как пословица.
Да, смерть – на что похожа она?
К чему снисходительна?
Снисходительна смерть к дележу хлеба,
к точению ножей
и к завываниям памяти в бесконечных ночах.
Смерть похожа сама на себя,
смерть неподвижна,
как закат солнца,
смерть напрасна,
как пловец под водой и его восхитительный профиль!

«Чудесный вечер!
И воздух – просто мёд!»

«Отвечай немедленно
и не вздумай врать!»

«Ручаюсь, коллега, вы этот анекдотец еще не слыхали!»

«Будто ногтем по стеклу...»

«Совершенно случайно, совершенно случайно!»

Становись лицом к стене!

Не будь ко мне недоброй!
Ах, как ты бледна!
Словно падает в тебе снег
и лёд.
Болезнь? Нет!
Это просто оса, это кольца её!
Одно из них стиснуло сердце мое!
Воздух – мёд!
Огонь!
Оса!
Ты затмила мне свет –
танцы, кольца –
фальшивое золото.

Его смерть подобна клубку нитей.
Хватит ли терпенья размотать?
Кто там, в зазеркалье?
Мама, мама, ты?
У меня под ногтем твоя игла,
мама, вечно дереву во мне пылать!
Моросит. Заплаканное небо –
точно очи сироты.

Его смерть подобна клубку нитей.
Исчезающий в пространстве огонёк лета,
кольцо на сердце.
Торопился, словно ещё жил.

Небо смотрит мимо, как дебил.
Сел.
Свесил ноги в чёрный провал,
кончик нити привязал
к краю света!

Исчезаюший в пространстве
огонёк лета.



Твердокаменные мужчины

Мы твердокаменные мужчины. Не танцуем твист
и любим старомодно, с луной и букетами.
От ужаса криком кричим, когда жестяной самолет джаза взрывается в нашем сознании,
и страдаем от него в холодном трамвае,
как от ангины и головной боли.
Слово держим, как и подобает мужчине –
опоре государства и главе семьи –
по мере возможности.
Жёнам изменяем, но только в порядке исключения и когда это полностью безопасно,
ибо нам всего больше по сердцу
лиризм любви и постели.
Мы – твердокаменные мужчины, и на наших плечах
лежат тяготы дома, все эти рояли,
антенна с голубем,
лифты в небеса,
сумасшедшие люстры,
свадебные вуали
и однокомнатная квартирка, голубая, с несчастной любовью.
Мы всё видим:
ссоры влюбленных,
карманные кражи,
сверканье ножей,
кровь, кровь
и в глазах ужас, как при столкновении поездов.

Мы всё видим, но мы молчим с ледяными лицами.
Жизнь коротка,
и наше правило – быть на своем месте.
Мы – твердокаменные мужчины.

А вы – отребье. Хулиганы, похитители неоновых ламп,
циничные ангелы уличные.
Без оглядки целуетесь в подворотнях
с первой секунды весны до минуты, когда деревья
начинают в садах свой непристойный стриптиз.
Обо всём болтаете вслух, о всех тайнах
любви и крови,
торопливо кричите в лицо городу свое отрицание!
Вы – отребье. Психопилоты сновидений,
легкоранимые искатели счастья.
У нас с вами нет ничего общего.
Нет, нас пугает ваше гулкое, реактивное небо.
Наш путь прямой: тут улыбка, там грошик,
а на всякий случай маленькая, позвякивающая ложь.
Нет, геометрия жизни иная, и мы умываем руки,
о головокруженье:
жаворонок трёхмоторный над родными полями.
А вы смеётесь, легкомысленно сажаете деревья,
в крикливых рубашках идёте на утреннюю смену,
планируете мир на на тысячу лет.

Нет!
У нас с вами нет ничего общего,
мы – каменные мужи.



Устранение статуй

Ночь – как последняя.
В Дунае луна вспенила свое синтетическое мыло.
Над городом мрак кружил эксцентричной совой,
обольстительные женщины в витрине улыбались приятно и глупо,
словно живые,
некий Джесси Оуэнс из Камбоджи побил мировой рекорд,
последний троллейбус его ослепил синей молнией и унёс,
мостовая почернела.

Тогда возложили руки на бронзу.
Чутко и нежно, как шею скрипки,
нашли точку опоры, позволяющую перевернуть мир.
Подсунули ломы и рычаги,
площадь, рот разинув,
от ужаса ахнула,
зуб мудрости пошатнулся.

Потом поднялась статуя в воздух.
Словно ступая по головам каменных мужей,
сошла с постамента.
И горы не сдвинулись, не задрожала земля под ногами,
только голуби уж не кружили вкруг единственной головы,
не овевали ее херувимьими крылышками,
пыль на неё не садилась.

