ART-ZINE REFLECT


REFLECT... КУАДУСЕШЩТ # 16 ::: ОГЛАВЛЕНИЕ


Игорь СОРОКИН. ВООБРАЖАЕМЫЙ РАЗГОВОР С АЛЕКСАНДРОМ П.



aвтор визуальной работы - A.Tat



(журнальный вариант)

От издателя:

Представленное здесь – лишь небольшая часть от целого. Однако, зная характер автора, мы почти уверены, что произведение это вряд ли будет когда-либо кончено.
Некоторые из воображаемых разговоров не были им вовремя записаны и теперь забылись, некоторые оказались недоговорены. Некоторые не фиксировались намеренно. Потом, как это часто водится у литераторов, весомая часть рукописи была утеряна по рассеянности – просто оставлена на лавке в скверике Радищевского музея. Об этом, кстати, автор вовсе не сокрушается, памятуя об известной истине, что рукописи не горят, не размокают, а только и ждут своего часа, чтоб явиться во всей красе, новизне и своевременности.
Отдельные, самые заветные разговоры, так и ведутся между нашими собеседниками по сию пору…
Всего по некоторым приметам (предпоследний разговор помечен в черновике № 1000) разговоров этих должно бы быть несколько сотен.
Но нам, кажется, не след их дожидаться – иначе не только нам, но и, может быть, другим поколениям читателей так и не доведётся увидать этого забавного произведения в печати.
Заранее приносим извинения за встреченные несообразности, свойственные всякому незавершенному произведению.



Встречаю я как-то Пушкина возле мостика на Фонтанке. Стоит, облокотившись на парапет, щурится на весеннее солнце, а оно полощется в ледяной воде. Увидел меня и спрашивает:
– А ты, прежде чем разговоры со мной взялся разговаривать, прочитал Абрама Терца – со мною прогулки?
– Нет, – говорю, – где уж, Александр Сергеевич. Я ведь «Войну и мир» так до сих пор до конца не дочитал.
– И не читай вовсе, – весело произнёс Пушкин, схватился и побежал за велосипедом, на котором, звеня во все звоночки, катилась его младшенькая дочь. – Пока!
Так я и не понял, кого он имел в виду: Льва Толстого или Абрама Терца?



Снится мне как-то, будто я в детстве, и ко мне, ребёнку, приходит Пушкин, – уже в который раз.
– Пушкин, ты ведь ангел, правда? – спрашиваю его я.
– Да, – очень просто и бесхитростно отвечает мне Пушкин. – Только извини, мне теперь совсем некогда. Поговорим в другой раз. А сейчас я должен лететь по своим ангельским делам.



Зашёл я раз к Пушкину. Он говорит, сам весь в восторге:
– Поздравь меня, брат, – вышли мои «Цыганы».
И берёт из стопки журнал:
– Это тебе на память. Прочти.
Я перелистал и попросил надписать: на память.
Пушкин на минуту задумался, потом взял перо и живо что-то набросал.
Теперь эти строчки знакомы каждому школьнику:

«Что пожелать тебе, не знаю –
Ты только начинаешь жить.
От всей души тебе желаю
С хорошей девочкой дружить.
А. П.»



Как-то раз Пушкин был сильно не в духе. Посмотрел на меня искоса и спрашивает:
– А правда ли, рассказывают, ты дразнился на меня? Как напишешь какую-нибудь поэтическую пакость, перечтёшь, закатишь глаза и говоришь «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!». А?
– Что вы, – отвечаю робко, – я на себя ругался. Да и по молодости это было, от восторгов…
– Ну, тогда ладно, – смягчился он. И произнёс задумчиво:
– Её ведь не вернёшь, молодость…



– Слушай, а кто такой этот Хармс? – спросил как-то Пушкин.
– Да так, – говорю, – один сумасшедший.
– А ты нормальный? – и он посмотрел на меня внимательно.
Я задумался.
– То-то же.
Больше он никогда разговоров о Хармсе не заводил.



