polutona.ru

Звательный падеж

Яна Полевич

свист

только ты сатанеешь и ты превращаешься в свист,
как казённая койка не греет извилистых вен.
это – нежность гниения, ласка наростов и кист,
это – память зари, рассечённая финским ножом;
однократность момента, что будущим не заражён.

только я – пустотелое, я – замороженный вой,
обесточенный синтаксис, умбра прожжённой земли.
в зазеркалье причин мне кивает седой головой
узаконенный бред, где прокуренный воздух ершист.
только ты сатанеешь и ты превращаешься в свист.

темноликая полночь объелась сырой беленой.
только ты сатанеешь и ты превращаешься в свист,
только я до отчаянья силюсь не стать тишиной.
эхом плещется имя мне. я – перекатная рать,
нам без разницы впредь, для кого не хотеть умирать,

только плещешься эхом, и страшно тебя разбудить.
я немедля уйду, когда будет, куда уходить.



оптоволоконные стансы

на снег кладут густые трубы
в ушах барахтается треск
огня там где дымятся срубы
как правило возводят крест
чтобы потом построить что-то
что простоит чуть дольше и
окажется на век прочнее
и для пейзажа тяжелей

на померанцевую радость
надежды нет но есть причуд
невыносимо невесомый
букет без отзвуков любви
есть растяжимые понятья
и право странности речей
когда стоишь простоволосый
под серповидной сигмой лун

кривится ночь костюм булата
наружу вылилось окно
оставь нас бог ты стекловата
оставь ты оптоволокно
я оптоволоконный инок
оставь где глубже бирюза
под перестуки драм-машинок
дивиться волглым небесам




взгорье

лобное место,
зашитое инеем.
дол зарифмован
с истёршимся именем,
вот она, лёгкость,
мне невыносимая.
пролеси дымкой
укутаны сивою.

вынеси радости,
вырасти гордости,
стой против вьюжности
широкомордости.
кататония
как форма беззвучия –
это тоска
многоного ползучая.

и в сколиозе
уральского взгория,
в анабиозе
уральского горя я
верую в строки –
в помехи на рации.
рядом труп автора
как иллюстрация.

земли, обильно
стихами политые,
вмёрзли в сознание
снов монолитами.
мания смерти
великой молитвою
перед лицом
преходящего имени:

переживи меня,
переживи меня,
переживи меня,
переживи меня.



электрические птицы

песни птах неперелётных,
что остались зимовать;
лабиринты каруселей,
скрежет чертовых колёс.

под скрипучими снегами,
околевшими ногами –
трава.
свод тускнеющих небес наш
белёс.

незнаком, неузнаваем
нам двоим седой пустырь
перечёркнутых зимою
механических трущоб.

крепкий хват уральской стужи.
место взглядом отутюжу
до дыр,
где таятся отголоски.
ещё б.

слух скучающий и чуткий
убаюкают одне
электрические птицы
в чёрно-белой тишине.

закавычил снег ресницы.
что пройдёт, чему случиться,
ни тебе не суждено знать,
ни мне.



аксиома

до моей темноты церебральной – предсмертный вздох,
до твоей темноты церебральной – озябший крик,
покатайся со мной по орбите земного ада;
вышит беленьким крестиком чей-то нелепый бог.
слышишь, небо ворчит под ногами у нас двоих?
это пройденный дважды период полураспада.
аксиома конечностей в хитросплетеньи рук,
аксиома конечности дымом из наших струг.

утонувши во снах, вязнешь в толще снов.
бог отнюдь не спасатель – лишь рыболов,
он едва ли до нас дотянется.
уходить, не прощаясь – мотив не нов;
бестелесно-наваристый пепел слов –
это всё, что от нас останется.



тридцать первое октября

дорогой вечной вымощена тишь.
как мы договорились, без аннексий.
потребность быть лишь там, куда глядишь
привычней безусловного рефлекса,
но иррациональна благодать.
придётся этот мир давать на сдачу,
и многотомник бед до корки прочитать,
чтоб собственный мотив звучал иначе.