На камне увядший букет
и гипса куски, словно сняли повязку.
Брови ночи срастались
долго, болезненно, как перелом,
время окоченело.
А утро было голубое-голубое, утро флюоресцировало,
Дунай лениво пенил свое мыло,
белая туча колыхалась в небе, как комбинация,
бельё небесное было выстирано.

Но я всё время представлял себе его лицо,
засунутую за отворот кителя его руку,
в которой зажата была ещё одна – такая же – статуя,
в маленьких сапожках,
с маленькой рукой, засунутой за отворот.

Потом я осторожно коснулся
двумя пальцами,
выбрав минуту, когда за мною никто не следил,
возле сердца, под сердцем,
– всё время думая о той, маленькой статуе –
и нащупал нечто холодное, твёрдое, каменное
– тут-то горы и сдвинулись, тут и земля задрожала.

Она была там!

В это мгновенье,
на глазах у обольстительных женщин витринных,
улыбавшихся приятно и глупо, словно живые,
на глазах у подметальщиков судеб
и рабочих, ремонтирующих светила над миром,
в это мгновенье и именно там я понял:
устранение статуй началось!


Барабанный бой с того света
(фрагмент)

Куплю перед смертью сверкающий велосипед,
на все четыре стороны растрезвоню, что ты прекрасна.
Должно быть, в марте,
когда над землею дымы, как из крематория,
пахота сжигает тело прошлогоднего пырея,
должно быть, в марте, выйдя из трамвая,
влюбился я в тебя в ту пору прорастания.
В ту пору флот подводный хлебных зёрен
так робко показал свои колеблющиеся перископы,
весну знобило,
дрожь била осины целый вечер,
падал глупый дождь,
наизусть уже, без усилий.
В тот день ты нашла зеркальце и утопленного котенка с шёлковым бантиком
– о, приукрашенная смерть, страшней любого заурядного убийства! –
ты причёсывалась, стоя на коленях,
и навстречу идущему поезду
маленькая звёздочка взошла, тебя увенчав.

*
Обожаю военных,
запах их ремней и прокисшего хлеба,
люблю вас,
генералы инфантерии
и командиры полковых оркестров,
и прочих, чином пониже,
люблю смиренно.

Розовые ноздри ваших коней женщин тревожат,
а барабаны ваши, их отрывистые удары
– словно проснулась горилла и с топотом мчится по джунглям!

И тишина, и снова, и снова
барабанят в старую шкуру мира:
провозглашается зарождение гор,
исчезновение океанов,
переселение народов,
скал неожиданные сдвиги!
И вот уже только слабые отзвуки,
это старейшины маршируют, себя колотя по лысинам:
– Как мы могли... Как только допустили мы...
Но прогресс начался задолго до них.
Барабан к нам пришёл из прошлого,
барабан возвестил будущее,
барабаны бунтов и бури барабанов под небом,
бумеранг барабанов гонит стада к крепостным валам,
бульдоги-барабаны борются с грабежами,
малыш-барабанчик, я тебя укачаю,
спрячу тебя, сиротинка, словно замёрзшую птичку,
в альбом маразматика-генерала (в отставке),
пузыри барабанов,
срам,
барабан против барабана!
Так и есть, как я предполагал:
забыли мы случайную любовь,
вкус её губ, ее римский нос,
нашли другую, так уж повелось,
может, при глубокой вспашке, этак лет через семьсот,
жёлтый, как в малиннике оса,
вспыхнет зуб её глазной.
Прости нам, Брюнхильда, как всегда прощала!
Кстати, это повод повторить сначала:
люблю вас,
генералы,
о, маршал Ней,
Сципион Африканский,
Чингис-хан,
узаконенной смерти изобретатели,
глотающие огонь
жонглёры,
тычущие клинки в спицы истории.

И Земля вращается всё неистовей,
солнце запутывается в гривах коней,
копыта по стеклу,
барабанный бой с того света,
безумный чарльстон,
топот лавин,
джунгли!
Где ваш бич, укротители леопардов и пум?
Рыжая кобыла Смерть так настойчиво ржёт,
усовершенствуйте нежную эту зверюгу,
этот чистый цветок превратите
в абсолютную розу, пригодную для именин,
а также для глубокого сна, для фразы:
«Дорогие родители, вернусь поздно...»
Усовершенствованная смерть для каждой семьи!
Смерть
кафельная, белая, итог поисков утраченного времени.
И всё в ней аккуратно поделено:
ДЛЯ ЛЕДИ ДЛЯ ДЖЕНТЛЬМЕНОВ...