Принялся я как-то читать «Гаврилиаду».
И тут как тут явился Пушкин. Лёгкий и беззаботный.
– А ты не бес ли? – спрашиваю я его прямо.
– Да, – отвечал он умно и хитро. – Давай разговаривать.
– Ну уж нет, – отвечаю, – у меня намедни чайник на плите сгорел. Иду в магазин за новым.
– Брось, лучше вина на эти деньги купим.
– Нет, – говорю, – у меня изжога.
– Тогда пойдём на карусели.
– Что за глупости, мы же не дети.
– Как не дети? – и улыбнулся так открыто, что я застыдился своих подозрений.
– Побожись, – говорю, – что ты Пушкин, а не бес.
– Вот те крест, – и Пушкин, перекрестившись, поцеловал образок.
Я растрогался:
– Прости, – говорю, – Александр Сергеевич, мою глупость. Я ведь и вправду тебя за беса принял.
– A, пустяки! – весело сказал Пушкин. И мы обнялись.
Потом мы катались на карусели в саду, пили вино и несли всякую чепуху. А чайник Александр Сергеевич мне свой подарил. На другой день принёс. У него их всё равно два было.


– Эх, Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин…
– И не говори.


–Ты хоть раз что серьёзного обо мне написал?
– Ещё бы. В «Трёх Китаях», например.
– Ну так прочти.
Я достал из стопки свою коричневую папку с чужой надписью «Шедевры западно-европейского искусства» и отыскал. Пушкин расположился слушать. Пока я пересказывал гнусную историю про булгаринского «Дмитрия Самозванца», списанного с «Годунова», про глупые «китайские анекдоты» в «Северной Пчеле» по этому поводу, Пушкин явно скучал.
Оживился он лишь, когда дошло до китаянок:
«Помните, как у Ли Бо:
Я плыл по теченью реки –
Было весело и хорошо –
На свиданье к любимой.
Месяц купался в волнах
Справа от лодки.
Я возвращался,
Было влюблённой душе
Грустно –
И слева луна
Плавала тихо.

Некуда им торопиться, хорошо…», – взглянув краем глаза на Пушкина, я заметил на лице его улыбку и удовлетворённо продолжал:
«Мог бы, наверное, и Пушкин вот так, не спеша...
В «Воображаемом разговоре с Александром I» поэт себе воображал: «Тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в
Сибирь, где бы он написал поэму «Ермак» или «Кочум» разными размерами и рифмами…»
А как бы попал он в Китай – каким бы он научился размерам, жанрам, словам. Даже мыслям. Совсем другим.
Непременно бы научился, ведь поэт есть натура чувственная и в высшей мере восприимчивая. («Я поехал с равнодушием, коему был обязан пребыванию моему между
азиатцами. Приятели… упрекали меня за то и важно говорили, что легкомысленное бесчувствие не есть ещё истинное мужество…», – это, конечно, о холере, а не о
Китае).
Что и говорить – всему бы он там научился. Научился бы долго смотреть на воду, небо и горы. Да, пожалуй, бы ещё и не вернулся. А кабы вернулся, так привёз бы с собой целый сундук произведений: «Песни южных провинций», драму «Цзы-лин» ( о дружбе отшельника Янь Гуана с императором Гуан-у-ди), материалы о Хуан Чао, душегубе и бандите, поднявшем восстание в Танском Китае в конце 9 века – для повести «Танская дочка», много тихих стихов и поучительных сказок: «Сказку о старом охотнике и золотой косуле», «Сказку о Жёлтом Аисте». «Сказку о соловье» – она бы начиналась словами:
«В жёлтом призрачном Китае
жил Великий Император…»
Привёз бы поэму «Ли Бо» или «Ду Фу», вовсе без рифм...».
Тут я снова взглянул на Пушкина. Взор его был отуманен.
– Что ж, забавно! – произнёс он, вернувшись. И взял с меня слово, что в другой раз ещё прочту непременно.


