polutona.ru

Ирина Перунова

В заоблачной горсти


В ЗАОБЛАЧНОЙ ГОРСТИ

Иве и Стеле

***

– Я тоже, я тоже
немного летаю!
Гляди, как похоже.

– Тебя я не знаю.
Ступай осторожно
по самому краю
куда невозможно,
тебя я не знаю.

– Но кто же он, кто же?!

– Царапинка злая
в ноздрях леопарда,
лишённого дичи!

Мой друг крылокожий –
юнец Леонардо,
седьмой подмастерье,
сын Пьеро из Винчи.


***
А над музыкою есть
музыка иная,
и над небом небеса,
в них высокий Град,
горожане-люди –
люди урожая,
праздничны их лица,
весел виноград.

И скажу я людям:
люди-горожане,
и у нас есть небо,
там, за гаражами,
в нем лыжня прямая,
самолеты едут...

Передайте любовь мою
девочке Жанне,
сожженной в Руане
тридцатого мая,
в среду.


***
На известке-штукатурке
бесов легкие фигурки,
сколупнем еще слегка –
бесы канут в облака.
Дунем, плюнем и размажем!
Никому о них не скажем.


В ПЕСОЧНИЦЕ

Раз, куличик, два, куличик!
Голосуй, дружок:
превратим куличик в блинчик
или в пирожок?

Ну, зачем же сразу в слезы,
пусть, куличик, три!
Книжка есть «Метаморфозы»,
глазоньки утри.

Написал её Овидий,
жалко, что не я,
он такие в жизни видел
превращения…

Я, признаться, не сумела
до конца прочесть,
но не в этом, знаешь, дело,
превращенья – есть!

Отвыкай от злых привычек:
сотня куличей
не накормит пары птичек
в голове моей.

Отпусти ты их, дружище,
чудо сотвори.
Впрочем, правда, красотища –
твой куличик три!

Раз, куличик, два, куличик,
три, кузнечик…оп!
Поприветствовал двух птичек
и ушел в галоп.

КУЗНЕЧИК

На сером небе облака,
на облаках трава.
Траве кузнечик голова –
он в ней сидит.
Он дует на нее сперва,
потом прижмет к груди:
“Что ждет тебя, моя трава,
там, впереди?”
И долго он вперед глядит,
потом глядит назад.
И говорит траве: “Гряди!
Гряди, трава, я – за!
Я за тобой сойду с небес,
зеленый и простой,
непрошенный и тихий весь,
и пустят на постой
меня седые камыши
неведомой реки.
Я буду ветер с ними пить,
теки, река, теки!
Я стану им немного брат,
немного младший сын.
Я стану их на небо брать,
холодных от росы.
Они согреются едва
в заоблачной горсти.
Они такая же трава.
Расти, трава, расти!”



***
Театральной провинции

Амуры и Зефиры
разобраны внаем.
Пора съезжать с квартиры
под снегом ли, дождем.

Пора съезжать с квартиры.
Слезится окоем.
Чье Царство не от мира,
прости, что так живем.

Что не обрящем рая
и не спасут стихи,
в раскрашенных сараях
сгорая под апчхи,

под цо-цо-цо и браво,
колена преклоня.
Но Добрый, Сильный, Правый,
не сокрушай меня!

И тех, кто нас обидел,
возлюбленных почти,
прими в Свою обитель
и к Ангелам причти.


***
Тише, тише, тишина.
Начинается война.

Все уснем в большом бою.
Баю, баюшки, баю.

Баю-баю-баю.
Божия раба я.

Спи, усни, благословясь.
Встанешь, светлый, будешь князь.

Спи на краешке земли.
И шинель твоя в пыли.

Спи у неба на краю.
Будешь с Господом в раю.

В месяце апреле
плыли колыбели.


***
Аты-баты, шли солдаты,
аты-баты, шли домой.
Неотпеты, биты, святы.
Шел и ты, родимый мой,
до небесной своей хаты.

Было сердцу тесно-тесно...
По дороге в Град Небесный
шли солдаты.