Из сборника «ЛЮБОВЬ В ГУСИНОЙ КОЖЕ»


Из абсолютного дневника I

(2)
Когда будешь болтаться на проволоке,
и ноги твои раскачает сквозняк,
поймёшь,
что это всего лишь очередной
шаг к пустоте.
Ну и кинь это всё, ведь ярмарка кончилась,
да и ты себя продал давно, ещё заживо...
Ты осликом был, который бежит в сундучке,
запертом вечно
на ключик,
и груз свой неся, сам был несом,
только в другом направлении.
Это и есть механизм движения,
это торжественный выход юродивого,
явившегося убедиться,
что нет его здесь,
но видит, вернувшись, что нет, не ушёл,
а так и сидит на ступеньках, рыдает,
вопит отчаянно под хохот всего театра:
«Ради бога, скажите мне, кто я такой и куда это я тороплюсь?!».

А время течёт, как мука из мешка.

Из тебя бы вышел вполне образцовый труп,
лежал бы себе в траве, заглядывал миру под юбку,
со сверчком в ухе,
желтел бы под музыку,
тебя бы цитировали,
в твою честь бы назвали кофейню...
– А что теперь?
А ничего. Горсть праха. В лучшем случае
подходит для уроков анатомии.
Распадаетесь оба вы,
ты и тот старый зонтик забытый,
скелеты в тёмном шкафу...

А впрочем, твой костяк грудной
сгодится – в баскетбол играть луной!

Ничто. Тьма, прах и мел.
Лишь постепенно
морские звезды, тополя и травы проявляются,
планета рвётся, континенты разбегаются...

Где ты был тогда, хомо сапиенс?

Что, попробовать вновь? Обтянуть тебя
шёлком блестящим?

О, чёрный зонтик,
провал в памяти,
затмение солнца,
слепота куриная!

О, чёрный зонтик,
точка запредельная!

С тобой быть не обязательно.
Тебя можно пропустить
сквозь уши, как банальную мелодию,
можно в темноте по полкам разложить,
можно по ветру пустить...
Был бы метеором,
взволновал бы город!

(4)
Падаем, не добравшись до финиша,
нас тошнит от городов окровавленных,
покидаем их, руки накладываем
на себя, а перед зеркалом
разоблачаем пол несовершеннолетнего слова,
жаждущего переспать чуть ли не с каждым
стишком.
Завидуем, ненавидим,
наркотики жрём, словно хлеб насущный,
лишь бы увидеть, как бабочка
переходит в стадию розы.

Мучаем женщин, мучаемся из-за женщин,
пишем, пишем,
последняя нижняя юбка ночи давно исписана,
а никто так и не знает, что же такое поэзия.

Кое-кто её понимает,
как руководство по лишению невинности,
а иные –
как прерванное совокупление чувства и разума,
но это роковая ошибка!
Поэзия ходит в жёлтой кофте,
и начхать ей на правила хорошего тона!

С этой точки зрения
комета в башке
и луна под ногтем
вроде бы вполне годятся в стихи,
но поэзия – это, скажу я вам, нечто иное!
Она начнётся тогда,
когда заметишь, как в тебе оголился костяк,
как тебе изнутри он в карманы залез, уточняя
год, месяц и день рождения,
цвет глаз,
особые приметы...
Это
время стиха.
Дрожи, ибо приходит
послание в виде семени,
болезнь, кровь,
масло в огонь.
Нагота, раскалённая добела, шипит кругом,
карусели деревьев кружатся, кружатся...

Каждому стихотворению – своё время,
но время стиха короче, чем думаешь.

(7)
Ах, аквамарины холодные,
обжигает меня рыжий огонь твоих глаз!

Карие, запах палёной кожи,
шея в петле. Белизна,
тело ландыша и ножи!

Бросьте, я-то уж знаю,
и вы что-то там бормотали в волосы продавщиц в парфюмерном отделе.

Вы некогда были богаты –
были любимы!

Добрый день, девушка!
Мёдом вы светитесь,
сумасшедшим шалфеем и мускусом,
багрянцем,
огнём.

А где же стихи?
Не у меня!
Ах, аквамарины холодные!

(9)
Нищий поэт – церковный вор,
вол, запряжённый в слово-плуг,
с Андромедой, в губу продетой!

Возможно, будешь освистан,
взойдёшь на костер,
все грехи мира будут тебе приписаны,
приплюсованы к твоему бремени.
Твои унижения рассчитаются на первый-второй,
и вторые с первыми совместятся,
чтоб наполнить их, сами полные ими.