Случилось это в сей же день.
– Давай так: я прочту тебе «Метель», а ты мне про Ли Бо. Есть у тебя про него?
– Есть,– сказал я с удовлетворением (мне этот кусок тогда казался весьма удачным)
– Чур, ты первый, – улыбнулся Пушкин.
Я достал и прочёл ему неспешно:
«Ах, Ли Бо – он пьянствовал самозабвенно.
Вот одна из историй его жизни:
Став придворным поэтом, он был окружён вниманием и почётом. Император любил проводить с ним время в беседах. По его желанию Ли Бо воспевал волшебную красоту Драгоценной Супруги. Красавица Ян сама растирала поэту тушь, когда тот предчувствовал приход вдохновения. Император в саду заваривал чай для него.
Всё кончилось тем, что воспетая в вечных стихах Супруга Императора красавица Ян влюбилась в Ли Бо. И ему захотелось бежать из дворцовых покоев, где спал он на
ложе из слоновой кости, ел из золотой посуды, ездил на лучших лошадях. И он покинул дворец.
Император в благодарность послал Ли Бо пятьдесят ослов, навьюченных мешками с золотом и драгоценными одеждами. И что же Ли Бо? Посреди проезжей дороги,
едва отъехав от столицы, он велел накрывать столы – поил и кормил всех проходящих и проезжавших, всех встречных-поперечных обряжал в одежды, предназначенные для самых торжественных дворцовых празднеств. Когда же всё кончилось – золото, яства, одежды,
вино – пьяный поэт отправился пешком по пыльной дороге. Искать своё счастье, Янцзы…
Найдя своё счастье, Янцзы, он поселился на берегу великой реки, чтобы выезжать ночью на лодке на самую середину и любоваться лунным отражением. И вот однажды, сильно перебрав, ему захотелось обнять это отражение – так было оно прекрасно. Растроганный, он потянулся к нему и, обняв его, утонул».
– Про Ли Бо ты тоньше, чем про меня, написал. Без лишних слов – можно в камне высечь.
– Это оттого, что времени прошло с тех пор больше.
– Верно. Тогда я вместо «Метели» что-нибудь прочту из «Пугачёва».
У него так всегда: скажет одно, а потом перерешит непременно.


– Эх, Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин-Пушкин…
– Да ты на себя посмотри.


– А Милорадович благороднейший был человек, – сокрушился вдруг Александр Сергеевич, всё ещё пребывая в задумчивости, – сколько пуль пропустил героем, а смерть нашёл нелепую, хоть и на площади. Жил с царём в голове и помер от какой-то Конституции.
– А Каховский, стало быть, без царя в голове?
– Бес, – ответил Пушкин, – он и в цепях свободен.


Следующая история стала уже хрестоматийной и рассказывается теперь, как анекдот.
Мы были на балу, где Пушкин, увлекшись одной дамой, долго с нею беседовал.
– Ну как – умна? – спросил я тотчас, как он отошёл.
– Позволь, откуда же мне знать, когда я с нею по-французски разговаривал! – был его ответ.


Мы вышли на улицу, обнялись и пошли. «Выхожу один я на дорогу…» – затянул Пушкин мою любимую песню.
Так шли мы, шли и пели. Потом, не допев, завернули в подворотню.
Я всё перепутал – и говорю:
– Хорошую же песню ты написал!
Пушкин посмотрел на меня немигающим взором, вздохнул и, содрогнувшись, пробормотал:
– …И ты!
Мы оба прослезились.


А наутро встречает меня в самом что ни на есть дурном расположении духа. И говорит хмуро:
– Слушай, ты брось всё это записывать. Особенно про пьянки. Ведь враки же всё это.
Я согласился и говорю:
– Погоды-то какия стоят, погоды!
– Да уж, – отвечал он, – самое время гулять по парку, шуршать листвой, собирать жёлуди и пулять ими в гладь пруда.


– Балуй, балуй парнишку, – назидал мне Пушкин, увидя моего сына. – Детство – главная часть жизни. Вся поэзия на свете – лишь его блаженное воспоминание. Я вот намедни занял десять рублей у Виельгорских и начал баловать: Сашке своему рыжему коня купил, саблю, Машке кукол. Ещё накупил книжек, леденцов. А на сдачу, однако, велел гороху купить. И розог побольше заготовить.