***
Чипполино, ты в чулане,
Буратино, ты в бревне,
Пуля-дура, ты в нагане,
Дура-нежность, ты во мне.


***
Мышке-полёвке, птичьей тусовке,
рыбьей чешуйке в утлой воде
свет на затерянной счастьем подковке
в каждой зазубринке и борозде.
Мышкины чашки, птичьи тарелки,
рыбьи кормушки – Божий карман!
Всё им пирушки, всё посиделки,
дом не сдаётся! Но пасаран!
Дом не сдаётся, разве предбанник
шаткого неба… Из партизан
в небе Господнем синим исподним
кто там сверкает? Ты, дельтаплан?


СНОВА КУЗНЕЧИК

Где плывут жуки-олени
пить луну к истоку вод,
некто вставший на колени
подпирает небосвод.

Крыльев тонкие горбинки
полирует первый град.
Зашнурованы ботинки
сотню лет тому назад.

– Кто ты, Некто? – жук-олени
вопрошают монолит,–
Может, Пушкин? Может, Ленин?
Может, доктор Айболит?

– Я не Пушкин! Я не Ленин!
Не моги меня бодать!
Хоть и встал я на колени,
не просил на хлеб подать.

Вся душа моя кузнечья
содрогается от слез,
небо сплющивает плечи
и пугает паровоз:

как он рыкает и рыщет,
пробираясь через лес,
аки лев коварный ищет
подпирателя небес!

Астро-пестики, тычинки
сокрушает на корню –
трижды требует починки,
кто ушиблен о броню.

Берегите ваши спинки,
совершая променад!
Вы-то рады мне, былинки?
Я-то вам, былинки, рад.

Вы, ребята, из глубинки,
глубину ли обвиню?!
Не сойду с моей тропинки!
И небес не оброню!


***
Там улиткина перчатка ускользала в темноту,
и звезда, как опечатка, проступала на лету,
в слове «провиденциально»
зацепив собою «де».
Век сиять провинциально
с той поры твоей звезде.


***
И я улиткою по льду
на шелест веющий пойду,
и в тишине лучи найду
и не вернусь в себя.

Когда мой дом – витой гробок –
за мной покатит ветерок –
едва-едва – на левый бок,
на правый бок...

СОЛДАТИК

Шёл солдатик оловянный
нелюбимый, нежеланный,
только стойкий – если столько
оловянных слёз пролил:
ни одной из них – пустой,
неприцельной, холостой.
Шёл солдатик оловянный,
а казалось, что седой.

Рядом шёл солдат стеклянный,
первым снегом осиянный,
на войну не слишком званный,
напросился – взяли впрок.
До того был взгляд прозрачен,
что казался всем незрячим,
был обут и в полк назначен,
всё казался – без сапог.

Ну и третий – как ведётся,
сам дурак вослед плетётся,
на затылке стружка вьётся,
темя брито под верстак.
Даст зелёные побеги –
оберут на обереги,
а последний листик пегий
отлетает на рейхстаг.

Эко, дщица! С деревянной
рукавицы жамкал манну
снега первого чужого
дарового натощак.
Набивает безымянный
манной снежною карманы,
а на первого-второго
не считается никак.

До рейхстага ли, на Трою –
добровольцами из строя
вышли только эти трое.
Изумлялся младший чин,
чужедальнею порою
им одну могилу роя:
все, казалось, было трое,
оказалось, что один.


***
Скажем, розовая плаха
свежесрубленного пня,
прах ветвей и ветви праха,
средостение огня.

Дымом тающая сила,
деготь стоптанной кирзы…
Скажем, смерть перекрестила
жесткой тенью стрекозы.


***
Останься на земле,
не жди меня на небе:
картошины в золе
и хлеба чернота
поведают любовь
и невесомый стебель
поддержит небосвод
всей немощью листа.

Оставишь по себе
не дерево, не книгу,
но самого себя –
и дерево шумит,
страницы шелестят
и тёплою ковригой
день пущен по воде
блаженной из утрат.

Достанемся судьбе
такими дураками –
скиталице сквозной
невнятной никому –
что вскрикнешь «воробей!»
ты на летящий камень –
и станет воробей
по слову твоему.


***
К. К.

Ты и сам догадался годам к четырем,
что однажды мы все непременно умрем.
Спохватился позднее, годам к десяти:
Кто-то есть, Кто нас хочет спасти.