О, нежный член!
Твоя суть сводится к потере семени,
не завершатся писком младенцев твои беременности.
Будешь оплёван,
оплёван в присутствии женщин, которых любил,
их глаза так зажмурены,
словно лезвия бритв тебе под ноги слёзы роняют...
Да уж, это совсем не похоже на то, что бывало:
беспорядочный ритм случайного тела,
малые луны из декольте выпирают!
Где та женщина, которую взгляд твой не раздевал?

И однако ж –
кто, как ты, растерянный пред таинством близости,
просил снисхождения?
Кто отказался есть лилии?
Кто даже розу нагую не взял на язык?
Кто верил, что вся пыльца до последней пылинки сосчитана?
Кому было жаль одуванчиков лёгких?

Обманщик!
Неизвестно, что ты там нёс,
но ты нёс это так,
что любой мог видеть тележку,
в которую ты уложил
серебряную подкову потерянного счастья.
Рассказал постепенно всю свою биографию,
но умышленно пропустил кое-какие мелочи,
ставшие ключевой точкой стиха.

(10)
Время течёт – берегись!
Ты бегун, и у тебя под рубашкой лисёнок!



Из абсолютного дневника II

(1)
Каждый пусть готовится в дорогу,
каждый пусть к своей взывает плоти,
ко всему, что хочет взять с собою.
Каждый пусть рыдает,
каждый пусть страшится,
каждый пусть спешит в глубины плоти
и подольше остаётся
там.

Что в тебе, в твоей горячей плоти?
Дымящийся камень,
мотылёк, вертишейка,
скрещенные ручонки пятипалых травинок
или что-то иное?
Мне надо это знать, чтоб знать, кого люблю.

А что во мне самом, того не знаю.

(6)
В сумерках влажных я наблюдал брачный танец слов,
чмоканье ртов,
шорох шерстинок в ушах лопухов,
смешение слюн – до сердцевины вещей.
О, осень!
О, жуткая любовь красных мурашей!

Кабан с чистым лицом убегал,
в горлышках горлинок переливалось слово –
сладкое, скользкое.
Иди ко мне, стихотворенье, не солги!

(11)
Сковородки, кастрюли
и прочие ржавые звёзды,
любовь шёлковая, любовь бархатная,
смерть, счастье, случай и глаза –
зелёный, чёрный, собачий, стеклянный, дурной –
а в воздухе носится:
«...возьми мальчишку, сука...»,
«...цыц, Моника, дождь идёт...» –
и жизнь проходит.

Люби меня. Люби меня хоть так!
Гром дал петуха
и у неба подмышкой смешно завывает,
над грудами плоти дымясь.

Каждый пусть готовится в дорогу.




Просто так

Просто так,
словно я тебя встретил случайно,
словно дождь нас с тобою счищал с мостовых непрозрачными щётками,
словно с якоря снялся корабль, на котором тебя я умчал бы,
просто так, мимоходом:
– Послушай! Люблю!
– О! Ещё один!..

Получил?!
Это надо же –
именно в августе!
Аж по корни
деревьев
залившись стыдом,
как ни в чем не бывало,
покручу я на пальце ключи
и скажу тебе, словно случайно:
– Идём?

Просто так, мимоходом.

Это будет, я думаю, в среду,
в пол-четвёртого, у бокового входа
в магазин, где продают дирижабли и средства,
помогающие от пустоты
в памяти. Ты
мне шепнёшь:
– Да? А куда?
Я спрошу тогда:
– Что же нужно тебе?
Ради бога, скажи мне, ну что?
– Ах, не знаю, – ответишь мне ты, –
может быть, то,
что ты произнёс
так случайно
и мимоходом...

Где ты, любимая, где?
Задыхаюсь от страха,
что встречу тебя
в этой жуткой ночи,
в изнуряющей летней воде,
когда непристойная луна в гипнотическом сне неподвижно стоит
за окном,
как труп,
и меня преследует плач,
я трус.

Когда пью чай,
когда кофе мелю,
когда надеваю плащ,
постоянно дрожу,
постоянно держу в голове это твоё:
– А куда?..

Я почём знаю куда?!

Есть ли место такое, где был бы я близок тебе,
как дерево дереву,
где бы я перелился в тебя
и стал без остатка тобой,
как вода – водой?

Просто так,
словно случайно.
Словно в дождь.