Как-то раз мне нестерпимо захотелось сделаться литератором. Я признался в том Пушкину.
Тут он открылся, что ему довольно часто хочется самому – сидеть за столиком в маленьком утреннем кафе, следить, как остывает кофе, читать свежие новости, заканчивать рукопись…
В эту пору как раз собиралась гроза. Мы ускорили шаги и с первыми крупными каплями успели укрыться под навесом. Кажется, судьба к нам благоволила: то был трактир. Посетителей в нём не оказалось вовсе, если не считать мертвецки пьяного мужика, спящего на лавке, да маленькой кошечки, притулившейся на подоконнике.
Пушкин мечтательно попросил чернил, бумаги, свежих газет и две чашечки кофе. Ничего из этого в трактире не оказалось. Тогда я попросил принести граппы и анчоусов. В память о старике Хемингуэе.
– А блинков откушать не желаете? – со слабой надеждой спросил хозяин.
Пушкин явно расстроился.
– С икорочкой, со сметанкой, с… – но закончить ласковое перечисленье хозяин не успел – страшный порыв ветра растворил окно, испуганная кошка спрыгнула под лавку, со звоном попадала посуда, тучи засветились, сверкнули, и вдруг оглушительный удар обрушился на землю. Мужик на лавке всхрапнул. Небеса, казалось, разверзлись: такой невероятной силы ливень хлестал, стуча немилосердно по окнам и крыше барабанной дробью – будто перед казнью.
Мы помогли затворить все окна, собрали осколки.
– Что ж, давай блинков, – сказал вдруг повеселевший Пушкин. – Со всем, что есть. И водки. Полуштоф. Нет – штоф!
Быстро собрали стол, разбудили мужика, позвали хозяйку, детишек всех, какие были в доме, кошку вынули из-под лавки – всем места хватило.
Первый тост наш был за русскую литературу.


Приехал как-то Пушкин в Раненбург. Идёт – размышляет. А в это время была как раз утренняя зорька, и Левитов, местный художник, собрался на рыбалку. Встретились они под Бубякинской горкой – на самом берегу Становой Рясы.
– Скажи, – спрашивает Левитова Пушкин, – а вправду тут Наполеон стоял?
– А ты что, Лев Толстой? – спрашивает его недовольный Левитов (у него окунь не клевал). – «Войну и мир» пишешь?
– Нет, – отвечает Пушкин, – я Пушкин, пишу «Историю Пугачева»
– Ну и езжай тогда в Оренбург. А у нас тут совсем наоборот: Ча-плы-гин.
Потом подобрел чуть, говорит:
– Ну, или хотя бы в Саратов. Там-то тебе точно наврут. А здесь у нас Ра-нен-бург на самом-то деле. А Пугачев у нас не герой, а разбойник.
Пушкин от такого неожиданного разговора растерялся совсем. Левитов посмотрел на него – стоит над его родной речкой великий поэт, потерянный весь какой-то.
– Или лучше, – говорит тогда Левитов, – срежь вон там в кустах удилище, я тебе снасть дам. Может, тебе повезёт.
Соорудили они новую удочку. И тут повалило. За час целое ведро окуней наловили. К обеду была знатная уха. Взяли бутылочку. Потом другую. К третьей и я поспел.
Уже потом всё перемешалось: мы с Пушкиным дописывали левитовские картины, а он сочинял за нас стихи. Правда, сочинить ему удалось лишь одно, очень короткое:

Вот ходит по полям весенним грач.
Он им природой данный врач.

Мы его разучили и декламировали всю ночь. Левитов жалел, что нет с нами Ролдугина, автора знаменитой картины «Болдинская осень», где Пушкин разбрасывает по золотому лесу X-ю главу «Евгения Онегина». Потом жалел, что нет Инки, Леши Кириллова, Веры, Виталика…
Мы с Пушкиным, чтобы Левитов так не убивался, написали ему целый пушкинский цикл. Благодаря Александру Сергеевичу картины эти обладают большой достоверностью изображаемого и подкупают искренностью и простотой. Позже Левитов
сделал к ним описания. 
Ещё Левитов показал нам опыт Майкельсона-Морли и несколько раз доказал теорему Вейерштрасса о сходимости рядов. Потом тушили пожар.
Утром приехал Ролдугин. И тут началось…


Пушкин терпеть не мог слякоти и грязи. А пуще того не любил жары.
Вот однажды стал я ему хвалить Саратов – хвалю, хвалю, а он мне в ответ: не морочь, говорит, мне голову – такой же письменный прибор твой Саратов, как все степные города: летом – песочница, зимой – чернильница.
Что было мне отвечать?..