Падал снег под диктовку: пишите, пушист…
Но запомнил о снеге пацан хорошист –
Кто-то плачет о нас. Восьмигранная весть –
иероглиф слезы, Кто-то есть!

И не то чтобы въяве, но чьи-то шажки,
будто дети играют слезами в снежки
или слезы играют в узорах и без
наплывающих настежь небес.


ТИТАНИК

Страна ходила на «Титаник»,
под Рождество за пол-цены
в клуб выходного дня стекались
герои тыла и войны.
Они ходили на «картину»,
дни коротая до весны.
И баба Капа с Антониной,
и дядя Гоша с целины.
Брели порожней деревенькой,
Николин огибая храм,
когда церковный сторож Венька
вослед бурчал про стыд и срам
бабёх-дурёх и с ними деда,
что без поста и без креста
не берегут пяток и среду,
идут отсиживать места,
по коим всыпать не мешало б,
да нету пороха в стране
и вся – дырявый полушалок,
по их же, стало быть, вине…
Ныряют чуткие галоши
торёной заячьей петлёй.
О колотьба сухих горошин
в небесной ямке горловой!
Ложатся с нежностью немою
снега на купол, на овин,
и солнце стынет за кормою
неповоротливых равнин.


***
И не все равно
куда камень с плеч,
и не все равно
в чью нам землю лечь
до твоей трубы,
Божий Ангеле.
А хотелось бы –
в землю Авелей.
Кровью праведной
омовенную,
снегом ласковым
убеленную…

Безымянный гость
приходил просить:
набери хоть горсть,
хоть щепоть просыпь.


***
В худую варежку зимы
волхвами – снежные холмы
уходят, проседая.
И ель совсем седая
хоронит рыхлою полой
свой детский страх перед пилой,
и держит оборону
в надежде, что не трону.
Ты обозналась. Не дрожи.
Смолистых высей этажи
оспаривает птица,
мне ж только рукавица
и любопытна:
с краю нить
чуть потянуть, подраспустить,
и угадать в кругу дыры
благословенные дары.
Пещеры вязаная тишь.…
И, кажется, сопит малыш.


***
Больно дереву расти,
шелестеть, кормиться светом,
если солоно в горсти
человека. Как все это
объяснить? Прошел, задел
горемычной своей тенью
ствол шершавый…


***
Муравья машинально сотрешь со стены
и забудется слово в любимой строке,
и нахлынут подобия многих иных,
ты их видишь на свет, словно капли в реке.

И белеет река, и болит в берегах,
и бушует о сорванной капле своей.
Пусть уснувший рыбак
снасти оберегать
не спохватится, но,
Боже правый, развей
эту грозную муть, этот вздыбленный страх,
отпевающий время его второпях.
Пусть не ведал он в очи Твои заглянуть,
но увидел он солнце в горящих сетях
и вошел в эту воду по самую грудь.


***
А. Шварцбергу

Качаясь в плацкартной своей колыбели,
улыбчиво так и в покое таком,
как - будто простили за все и отпели
и смерть от тебя далеко-далеко:
по желтому шелку песочного склона
ты маленький к морю бежишь голышом,
рьяно хлопочешь в пене соленой
и получается так хорошо.

Радуги хлопья, хлопанье, пенье
сводного хора при интернате.
Кажется, праздник – «День посещенья»,
и по конфете, пожалуйста, нате.
Фото в кругу пожирателей пиццы:
Лехи - Рубля, Колобка, Промокашки.
Строго глядишь в ожидании птицы
в белой на вечные лета рубашке.


***
Так умирают древоцветы.
В посюсторонней желтизне
уже не всуе входят в лето
и прилучаются весне.

И снега бремя принимая
в просторном воздухе парит
ветвь лучезарная, немая,
и высотою тень поит.


***
Ах, люди детские, зима.
Как вы не сходите с ума?

Зачем я вижу всех детьми:
и деда, ветхого деньми,
теть-богомолок – Вер и Надь,
и плохишей-героев дядь,
и в серединке – мамой
любуюсь, детской самой.

Они вдали. А вот и я:
над жаркой чашкою дитя
склоняется – и в чайной гуще
глаз отражается хитрющий,
весь ликование и весть:
Ах, люди детские, я – есть!