Удручённость

Хорошо бы стать фараоном с агатовым глазом.
Хорошо бы утратить свой выигрыш во времени,
расстояние, отделяющее меня от вещи.
Чересчур уж сложна эта игра, и нипочём не понять,
кто ты: преследователь или преследуемый.
Самомненье укрытия, пространства и даже времени
так мало значат,
что лишь совпаденье случайностей или судьбы невнимательность
позволяют вещам исчезнуть из памяти.
Но не проходит случившееся, длится, присутствует в нас,
каким-то образом мы причастны к мировому потопу,
и невероятное порой наяву происходит. Помнишь?
В мерцающем воздухе, в огне лилий,
когда, скрытые ото всех,
видели мы, как души вещей ослепительно сверкали,
ты руки простёрла и произнесла:
«Чувствую
пятна на Солнце!».

I
Гай
Юлий
Цезарь,
убегай,
сосчитаю до тысячи и иду искать тебя.
Чур-чура, вижу тебя, сладкая Клеопатра,
в твоих волосах запутался ворон, и до сих пор он
крыльями в небе рисует строгие брови,
а под ними тишина,
вкрадчива и так темна,
что поверишь в голубые глазки грома
и запросишь на коленях высоту:
пусть скорей произойдёт
это.
Планета?
Какая-то шутка
какого-то бога!
Ищи-свищи!
Постоянно где-то что-то
за спиною у кого-то...

Копай под тополем, в котором проклинает
хромой демон дерева,
где подземная вода дремлет на плече песка,
где кости ключиц сторожат свои тайны,
а пугливые нагие черви связывают руки трупам.

Гром ударил в горах,
где страдают стада,
воздух точно с похмелья прислушивается к дождю,
травы склонились пред неким гласом –
это вещи изнутри заговорили с нами.

Войди в вещь и расскажи, что видел!

Видел, как любовь прекословит причине,
как отрицает связь рожденья с зачатьем,
как стелется зелёная постель,
как входит в алое её торжественная конница,
как прячется,
как пёсьим языком слизывает с неба месяц – динамит, –
как на всех кустах висят её кровавые простыни!

Пей из следа пчелиного, учись мудрости у насекомых,
летящих письмами в вечность
с такой скоростью, что забывают
прежде, чем узнают.

А, ты уже знаешь,
где вода становится слезою,
откуда в памяти семян топор
и как проходит
слава тела!

А где череп Минотавра?
Где он, этот нежный любовник?
Где Иродовы младенцы?
Где камень, под которым спит землетрясенье?
Где мужчины, по-мужски шагнувшие в огонь
и вышедшие из него, как выдох?
Возможно, в будущем. Не знаю.

А что такое прошлое и что такое будушее?
Как отличить звук падающей воды от падающей воды?
Я сам себе причина и следствие,
как бабочка – будущее гусеницы,
а гусеница – будущее бабочки.
А любовь?
А ненависть?
Уродство? Красота?
Даже слишком схожи, даже слишком,
и коварно подсовывают нам наши ошибки
каплями пота на зеркале.

Не жалей.
Жизнь – хождение с лампой по тёмной комнате,
что-то освещено, а вокруг темно,
но иной реальности нам не дано.
Не говори о предчувствиях.
Верю,
что слово изречённое накренит вселенную.
Подчёркиваю бесконечность пола,
а также бесполость смерти.

Смерть говорит с нами фальцетом,
спит у музыки в ухе,
слушает наши хрипящие басы и страдает
комплексом неполноценности.
И всё же ежедневно является и просит разрешения
сотворить абсолютную гармонию духа и тела,
нечто среднее между «да» и «нет»,
некое прочное соотношение между прошлым и настояшим.

Смерть, которая так любит безветрие,
что каждый наш вздох отдаётся ей болью в спине,
а движение будущего плода – ломотой в коленке,
смерть приходит, рисует вихри от уголков глаз,
смерть от сотворения смерти приходит вот так и исследует:
что такое человек?

Ах, человек!
Зонтик-подсолнух,
солнечно-дождевой,
костылёк у Земли подмышкой!

Однако –
разве смерть одна? Разве их не тысячи?
Не думай об этом. Не мучайся.
Очень может быть, что осуществляется нечто, давно задуманное,
недосказанное повторяется, забытое возвращается.

II
Перед Рождеством,
в тысяча девятьсот шестьдесят четвёртом,
ехала в поезде Олофернова голова,
так красиво отрубленная,
что крутилась вокруг неё карусель,
полная добрых людей.

Был белый день,
и меж ними бритва была,
которую передавали с глазу на глаз.

В этом конкретном времени лежал Рамзес Второй
на улице Тополевой, под бетонной плитой,
потому что его жена влюбилась в шофёра.
Тот сперва не хотел. Потом позвонил.
Ради бога! Как же это вышло?
Виноватых нет.

Просто шла она по улице,
и в глазах у неё были только чёрные клаксоны.