Говорить с Пушкиным на исторические темы было одним удовольствием – он как-то, ещё, кажется, совсем молодым человеком, заболев надолго, прочитал в постели всю «Историю» Карамзина.
Среди излюбленных наших тем был Пугачёв.
– Ты, может быть, думаешь, не было от пугачёвского бунта никакого проку?
– Прок, может, и был, да что за польза от такого проку. Лучше бы и вовсе не бывало.
– Как посмотреть. А не с того ли времени пришёл в развитие весь южный край? Правительство, переполошившись, стало держать там с испугу много войска, жизнь губерний тотчас оживилась. Земли свободной вдосталь, а солдат – самая дешёвая рабочая сила. К тому ж стало не страшно – набеги прекратились. Помещичьи дворцы, как грибы после дождя, повылезали, а там и парки с беседками, пруды, мостики, павильоны, плотины, мельницы, заводы, школы, молодые агрономы…
– Вот-вот: учительницы, ссыльные студенты, прокламации, хлебные бунты, чёрные переделы, красные петухи – опять революция…
– Что делать? диалектика!


А вообще-то Пушкин не любил длинных разговоров.
Чаще всего спросит на бегу «Как дела?», услышит «Нормально», улыбнётся в ответ и – поминай как звали.


Однажды придумали: вот бы замечательно было составить книгу последних слов великих людей. Да и не обязательно великих. Просто – последние страницы книги жизни. Получилось бы величественно и скорбно:

– Ихь штэрбе.
– Лиомпа!
– O, sancta simplicitas!
– Феликс, Феликс, всё скажу царице…
– Я гибну – кончено – о Донна Анна!
– Хотелось бы ещё сыру пармезану..
– А всё-таки она вертится!

Вспомнили Державинскую “Грифельную Оду”. Пушкин умилялся последним словам своего дяди, Василия Львовича, сказанным в полузабытьи: «Как скучны статьи Катенина!».
Я чуть было не ляпнул про морошку. Бог миловал – удержался.


Пушкин, бывало, очень любил ходить вкруг чего-нибудь парой – ходить, беседовать, спорить, размахивая руками. Он это называл: «гулять, будто Дант с Вергилием».
Еще он знал несколько стихов из «Божественной Комедии» наизусть.
Вот однажды ходили мы так, ходили, и вдруг – «Трактиръ». Пушкин весь переменился и говорит нечеловеческим голосом: «Lashiate speranza ogni voi
c’antrate!». Мужик, подпиравший тут стену, аж с крыльца свалился.
Такова была в его устах сила поэтического слова.