Жизнь пахнет яблоками встреч,
и больше жизни наша речь –
неоспоримое «Ура!»
и тем, кто был еще вчера,
и тем, кто будет вскоре:
я есть – и все мы в сборе!

Никто никем не отменен,
есть наше время у имен.
Моя прекрасная родня,
давно минувшая в меня,
на свет глядит моим зрачком
и ловит бабочек сачком.


КОСТЮМЕР

Не костюмчик играет, моя дорогая,
но актриска, актриска же в нем!
Вам ловить на рукав иероглифы рая,
допивать свои виски со льдом.

Вам ловить на рукав иероглифы рая,
первый снег залетевший в Содом.
Не костюмчик играет, Ви поняли, Рая?
Одевайтесь, поймете потом.


***
Кто-то плачет подробно – идет наугад
круглосуточный снег. Хрящевидный плакат
занавесивший с улицы окна
до последней медали промок, но
трехметровою мышью летучей висит,
вечен театр и его реквизит.
Раздраженный очкарик в квадратном тылу,
напрягая чело им ведет по стеклу,
упирается в форточку – бзыц! – и, шалишь,
фиг спугнешь эту чертову мышь!
Покарябал изнанку, ножа не нашел,
запер фортку и понял: «Шеол».


ГОРЯЩАЯ ЖИРАФА

Та горящая жирафа,
если помнишь, у Дали:
гибкое подобье шкафа –
женщина, в ноге нули,
или ящики пустые
выдвижные, ровно семь.
И в груди один сердечный,
только сердца нет совсем.

Заголился в небо днищем.
Ни ворьё, ни вороньё
ни записки не отыщут,
не обрящут у неё
ни конфеты, ни монеты,
ни скелета на фу-фу…
Ты ли это, бабье лето?
Пусто в женщине-шкафу.

То ли грифы мандалины,
то ли просто костыли
подпирают нежно спину
полой женщине Дали.
А и мне нужны подпорки,
да не выдержать им вес
извлечённых из подкорки
сникерс-баунти-словес;

фотографий, биографий
из семейного архи-
ва и полок эпитафий
на бессмертные стихи.
Там какой-нибудь платочек
или мамочкину шаль,
и знакомый детский почерк,
мне всего на свете жаль.


Как сумела эта дама
не заныкать про запас
ни сокровища, ни хлама,
и не завтра, а сейчас!
Неужели дело в шкафе?
Неужели догорать
легче маленькой жирафе,
если всё и вся раздать?

Всё на свете обратимо,
как в шампанское вода!
Как полено – в Буратино!
Как в спасение – беда!
Как в созвездие Жирафы –
пламя-пение! И та,
в абсолютную свободу –
абсолютная тщета!


***
Лишь воздух-пасынок и девочка-вода,
да приживалка махонькая осень
неволят сердце биться иногда,
как вспоможенья у глухого просят.

Перебирают пёрышки, лузгу,
голимой веткой ветер погоняя.
И я ловлю в проветренном мозгу,
что им сейчас недальняя родня я.

Мне лишь того хотелось на веку,
на что никто уже не покусится,
и жизни лыко, льнущее в строку,
затем и льнёт, что в лапоть не годится.

Ты помнишь песню про шумел камыш?
Кто не шумел, мой ангел, кто не гнулся?
Зачем сегодня каменный молчишь
и в первый снег с утра переобулся?

Как будто с кем-то споришь на щелчок
невидимого фотоаппарата
и до сих пор глядишь в его зрачок
сам на себя, как в точку невозврата.

Перелетело, вникло, налегло
на фотографий выстуженный ворох
последней спички лёгкое крыло –
и кажется прощеньем каждый всполох.

Дверь-облако дрожит от сквозняка,
просторен дом над камышовой рощей.
Восходит снег. И тень твоя легка
на бледном снимке с панорамой общей.


***
Лишённое таланта и ума,
отсутствие без всякого покрова.
Ты погляди: тома, тома, тома…
И что тебе несказанное слово?

Снегами заплывает окоём
пространства, прикипевшего к засовам.
Там трудники поврозь или вдвоём
всю жизнь свою работают над словом.