Порою кажется мне, что и Земля – голова,
отсеченная от гигантского туловища –
Вселенной.

Тогда мечи, рассекающие шеи,
насилия, кровь,
все убийства умышленные –
лишь ритуальные повторения
этого первого жеста?

И подлость, и предательство,
и войны,
и чума,
и наши объятия, опечатанные Луной,
клятвы, нашептанные в рукав ночи
в кошачьем серебре звёзд,
да, эта любовь, эта ложь –
это всё уже было?

Это просто инерция,
нас вынуждающая
возвращаться к себе, начинать сначала
снова и снова, как в прошлый раз?

О, в прошлый раз!
Вспоминаю тебя в огне,
который тебя, розовеющую, вжёг в мою память
и в котором меня твои волосы душили, как дым!
А ты свои руки над ним держала,
ты его заклинала,
твои пальцы огнём сосчитаны были,
укротительница рептилий!
В твоих руках пылали Помпеи и Хиросимы,
твои руки,
белым сиянием муки
рассветающие
и глоток воды в смертный час подающие.

Ты была ежедневным хлебом мира!

Так и вышло,
как по писаному,
сама знаешь.
Зачем же тогда позволяешь,
чтобы я вступил в твою тень нагою ногой?
Я лишь нож,
с твоей молнией скрещенный.

Замедли молнию!

Руки мои по локти ободраны о твою кожу,
словно зверя, тебя добываю,
открываю зубами по памяти,
обжигаешь мой язык, как злой спирт.
Овечка безумная!
С копытцами к небу будешь заклана!
Спасайся!
Беги!

О, в прошлый раз!
Сколько тысячелетий кровоточит твоя рана?
Со скольких мостовых кровь ты тайком стирала?
А если бы пожелала,
утаила б и трещинку в своде небесном,
если бы пожелала,
удержала бы волосок меж бёдер
и оленя бы с волком поставила рядом.

Ты вода.
Я жажда.

Близится ночь,
небо чёрной шерстью зарастает,
но рассвет уже намечается белым крупом коня.

Тихо так, что слышно, как под кожей твоей булавочка падает.

III
У остановки троллейбуса номер восемнадцать
выносили с кладбища кости.

Было тринадцатое июля, судный день,
и солнце было такое оранжевое
и так свирепо било по голове,
что из могил вставали невероятные танцовщицы,
медные медички в жёлтых столбах огня
и студентки консерватории с такой музыкой в икрах,
что и дерево позабыло свой абсолютный слух.
Звучали в глазах мужчин,
рассеивали семена,
босыми пальцами
от щиколоток отколупывали глину,
жевали хлеб
и улыбались, как спросонок.

У остановки троллейбуса номер восемнадцать
старая женщина кости искала.
У остановки троллейбуса номер восемнадцать
старая женщина,
в чёрную юбку уткнувшись, рыдала.

Б ы л о солнце, б ы л о оранжевое.
Было слишком много солнца для такого дня.
Не увидела
ни ямочки на темечке,
ни мизинчика,
словно не был похоронен.
Даже собственной руки перед глазами
не увидела!

И солнце было такое оранжевое,
и так свирепо било по голове!
Безработный могильщик лежал в траве,
дешёвый ром попивал
и напевал:
«И кто его видел,
юдейско-
го бо-
га,
в красном
картузе,
без едино-
го ро-
га?»

Сколько есть такого, чего мы не видим
и не увидим,
и перед чем мы – как слепцы,
мечущиеся на ипподромных дорожках?
Так течёт время, так пройдут повести
страстей, совпадений, случайностей, дружб.
Лишь иногда
подхватит нас счастье блескучим крылом,
и, падая, видим в нём
свой непохожий портрет,
мерзкую морду,
словно сфотографированную через зрачок чёрта.
Так течёт время,
дождь рассеянно отсчитывает ночи капельки от бессонницы,
спешим домой, откладываем жизнь,
как брюки, на коленях так пузырящиеся,
словно тысячи лет уже ползали
по ступеням каких-то тайных голгоф,
спешим, свет гасим,
при Луне глотаем бром
и развлекаемся
услужливым бормотанием газа.

Что ж, с богом.
Падаешь в голубые соцветия,
лишь пальцы ещё желтовато светятся,
столбики над поверхностью темно-синего аромата.
Там слеза в глазу слезу встречает,
там щёлкают зубами белые выключатели,
там тьма расстёгивает твою кожу,
там, там, где деревья были землёю,
где они язычками змей ядовитых дуют в пустые кости,
там, то ли нигде, то ли в вечности,
ты один, наконец.