теперь вполне найдёт покоя глаз,
ведь хляби не притупят ощущенья;
ты знаешь, я лукавлю каждый раз,
когда не допускаю слов прощенья.
взлетели гимны, пусть и кое-как,
но спеть не удалось, а лишь проплакать;
ты знаешь, а я вижу добрый знак,
и радость эта впредь блестит краплаком.

пускай висит дождливый полдень днесь,
пусть чудо утекающего лета
пора уж отпустить, но всё же здесь
последний звук прощального триплета.
пусть ровный путь приветствует твой бег,
и пусть поют, кто ранее не пели,
и звёзды улыбаются тебе
светлее, чем когда-нибудь доселе.

на кратный единице миг всплывёт
размытый силуэт забытой речи,
едва ль он эту ночь переживёт;
едва заметной музыкой далече
лишь стелется знакомая печаль
обрывками несбывшегося лета:
то сквозь непроницаемую даль
моя свирель наигрывает где-то.



тысячеликий

опоит светло-рыжим
дыханьем,
убаюкает ласковым
но́том
межсезонье. ступаю
по нотам,
становясь своим
воспоминаньем.
оно смотрит всецело,
беззлобно,
и я в знак застываю
вопроса.
так бывает:
четыре разносят
ветра в разные рамки
рассудка.
полевые глаза
в незабудках,
полевое чело
в хризантемах.
белой нитью
в безумных системах,
вдруг разросшимся
местоименьем.

коль нагадано перебыть
здешним,
обусловлено
внутренне-внешним,
остаётся вцепиться
в поводья,
прирастя к постулатам
движенья
гальванометровым
половодьем.

ты в зрачках видишь
тень эмпирея;
это тысяча жизней
постфактум
робко светится сквозь
катаракту,

и созвучие их
не стареет.



молоко и мёд

догорающий день,
молоко и мёд.
перепутаны даты в календарях,
перепутай меня с перепутьем снов,
приближение сумерек подаря.
эта присказка, может быть, отцветёт,
только вешний мотив её сладко-нов.
пожелание тёплого как заря.
я сплету себе стяги из лёгких слов.

потанцуй со мной, пламенная ничья,
выжги всё, что захочешь –
я заращу.
заряди мною дуло, засунь в пращу,
преврати в пепелище, и я прощу,
не успев разнестись в серебре ручья.

подивись, это я –
побратим комет,
оковавший свой голос глухой уздой.
оглянись невзначай.
полетим на свет
над холмами, поросшими резедой.
погляди,
это я:
нелюбим,
но спет:

истлеваю вверх падающей
звездой.





свердловск

лето идёт на убыль.
пересыхают губы.
дымом исходят трубы.
в белой ночи и глухой печи
криком исходят
губы.

"аз есмь" идёт на убыль.

переплыви свердловска
недожилую плоскость,
недогнилую плотность –
вечные осени и снега
каменных лап
свердловска.

переживи окрестность,
мутность и повсеместность
серости. если честно,
быть бодхисаттвой
в долине слёз
вовсе
неинтересно.

отодвигая косность,
тканевый макрокосмос,
перегляди нервозность,
чтоб постоянно
хранить в душе
сумрачную
свердловскость.

смерть – это по-уральски.
взгляд ледянит февральский,
я говорю на галльском.
с тенью своей,
с обездольем стен
я говорю
на галльском.

переживи свердловска
недожилую плоскость,
недогнилую плотность –
вечные осени и снега.
переживи
свердловскость.

роза ветров свердловска,
астра ветров свердловска.
о, погадай мне, о, погадай
на ромашке ветров
свердловска.



странники

воды врезаются в плоть окраин,
шёпот шагов выплетает имя;
проседью рек далеко изранен,
берег безогненно тает в дыме.
мирный залив вечереет брешью
с первозари долголетней эры,
и мы здесь – странники-агасферы,
мы – обитатели побережья.

воды врезаются в плоть окраин,
где на задворках у ойкумены,
между геенной и между раем
мы не прощаем богам измены.
луг порастает травой медвежьей.
это – цена для незрячей веры.
и мы здесь – странники-агасферы,
мы – обитатели побережья.

воды врезаются в плоть окраин,
вечным туманом увито время,
мир перевёрнут и перепаян,
ноги врастают в тугое стремя.
домом назвать бы не поле с плешью,
и не идти б лишь коль кошки серы;
но мы – лишь странники-агасферы,
вечные пленники побережья.