Долго я собирался в Шафгаузен – деревеньку Волково, как она теперь называется, на левом берегу Волги, почти против Вольска. Там молодой Державин когда-то стал
поэтом.
Ввиду моего характера я мог бы собираться ещё целый век. Но тут явился Пушкин, одетый по дорожному – в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе.
– Вставай, – говорит, – едем. Ты обещал.
Отговорки не помогли.
Не стану описывать всех прелестей путешествия по Волге. Они хорошо известны. В пути мы перечитывали Грота и записки самого Державина – те места, где сказано о пребывании его в Саратовском крае. Как известно, здесь он офицером Секретной комиссии в 1774 году, очертя голову, бросался из стороны в сторону, горя честолюбивым желаньем первым изловить злодея Пугачёва. Однако задором своим и пылкостью достиг одних наветов и немилостей. За тем и был отослан, когда другим вручали награды, в зиму снова на Иргиз – на поимку старца Филарета, благословлявшего якобы Емельку на принятие царского имени. Там Гаврила Романович, по собственному признанию, «пробыл всю весну и небольшую часть лета 1775 года в колониях праздно» – Пушкина эта наивная искренность столь умилила, что он, перечтя несколько раз, предложил высечь изречение в камне.
Потом взялись читать «Читалагайские оды», тогда же сочинённые молодым поручиком на досуге – частью самостоятельно, частью переводом из Фридриха II. Волжский воздух, однако, был нежнее любых стихов – так и не докончили.
И Читалагайских гор, признаться, по приезде не отыскали – так рытвины какие-то да бугры. Отнесли всё это к воспалённому воображению влюблённого поэта. Он там, кажется, влюбился в одну юную «Гретхен» – в белом передничке и чепчике, из под которого выбивались золотые кудельки – дочку Вильмсена, комиссара колонии. Тут ему стало чихать и на Филарета, и на чины с наградами, и чуть даже ни на саму императрицу. Он наворотил целые горы стихов, гуляя над Волгой, дыша степью и сгорая от желанья. Так и сделался поэтом.
Мы мысленно воздвигли памятник этому священному месту – представили огромный валун на берегу, где было б начертано:

«Сие место есть первый Парнас русской поэзии»

Потом торжественно открыли его – выпили, произнесли прочувствованные речи. Тем дело и кончилось.
Знаю только, что потом Пушкин перевёл вослед Державину Горациеву оду, начав её своими знаменитыми словами «Я памятник воздвиг…»


Была ещё одна встреча.
Она знаменательна тем, что не было произнесено между нами ни единого слова.
Я пребывал в прекрасном одиночестве.
Тут раздался звонок. Я открыл – на пороге стоял Пушкин. На нём был дорожный плащ, во взгляде сквозила печаль. Он улыбнулся и пожал виновато плечами. Я жестом пригласил его пройти. Мы поднялись в кабинет, расположились в креслах. Я достал свежую коробку английского табаку. Набили каждый свою трубочку. Выкурили, пребывая в одиноких мыслях. Клубы ароматного дыма в косых лучах утреннего солнца, кувыркаясь и кружа, составляли самые замысловатые фигуры. Мы соревновались, пуская по очереди дым.
Вычистив трубку, поэт помедлил ещё несколько мгновений, потом встал решительно, всем своим видом показывая, что, как бы то ни было – ему пора.
Я проводил его до кареты. Прежде чем сесть в неё, он взял мою руку и крепко сжал. Слов, которых бы мне хотелось произнести ему, было так много, что я решил:
молчание скажет больше. Да я и не смог бы ничего произнести – чувства душили меня.
Пушкин тронул возницу за плечо, легко запрыгнул в карету и махнул мне на прощанье перчаткой.
Вернувшись в комнаты, я увидел, как стоят ещё перистые облака табачного дыма. Мне захотелось нарушить зловещую тишину. Я сказал громко:
– Прощай, Пушкин!
Слова мои вылетели сами…


Любой внимательный читатель может задать мне вопрос: «Что же ты книжку свою лаконично назвал: “Разговор с Александром Пушкиным”, – а сам развёл тут разлюли
малину?..»
Что ответить? А дело всё в том, что по правде и был-то всего один разговор – вот этот, серьёзный. Который только что прочли. А остальное так всё – побасенки, плод
воображения.
Хотя была на самом деле ещё одна встреча. На взгляд стороннего человека – совсем незначительная. Для меня, однако ж, она очень важна.
Встретились мы, помню, случайно, почти на бегу:
– Ну что, всё пишешь, брат Сорокин?
– Пишу.
– Ну, пиши, пиши. Авось полегчает. Бог помочь!
Мы обнялись. И так разлучились навек.

Такая вот история.



следующая Klaudia RUMIN’SKA. ELIOTTIMESPACEDEATH
оглавление
предыдущая Филипп НЭРЛЬ (Георгий Фенерли, 1939-1995). Ф Р А Г М Е Н Т Ы






blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah blah





πτ 18+
(ↄ) 1999–2024 Полутона

Поддержать проект
Юmoney