Пробита речь молчанием, сквозит
последнее несказанное слово,
возможно, это слово-паразит,
от зерен отлетевшая полова.

Издали, не издали – не вопрос.
От точки доведённые до точки,
роняют миллионы алых роз
отсохшие печатные листочки.

Но ты вберешь бескровный перегной,
пустой травы крушенье и шуршанье,
как обещанье музыки иной,
как пущенное в рост благоуханье.


***
Густо мечется бисер
мелюзговой пыльцы,
крылышкующий миксер –
мотылек Лао-цзы.

Что доносит разведка?
Расшифровку пыльцы!
Пишет пьяная ветка
мотыльку Лао-цзы.

***
Маша, ты видела смерть Фаэтона
в спичке, слетающей искрой с балкона,
все удивлялась: “Ну как вам не жалко
маленькой спички, ведь есть зажигалка!”

Дружно дрожали, намокнув, реснички
И дорожали в руке моей спички.

Я ли обижу тебя, дорогая?
Скажешь однажды: “Пускай, догорая,
жизнь пролетает высоким пунктиром
в этом ли мире, над этим ли миром –
лишь бы не местный мирок-коробок!”
Тихо и просто скользнёшь за порог.

Вот на какой себя мысли ловлю:
кажется, я тебя благословлю.

***
Растирание снегом, бассейн и дзю-до,
запятая весны в ожиданье Годо,
обливания на ночь слезами,
а спасенные - вырастут сами.


***
Еще бы несколько минут
чтоб дописать стихотворенье,
но Он призвал тебя на суд
и ты пришел без промедленья.

Какой принес в себе упрек,
какой обиды непрощенье,
но лишено последних строк
твоей судьбы стихотворенье.

Иному дню иной урок:
и тень слезы – во исцеленье,
но не прочесть без этих строк
твоей любви стихотворенье.

И затворились рай и ад
перед тобой в одно мгновенье,
и Он сказал: – Ступай назад
и допиши стихотворенье.


***
Жизнь была великолепна,
всё боялась Вам сказать.
Так была великолепна
жизнь, что общую тетрадь
на неё уже не трать.

Отошла от переплёта,
как от ветки листопад,
не заметив перелёта
по-над миром к миру над.

И уже не важно даже
то, что в общую тетрадь
ни чернилами, ни сажей,
ни слезами не вписать.


***
Как минет год со дня моей
непредугаданной кончины,
не собирай домой друзей –
без объяснений, без причины.
Уж где-нибудь и как-нибудь
сумеют сами помянуть.

“Всего-то год. И год уже” –
вот всё, что на сердце шепнётся.
Ты прогуляйся, пусть бомжей
озябших стайка встрепенётся,
когда подашь, что Бог пошлет
тебе в тот день, как минет год.

Подай старухе вековой,
торгующей какой-то рванью,
мой полушубок меховой –
авось не разразится бранью.

И милой девочке, в трамвай
спешащей как-то угловато,
ты руку ласково подай,
как подавал и мне когда-то.

Купи поджаристый батон,
располовинь (прости мороку) –
одною накорми ворон,
другою – прочую сороку.

А хочешь, всё наоборот:
зови гостей, затепли свечи!
Любимый, только б минул год,
там будет легче, легче, легче.


***
Бедная книга! Если Ему
ты не нужна, то и мне ни к чему.

Жизнь извела, что простой карандаш.
Смерть обойдется без книжных продаж.

Снегом и грифелем крошится явь.
– Ты хоть названье на память оставь.


***
До свидания, девочка Бобочка,
в круглой шапочке из ничего,
довоенного неба коробочка
для «секрета» цвела твоего.

Птичку мертвую, в целом отличную,
но не певчую, как не проси,
пеленавшая в землю тряпичную,
и меня с небеси ороси

слабоумной слезой не взрослеющей;
примелькаются вести с полей –
кем засеяны ведает сеющий,
а ты просто слезами полей.

Что там, стеклышко, зернышко, птичка ли:
ямка свежая – детский «секрет»,
или кто там? Сухими страничками,
белым фантиком снега согрет.

Камень пусть, но к чему фотография,
ритуального сервиза китч?
Разве вспомнилась чтоб эпитафия:
«Улыбаемся, вылетит птич…»