двадцатая

двор давится истёртым каблуком –
истёрзанные рельсы под ногами.
здесь я бродил бессчётностью шагов,
и расходился водными кругами,
упёршись лбом в простое "никогда":
я так любил, как любят города.

тому, кто опоздал на сотни лет,
как правило, чертовски бесполезно
просить кого у вечности взаймы.

пока из туч не лезет штукатурка,
холодных вечеров апологет,
я рассекаю лишь гортань надсадным "мы",
взрезая небеса гнилым окурком,
и падаю в хмельную тишину,
давясь угластым криком, как шрапнелью.

так летний дождь приковывал к окну.
так оставалось быть лишь параллелью,
а не касательной к пронзительному "ты".
так я безжизненно смотрел из темноты.

но, как известно, истинно великих
удобней лицезреть издалека;
недаром ощущение полёта
так значимо. ведь тот, кто видел высь
в какой-то мере лучше понимает,
где крылья начинают распадаться
и воск стекает в соль морских глубин.

и я всё так же предан городам.
мне нравится, вселенную дробя
у времени выигрывать тебя,
закутывать, как в плащ, в сырой июнь.

тому, кто опоздал в двадцатый век
из всех путей останется длиннейший,
где право выбирать свои заветы
сведётся к осязанью пустоты.




***

знаю, что это так, – и худо мне, как на кресте.
гай валерий катулл.

грани моей вселенной делятся на четыре,
я состою из клеток, линий и тусклых строчек;
память о терпком мае – призрак в пустой квартире,
в доме, который проклят, выжжен и обесточен.
помню: брожу кругами, не понимая, где я;
образ, в котором homo перетекает в dei.

новые злые вёсны плещутся под ногами,
то же стальное небо ластится к лбам высоток;
воздух сечён трамваем с правильными рогами.
профиль неровно острый нервной рукою соткан,
запечатлеть бы снова в нитях тугих полотен
этакое свеченье, сделанное из плоти.

время вбирает время вечностным кашалотом,
я с этой круговертью венчан и перемножен;
предан своим порядком, предан родным широтам.
так, заломавши руки от вероломной дрожи,
перебираю чётки. чаще подводит зренье.
я существую – значит, помню твоё явленье.

так забывают солнце там, за полярным кругом,
где в широте зрачковой шёлком сверкает купол,
где правят тьма и холод, впаянные друг в друга,
где даже зрячий вряд ли смотрит за край тулупа.
ты, оглянувшись, видишь – сгорбленный крик сквозь слёзы
чьи-то чужие тает дымкой от паровоза.



так ушедшие

вышли (х)ладные.
подпоясались
по-надкупольной нитью
блёсткою.
захлебнулись лазурью
ясною
под ветрами
под перекрёстными.

шелестят под ногами,
бесятся
и вплетаются в кудри
месяцы.

не пои ты слезами
пахоты,
не шепчи ночью долгой
имярек –
кто путь дальний и истый
выберет
не забудет себя
над плахою.

шелестят под ногами,
бесятся
и вплетаются в кудри
месяцы.

безупречно красиво
дальнее,
несомненно прекрасно
здешнее –
то писания
самопальные
наконец-то толково
взвешены,
и тропу заметает
листьями.

потолок звонкой пылью
выстелен.
нам, привыкшим быть тем,
что видится,

пусть приснится
свет дальней
истины –
или свету пусть мы
привидимся.



метабалконная лирика

сыворотка пелены эоловой.
заволокло, как глаза больного.
пьём это утро, раз нет другого;
стелется холод зарёй ментоловой,
небо распахивается оловом –
и до рассвета совсем немного.

над головой космос резан проводом,
под головой асфальт резан шинами;
много ль вариантов? живём вершинами,
степи осваиваем по доводам.
было бы время, да были б поводы –
выросли б славными исполинами.

это такая чумная исповедь –
воздух глотком в темноте балконьей
влаги живительной. беззаконье –
это тот час, когда нужно выстоять.
время течёт в венах нас, убыстренных –
нас,
запечатанных
в межсезонье.



