| ПРЕМИЯ - 2004
| ПРЕМИЯ - 2005
| ПРЕМИЯ - 2006
| ПРЕМИЯ - 2007
| Главная страница

| АВТОРЫ

Леонид Костюков
Станислав Львовский
Ксения Щербино
Константин Кравцов
Алексей Кубрик
Мара Маланова
Андрей Хаданович
Сергей Жадан
Василий Бородин
Евгения Суслова
Юлия Тишковская
Андрей Моль
Евгения Риц
Федор Сваровский
Борис Херсонский
Андрей Поляков
Ника Скандиака
Константин Кравцов | Премия журнала «Рец»-2008
Номинация от журнала «РЕЦ» № 50, 2008.
Выпускающий редактор Леонид Костюков.


Автор: Константин Кравцов

Биография:
Родился в Салехарде. Окончил Нижнетагильское художественное училище и Литературный институт. Жил в Ярославле, служил в ярославских церквях, в настоящее время священник московского храма Благовещения Богородицы, что в Петровском парке. Стихи публиковались в журналах «Октябрь», «Знамя», «Воздух» и др. Книги стихов «Приношение» (1998), «Январь» (2002), «Парастас» (2006). Лауреат Третьего Филаретовского конкурса на лучшее религиозное стихотворение (2003).



      ЗАОСТРИТЬСЯ ОСТРЕЙ СМЕРТИ

                                                                        И дикий лай переложу в псалом
                                                                        как подобает сукиному сыну
                                                                               Денис Новиков
      
      Из книг новейших авторов эта была единственной, вызвавшей у меня шок – культурный ли, другой ли какой – Бог весть. Тот шок, после которого смотреть на вещи вообще и на поэзию в частности прежними глазами уже невозможно. Разве что «Воронежские тетради» и отчасти Георгий Иванов несли в себе такой трагический заряд. Называлась книга «Самопал», автором был мой однокурсник и приятель – именно приятель, не больше, но и не меньше – по двум первым литинститутским годам. После я потерял его из виду, и по возращении странника, эмигранта, а после реэмигранта, из «заморских краев корабельных» не видел ни разу. Так что эта имеющая быть заметка ни в коем случае не воспоминания, а попытка ответа на один из существенных вопросов, поставленных явлением «Денис Новиков», так и не получившим, на мой взгляд, адекватной оценки.
      Вопрос этот сотереологический, то бишь касающийся «спасения», а именно – автора, в данном случае конкретного, а не того, что, как известно, умер вслед за Богом и человеком. Вопрос, являющийся вопросом лишь для верующего, так что вполне удовлетворенному своим агностицизмом агностику можно и не читать дальше. В отношении же Новикова это вопрос не праздный для понимания его поэтики и его судьбы, так как, судя по стихам, Денис думал на эту тему и красивым двадцатидвухлетним, и позже, когда из красавца превратился в развалину, как утверждали те, кто его встречал в конце девяностых.
      Итак, вопрос вот в чем: пожрет ли пресловутое жерло лучшее, что мы могли дать и что неразрывно связано с нашей здешней и посмертной судьбой? Речь, разумеется, не только и не столько о «литературном бессмертии», сколько о высшем оправдании поэзии и, соответственно, поэта. Не поэзии и поэта вообще, так как таковых попросту не существует, а отдельно взятого ничтожнейшего из детей ничтожных мира. Вопрос о том, будет ли его риск жить для стихов признан там законным наравне с известными жизненными стратегиями и тактиками, заведомо богоугодными. Или, иными словами, не слишком ли много взял на себя Денис Новиков, равно как и любой другой стихотворец, решившийся, как и он в «Самопале», стать в слове дымом жертвенника, чтобы достичь Слова?
      
            Дымом до ветхозаветных ноздрей,
            новозаветных ушей
            словом дойти, заостриться острей
            смерти – при жизни умей.
      
      Возможно ли это? Является ли евангельским «узким путем» и вот этот, тоже ведь узкий путь, уже которого уже и нельзя себе представить поэту, не говоря – выбрать? Может быть соотнесен «крест поэта» хотя бы отчасти с тем самым, спасшим мир, и остающимся, согласно Новикову, все тем же и для него?
      
            Не меняется от перемены мест,
            но не сумма, нет,
            а сума и крест, необъятный крест,
            переметный свет.
      
            Ненагляден день, безоружна ночь,
            а сума пуста,
            и с крестом не может никто помочь
            окромя Христа.
      
      Сума и крест – больше ничего. Какая там литература! Да и раньше – была ли? Скорей, была, по Верлену, ее противоположность – «музыка»:
      
            Нас тихо сживает со света
            и ласково сводит с ума
            покладистых – музыка эта,
            строптивых – музыка сама
      
      То есть не просто опасная зона, а самое наиопаснейшее в этой зоне место, предназначенное лишь сумасшедшим из сумасшедших: «музыка сама», музыка музыки, так сказать, ее исток. Но исток, начало, – вместе с тем, как известно, и конец. Денис чувствовал это острее других: «писать стихи – это умирать», – сказал он как-то раз в застолье на полном серьезе (аудиозапись из архива Вити Куллэ). Причем, живя исключительно для «музыки», точнее – умирая ради нее и в ней, умирать для мира не только здешнего, но и для «Царства», если в нем не продолжается «наша пирушка на книжном развале, на развалинах двух злополучных держав», если слепящий, как в прозекторской, Свет и командный Голос, рассеют, убьют «голоса и свеченья, любезные нам». Как бы то ни было, не вызывало сомнений одно: все в жизни должно быть принесено в жертву поэзии, которая, по Новикову, если и ложь, то ложь во спасение. И не только «рано погибшего автора», если понимать под «словом, которого нет на земле», «последним словом», оправдывающим «и вот эту любовь, и вот ту, и меня, и зачатых в любви, и живущих во зле» не только Слово, бывшее в начале, не только Слово Поэта, а и слово поэта (текст допускает и то, и другое толкование, да и не близки ль они, в самом деле, эти слова?).
      Мне трудно назвать другого автора, чьи стихи в такой степени, как у Дениса, характеризовались бы переходом от отчаянья к надежде и от надежды к отчаянью и который бы при этом в самом отчаянии не переставал быть верующим. Считая, например, что в «Царство» ему, поэту, – как, возможно, и поэту вообще, – путь туда заказан, он не подвергал никакому сомнению его, Царства, существование. Однако эта не отличающаяся оригинальностью романтическая установка, путающая Царство Христа с «Республикой» Платона, откуда поэты, как известно, изгоняются вон, это разведение по разным направлениям пути «спасения» и пути «творчества» после тридцатилетия переосмысливается Денисом неожиданным и, насколько мне известно, никем так и не замеченным образом.
      Писать стихи по-прежнему означает умирать, но речь в приведенном здесь первым четверостишии из стихотворения, написанного в рождественский сочельник 97-го, идет уже не о «музыке» и не о «музыке», а о восходящем с жертвенника дыме – «дыме обратном из неба Москвы», дыме «фабрики полуживой», в которой поэт видит самого себя. Словом, направление упомянутые выше пути соединяются в один. И писать стихи означает не только умирать, но и «заостриться острей смерти», смертью смерть поправ.
      Что ж, «слова поэта суть его дела», – заявил когда-то Пушкин. И еще: «от слов своих осудишься, и от слов своих оправдаешься»… От слов! Они же и дела, без которых вера – мертва. Но достанет ли припасенного елея в светильнике? Хватит ли сил «дойти»? Евангельский ответ относительно спасения однозначен: человекам это невозможно. И прибавлено: но не Богу. И Новиков знает об этом, знает, что «с крестом не может никто помочь окромя Христа». Следует ли из этого, что и «Самопал», и последовавшее за ними молчание, и исчезновение Дениса из поля зрения едва ли не всех, знавших его когда-то, диктовались соображениями чем-то близкими тем, по которым уходят из мира, уходят в затвор, принимают схиму?
      Я не знаю причин, по которым он порвал со своим «литературным окружением», не знаю, пытался ли вписаться, – а если да, то как? – в игру по новым правилам, но, если обратиться к стихам, его позиция была – в отличие от большинства товарищей по цеху – радикально нонконформистской и по отношению к происходящему в стране (со страной), и по отношению к «литературному процессу», казавшемуся ему клоунадой:
      
            Не бойся ничего, ты Господом любим –
            слова обращены к избраннику, но кто он?
            Об этом без конца и спорят Бом и Бим
            и третий их партнёр, по внешности не клоун.
            Не думай о плохом, ты Господом ведом,
            но кто избранник, кто? Совсем забыв о третьем,
            кричит полцирка – Бим! кричит полцирка – Бом!
            Но здесь решать не им, не этим глупым детям.
      
      Эти строки можно было бы счесть реакцией на «чемпионат поэтов», затеянный уже после смерти Дениса. Но что культура отныне и, возможно, навсегда превращается в рыночный балаган, что «святое ремесло» перестало быть святым теперь и в России, превратилось в лучшем случае в частное дело и для святых, и для просто ремесленников – если не для дельцов, было ясно уже тогда, в середине девяностых.
      «Русская поэзия – как Советский Союз, – заметил Денис в 98-м в интервью не то польскому, не то чешскому журналу. – Вчера это казалось незыблемым. Сегодня флаг спустили. Мы же все знали всегда, что на Западе давно стихи не читают. А у нас читают, потому что мы – другая страна. И вот в этом смысле мы вдруг стали таким же Западом. Грубо говоря, в этой стране перестали читать стихи так же неожиданно, как изменилась экономическая система».
      Замечу в скобках, что с точки зрения поэта, ориентированного на Традицию, стать в культурном «тем же Западом», означает стать «бесплодной (буквально, по Элиоту, проклятой, обреченной на бесплодие) землей». Землей полых людей, «пренебрегающих ликом, отвергающих глас в угоду жалким шуму и крикам» («Пепельная среда» в переводе С. Степанова). При «совке» поэзия воспринималась именно как «глас»; в пост-, а на деле – антихристианском обществе (антихристианском не по официальной версии, как в СССР, а по сути) она делит участь прочих «традиционных ценностей», по самой своей природе не могущих быть рыночными.
      Что же в этом случае прикажете делать поэту, если он не Бим и не Бом? На что, а главное – зачем, для чего и для кого ему жить? Времена избранников прошли, да и в лучшие времена избранник зачастую не уверен в своем избранничестве. А вот что касается того, что он «ведом», Денис знал с детства. Как все началось? Ответ из того же интервью: «Когда я был маленький, я молился. Может, нельзя это все рассказывать... Мне кажется, что я не писал тогда стихов. Все началось с игры в буриме, в которую мы играли с мамой. Эти поездки по Москве: сядешь в метро, ребенок еще, и едешь куда-нибудь, и скучно невероятно. И мама меня развлекала игрой в буриме. Я довольно быстро отказался от предложенных условий, потому что там рифма задана. А я как раз тогда понял, и до сих пор думаю, что рифма всего главнее. В стихах. Потому что это чудо. Все остальное – не чудо. Ну вот, и что-то такое кольнуло в сердце. Я помню: еду в вагоне метро. Мне совсем мало лет, может быть, восемь или девять. А я время от времени в те годы обращался с такими страстными молитвами к Богу. И помню, я сказал: Господи! Я хочу быть поэтом. Но я не хочу быть великим поэтом, это слишком. Я хочу быть средним. Жуткая ирония! Это была в то время моя тайна и некая причуда, игра в буриме... игра с самим собой... И вот мне в какой-то мере все по молитве воздалось. И все! И может быть, я уже дальше никуда и никогда не двинусь».
      Так и случилось: в новом столетии-тысячелетии Денис не написал ни строки. Почему – к этому вопросу мы еще вернемся, а пока еще один вопрос – ответ, оттуда же:
      – Цветаева утверждала, что поэт к двум строчкам, данным Богом, придумывает две свои. У вас это происходит так же?
      – М-м, потрясающе, меня устраивает эта формула абсолютно. Раньше я думал, что это филология. То есть волнение искреннее, а вот выражение этого волнения в словах – это филологическая задача. Сейчас мне кажется, что это не так, что есть идеальные стихи, они написаны. Надо просто точно их воспроизвести. Словно Бог нашептывает мне слова. Хотя смешно: как будто Богу нечем больше заниматься, кроме как мне нашептывать, да? Но что-то в этом есть. Что-то есть в этом. Божественный фактор мы не исключаем.
      Не помню, где это сказала Цветаева, но именно так, именно этими словами, говорил о создании стихов «первый святой из поэтов и первый поэт из святых», как именуют его католики, испанский мистик и аскет XVI века Хуан де ла Крус (Иоанн Креста).
      Итак, стихи не только начались, но и продолжались как своего рода буриме. И прекратились, видимо, прежде всего по причине уклонения от игры Того, Кто по странной причуде нашептывал Денису слова. Но означает ли это прекращение радостного (курсив мой) «богообщения», этой как бы (курсив снова мой) игры Отца с детьми, «жмурок и пряток Духа» (подлинно свободное искусство по Мандельштаму)? Или лишь меняются условия игры, потому что дитя подросло и от одних игр пора переходить к другим? Если вспомнить, что «высокая болезнь», – всякая духовная активность, а не только поэзия, – есть, по сути, молитва, а совершенная молитва творится без слов, то значит коммуникация поэта с Поэтом может продолжаться и без затрат на «искусство». В самом деле, так ли уж необходима строка, чтобы дышали в тебе почва и судьба? Они и говорят в воздушных, как правило, коротких стихах-вздохах Дениса незадолго до его ухода:
      
            еще моя молитва
            не произнесена
            еще на грунт палитра
            не перенесена
      
            она на самом деле
            не так уж и бедна
            но краски оскудели
            и вся земля видна
      
      Вся земля – это вся жизнь, жизнь всех и вся. И что такое это оскудение, как не единственная возможность увидеть, наконец, всю землю как есть, без прикрас? И разве это не ответ «неба», бывший всегда и раньше необходимым условием «творческого процесса», благословением, говоря на понятном Денису языке?
      
            Обступает меня тишина,
            предприятие смерти дочернее.
            Мысль моя, тишиной внушена,
            порывается в небо вечернее.
            В небе отзвука ищет она
            и находит. И пишет губерния.
      
      При этом, возвращаясь к нашей теме, вспомним и такое наблюдение Новикова, сделанное как бы со стороны:
      
            писал, изменялся в лице.
            Так меняется у мертвеца.
      
      И лицо умершего, и лицо поэта «за работой» – лицо путешественника. И одно путешествие есть подготовка к другому, самому долгому. Поэзия, таким образом, как и философия, есть «искусство умирать», отличающееся от последней тем, что она, поэзия, – первичней. Для поэта любая мысль кроме поэтической есть ложь, потому что она – умозаключение по поводу, а не проникновение всей жизнью, сердцем, а не только рассудком в то, что заключается в мертвую схему силлогизма. «Мысль изреченная» – ответ, а не найденный в «небе» блаженный «отзвук», сохраняющий поэтической «мысли», не изреченной, но выраженной на небесном наречии, ее неизреченность. Иными словами, словами Дениса, философ «покладист», поэт «строптив». Разве это не строптивость – порываться в небо, вместо того, чтобы обстоятельно исследовать и тишину, и рожденную в ней мысль? Потому и не возникает обычно при чтении оперирующего понятиями изыскателя «ощущения ускорения души, преодолевающей тяготение эпохи и биографии», возникшего у Бродского от «пера» Дениса Новикова (послесловие к книге «Окно в январе»). Философ вглядывается в «ионосферу», поэт в ней живет. И что такое вечность, как не преодоленное «тяготение эпохи и биографии», не конечный пункт, где поэт только и может остаться красивым двадцатидвухлетним?
      «Музыка» наиболее скоростной транспорт туда, подстать мучительным, неизлечимым болезням, о которых, видя в звездах точки на географической карте, вспомнил Ван Гог, писавший брату: Тео: «Вполне вероятно, что холера, сифилис, чахотка, рак суть не что иное, как небесные средства передвижения, играющие ту же роль, что пароходы, омнибусы и поезда на земле. А естественная смерть от старости равнозначна пешему способу передвижения».
      Так что надо бы говорить не столько о разрыве Новикова с «литературным процессом» и движущими им персоналиями, сколько об отрыве.
      И вот еще что интересно: строка «не бойся ничего, ты Господом любим» – нашептанная или дописанная? Насколько могу судить и по этой, и по многим другим строкам Дениса, он и не боялся всерьез ничего, никого кроме Бога. Потому и «проторил дорогу в изгнание», как сказал о себе Эзра Паунд. Потому и умер в 37 лет нищим на Святой Земле. И здесь уместно вспомнить еще одно высказывание Мандельштама: о смерти художника как о высшем акте его творчества.
      «Поехали по небу, мама», – обратился Денис к России в 92-м, «как сын, устыдившийся срама», и местом своей смерти, местом своего «последнего упокоения», напомнил о небе с такой определенностью, с какой смерть русского поэта на нашем веку еще не напоминала.
      
      10 января 2008