Замурованные в стенах преклонили колени,
и оркестр возвращается с похорон.
Конь в снегу. Люди, как сажа, чёрные.
Ночь тёмной мордой на бронзу падает.
В воздухе – удручённость.

Где та женщина, которую обокрали?
Та женщина в чёрной юбке, которая ходит,
как чистая роса дорожками воды,
за каждым гробом, в каждой процессии,
до того прозрачная,
что похожа скорее на невод,
на росинку ходячую, на ничто.
И, неся в себе свистящую плеть,
шажками короче травинки,
пешком целую вечность обходит,
слепой этот круг, крутящийся на пальце, как ключик,
запирает мир, отворяет небо,
в одиночестве жизни своего бога мучит:
– Боже, ты не воскрес.
Боже, тебя уж нет!
Боже, тебя и не было?!!

Снова звук трубы за окном фонари сшибает.
Сумасшедший какой-то джаз. Святые
на ступеньках валяются пьяные.

Тишина.
Не спишь, мама?
Тьма. Ветер
гуляет по ладони.

Сегодня ночью, нагой, окровавленный,
поднялся я из огня и вознёсся –

бог меж звёзд был, как мультипликация.

Я знаю: уверенность.
На гвоздик чёрную шляпу вешаю.
(Не то, чем не быть тебе, но то, что ты есть.)

Не снимай.
Прикрой рукой.
Под шляпой –
тьма.
Любовь берёт нас из живой воды.
Так будь со мной
и больше, чем себя, люби меня.

Да, надо жить.
Стоять на ногах,
походить на чуму,
не считать отливы.
Я знаю: страх.
Нетерпеливые
считают до тысячи.

Уже чувствуешь в себе чужие силуэты.
Убегай –



В кругу

Вездесущее око детоубийцы
слезится над розовым бантиком.
Уж заметно, как она побледнела,
словно вдали, за стеклом, словно в будущем –
но на первый взгляд
красота всё та же, нетленная.

Это надежду даёт.
Может, месяц позволит укрыться в его рукаве,
спрячет,
скроет её у себя под пальто,
да как гаркнет:
«Вы, рогатые и безрогие вещи, прочь!
Мотыльки и червяки, из дому прочь!!».
В волосах его ржёт конёк среброгривый.

О, кудесник!
О, добрый старик!
У него в ухе скрипка,
он колдует:
«При самой маленькой свечке
и даже во тьме
быстро растут мои пальцы...»

Потом, уж совсем в полусне,
в кругу оказалась...
Так страшно.
Двенадцать чёрных кошек вокруг неё пляшут
и поют тонюсенькими голосками:
«Птичка в клетке,
где же детки?
Мы имеем,
не дадим,
мы имеем, не дадим,
мы мявмяу, не мявмяв,
мяу-мяу, мяу-мяв,
мяу-мяу, мяу-мяу,
мя-ау!!!»


……………………………………….

Из сборника «ПАНПУЛОНЫ»


Панпулоны

Довелось мне как-то одному остаться.
Стал я кофе пить,
чтобы ждать и не тужить,
чтобы не бояться.

Веселее сразу стало.
Только слышу – трель звонка!
Этого мне только не хватало!
Это ж Панпулон наверняка!!

Панпулон
из Панпулонии –
сердце так и захолонуло! –
носит белую рубаху
с чёрным панпуловером.

Чёрный панпуловер,
чёрные ручищи,
в чёрных панталонах
чёрные ножищи,
чёрные галоши
(грязи – по полпуда),
чёрные глазищи
пялятся панпухло!

Раньше тоже приходили,
прятались в подвале
и звонили, и звонили,
и панпуловали.
Каждый панпулянин
руку к кнопке тянет,
звонит всё сильнее,
до панпосиненья!
Делай что угодно,
изогнись дугою,
спрячься под свой панпулон –
всюду звон, звон, звон!!.

Ночь трезвоном панполна,
этой ночью не до сна.

...Но чего боюсь я?
Что это за дрожь?
Я – один, а это всё –
просто панпуложь!

.................................



Повторение огня

И были взгляды,
и были слова,
и ласки горючие,
и оскорбления,
и жестокие шуточки,
записанные на манжете столетия.

Ничего, ничего.
Ветер знай себе веет,
перелистывает словарь
осиновый.
Что есть, то есть. До чего ж точно:
«Жить – (прекрасно),
любить – (прочно)...».

Ты светлым светла,
когда улыбаешься.
«Я счастлива», – лжёшь,
и потом тихо плачешь в подушку,
а утром напрасно улыбку новую пробуешь
и трёшь мизинчиком лоб.