новогоднее

новый-преновый
год,
ель перемены
дат.
выветрен
самосад,
по́лочный
геродот.
много лет anno do-
mini и бездна до.

кресло-качалка.
мир.
мира тебе и
вам,
наполовину
хлам,
не попадаю
в клир,
в новый
ориентир
и в пересветы
ламп.

это простой
закон –
в рёбра вонзать
слова,
сглатывать липкий
стон,
сумерки
целовать,
прятаться
в котлован,
не изменяя
тон.

я похоронен
здесь,
в месте,
где нет огня.
спать невозможность
спесь
выпьет всю за
полдня.
выпотроши
меня,
вместо гирлянд
развесь.



***

строки чужие кладут на музыку –
ямбом моим облагают в ярости.
я выбираю отчизной ту, за кем
хочется быть молодым и в старости.
если то мать – это мать, нашедшая
в ложке абсента дитя-чудовище;
фобос под каждой её струной ищи,
деймосом-шторой её завешивай,
а я живой – мне чужды проплешины,
и далеко до потери памяти,
через года, что давно уж взвешены
боязно встретить свой мир на паперти,
и потому я вонзаюсь шпорами
в гладкое тело паромов пепельных,
в дым эконома с протёртой мебелью –
только б увидеть за стеношторами

альтернативу сапог майоровых,
бога, не спевшегося с террорами.



трамвайный мост

под трамвайным мостом
перемена рек,
а над рельсами –
холод тальковый.
я не то, чтобы римлянин
или грек,
просто вижу: март тонкой
калькою

обступает афинскую
красоту –
снег здесь чище
колонн акрополя,
для меня, математика,
в высоту
уходящие своды
тополя

превышают размер самых
главных стен,
впрочем, штурма и
не предвидится.
на трамвайном мосту мы
в глуби систем,
как провидец и
как провидица.

идеал геометрии.
мокрый снег.
нас крещу золотым сечением.
ты – спокойнее радости,
чище нег,
март печальный
несёт течение,

я заметен лишь там,
где твой рыщет взгляд;
небо смотрит дурным
пророчеством;

я беру производную
от тебя –
получается
одиночество.



морлок

сравняй мои конвульсии с твоим сердцебиением.
я выйду, уничтоженный чужим благословением;
глазами потемневшими, словами облетевшими
уставлюсь в отзвук осени, как в хоспис размелованный;
ланиты предрассветные до мяса зацелованы.
под рёбрами гниющее по-хищному оскалится,
сгрызёт подобострастное желание понравиться,
с ухмылкой едкой выцарапав имя.
истлеем в этом ядерном предзимье.

улыбка северянина и солнце северянина
сиянием срастаются в предвечье.
но я скорее морлок, я – ходячее увечье:
давай скроим одёженьки из кожи человечьей.



***

мокрый луг по-над мглой
сапогом изрыт,
мой терновый алтарь –
полусон навзрыд.
помолиться на сердце
в своей горсти,
помолиться, чтоб истинно
отпустить.

бесполезные строфы:
дробь холоста,
где меня недостаточно:
неспроста.
посеревшим пятном
посередь холста
пятьсот двадцать седьмая
моя верста.

ураганом д2
ест глаза озон.
мы по разные стороны
шрама рва.
как ни странно, убраться
за горизонт –
всё равно, что предсердия
оторвать.

путеводная ярость
неслышных гамм.
конвертирую муторность
в керосин.
уже так надоело себя
просить
расложиться
на атомы
по слогам.




***
под медооким бродить
и слушать
крови глухой напев,
весноречивая
путь-дорога,
старые сказы на босу ногу,
новые – нараспев.

во времена
удлинённной тени
древний читать завет,
во времена переходных вотчин
сам себе боже
и милый отче,
сам себе дашь ответ.

я – половодье
в речной долине,
мятлик, овёс, ковыль.
тропам конец вдалеке подспуден,
звёзды погаснут –
меня не будет;
так остаётся пыль.

спрячешь под солнечное
сплетенье
свой сердцетворный труд,
выплавишь чистое тае зори,
произнесёшь там,
где зори вторят
или с собой зовут.

явь – тишина
меж ударов сердца,
сердца великих рек.
сердце же времени и пространства
бьётся с незыблемым постоянством –

вечного
оберег.