Поведай мне, что тебя мучит!
«Ничего, ничего...
Ах, мы, должно быть, безумцы, безумцы беспечные,
слишком надолго над нашим балконом завис дирижабль каникул,
и всё у нас вылетело из головы,
и выскакиваем из класса,
едва звонок из-за туч...».

Хватит! Дальше не читай!
Восстановим основные понятия,
переберём всё сначала.

Первый урок:
Каин Авеля убил,
знаю, не подсказывай,
велики глаза у страха,
вижу, боюсь –
всё простые предложения.
А счастье человечье?
А кровь?
А правда?
Слова, слова, слова!

Но я тебя прошу о связной речи,
чтобы до конца всё разъяснилось.
Ожидает нас то самое повторение огня
от первой спички
до тотальной магниевой вспышки,
в результате которой получится грустный портрет
одинокой звезды
конца света.
Потому-то прошу тебя:
говори, но потише,
хоть на пол-тона,
поскромнее причёсывайся
и обувь носи на пол-номера меньше,
ждёт нас удушье
и столпотворенье.
Слишком мало, говорят,
на планете места
и слишком много ног!
Стада топочут.
Свихнувшиеся счётчики супружеских сношений
и санитары сексуальных детсадов
знай себе записывают в столбик
и множат!

Земля, отяжелевшая до ужаса,
напоказ крутит брюхо разбухшее,
срам срамной!
Племена переминаются под юбками истории,
всем хочется занять своё место в ряду,
мир заплывает околоплодными водами,
поберегись, смертный потомок,
после нас – хоть потоп!

Потому и прошу тебя:
строй себе счастливое будущее
и вычти
мою руку из твоего декольте,
вычти
все ласки полузабытые,
сестёр своих, братьев своих,
вычти
детей своих, существующих, вероятных, возможных,
вычти из окна герань,
из лица веснушку,
из неба луну,
вычти жизнь свою,
свои сны и надежды,
человеческий разум,
вообще человека,
продолжай
вычитание,
антихрабрость,
повторение огня,
под которым и могилы вскроются,
оживут скорченные,
восстанут и власть возьмут.

Тут, под музыку электронную,
надёжно законсервированная,
безупречная, чистая,
сойдёт к нам
и д е я.

Только что с неё толку?
Искру не высечь,
съесть не удастся,
стронциевый дождь – и тот на неё не влияет.

Тут вся стая тоскливо завоет
и потянется к горизонту,
за которым, по слухам, запрятано
зёрнышко рисовое,
а в нём – таинство
жизни.




.............
ИЗ ВОДЫ
(из венка неправильных сонетов)

I
Без тебя не могу, как без алкоголя.
Пью, не напьюсь, вечно недоволен.
Ты моя Бессонница, тебя так зовут.
Принял я снотворное, наяву.

Это, надо думать, и есть беда.
Может, телеграф мне сможет помочь:
«Приходи во столько-то, зпт, навсегда...».
Горькая, кофейная, чёрная ночь.

Неужели ты с другим, нежно-многоликая?
Но в любой любви, жалости не зная,
адские машины времени тикают,
тикают, тикают... Счастлив, кто не замечает.

Голова тяжелеет, газ её съедает.
Утекает любви единственное время,
движется время иного обладания...

А над сердцем твоим – белое знамя.


II
Весной можно видеть реку в её спальне,
прострелили её вертикальным камышом,
а она дремлет мягко, ей так хорошо,
и на всех глядит горизонтально.

Жаворонок-бомбоносец в небе виснет.
Живём, не поднимая головы.
Ты ведь знаешь, как делается роковым
то, что, казалось бы, не имело смысла.

К твоим стопам весенним льнёт взрывчатая пыль,
оранжевая и тебе к лицу.
Я весь горю. Какая это пытка!
Лечу.

Да, прощай. Напишешь? Намекнёшь,
дескать, даже не заплакал? Да?
Ах, любовь! Всё правда и всё ложь.


XV
А над сердцем твоим – белое знамя.
Ах, любовь! Всё правда и всё ложь.
Самодостаточны, собой полны мы сами.
Бледность – вроде бы сейчас уснёшь.

Луч света в водах преломите,
движется вода тяжёлая, беременная, дейтерий, тритий,
волосы шевелит над мертвецами.
Водоворот – рыбка в чёрной яме.

Как хочу тебя! Несмотря ни на что. Навсегда.
Разыщу тебя, как зеркальце в траве,
и, что нелюбим, узнаю...

Я б хранил тебя, как глаз хранится в голове!..
Улетают птицы – наступают холода,
и вода уж не спешит к Дунаю.


blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah