polutona.ru

Лила Южанова

Стихи

Глагол имел несовершенный вид,
апатия лишала слово шанса.
Вдруг палиндром  «Диавол – слов Аид»
возник и до отсутствия ужался,
внушив, однако, –
не произнеси
ни звука оживляющей надежды.
Замри и замолчи.

Иже еси,
то где ж Ты.

А я вот здесь, бездействия позор
меня призвал в отряды привидений
плести палиндромический узор.
Ещё один – «Я нем и нет и тени
меня» –
такой  безрадостный посыл
кого угодно выведет из комы.
Что совершим? – глагол меня спросил.
– Найдём тебе сначала вид  искомый.


***

В Петербурге утро сумрачно,
солнце – вялый самоед.
Ты выходишь из «Угрюмочной»,
путь метёт узбек Самед.

Выгребает, что циклонами
нанесло, и не пройти.
А тебе, невоцерквлённому,
мнится дьякон на пути.

«Что ж ты так, чертяга лютая,
дух пропил в который раз» –
говорит и сердце кутает
самой праведной из ряс.

Знал бы он, какие люмпены
в окружении твоём,
а ты мамою залюбленный,
а ты небом сотворён.

Но с утра нырнул – утонешь как,
глубже совесть полоща.
Ладно дьякон – там, на донышке
повстречаешь палача.

Залепечешь, мол, не буду я.
Рюмки грея тонкий лёд,
скажет он: «чертяга лютая...»
и смертельную нальёт.

Потому дорожкой улочной,
чтоб ты этих бед избег,
не ходи вокруг «Угрюмочной»,
где метёт Самед узбек.


***

Союз наш не распался, но зачах,
и чтобы оттенить досаду эту,
на шесть виолончелей при свечах
мы дорого купили два билета.

И тут же затревожился набат
о тщетности подобных развлечений,
что сдать билеты можно бы назад.
И вот осталось пять виолончелей.

О, счастье, больше некуда спешить,
мы были очарованы – честны ли,
к тому же в горле, кажется, першит.
Виолончелей чувственных четыре.

Рассудок, дотанцовывай кадриль
на линии, заведомо извитой.
Виолончели мне звучали три,
но и они теряются из виду.

И кто за песню эту даст ответ,
ни он и ни ООН, ни даже НАТО.
Теперь виолончелей только две,
но мне всегда того и было надо.

Чтоб только двое – как же без него
мне иногда бывало антибого.
Но мой виолон-че-ловечий звон
с рождения витает одиноко.

И только в одиночестве ладна,
а вскрикнет – и сама себе излишня
моя виолончель – звучи одна
так тоненько, что даже и не слышно.


***

В молчьем лесу накормила молчица молчат,
съели молчата молочный обед и молчат.
Впрочем, они и затем уродились, молчата.
В этом лесу от молчания всё и зачато.

Нет ни отважных ежей, ни разгневанных мишек,
нет ни могучих мужей, ни горластых мальчишек.
Только молчата, растущие тише зайчат.
В этом лесу от молчания каждый зачат.

Тянут молчата к молчице послушные лапы
и ожидают прихода единого папы.
Вот он идёт по ковровой дорожке пролеска
и нарушает законы молчания веско.

Он нарушает любые законы законно,
в этом лесу он уже не лесная икона.
А не лесная - почти что небесная, лестно.

Смотрит ночами подолгу весь праведный лес на
небо над елями - тешится всякое чадо,
что оно тайно от тиши небесной зачато.


***

И был июль, дорога, русский дом –
Петровского двойник, у дома башня,
у башни дуб, у дуба цепь с котом,
нет, цепи вроде не было…не важно.

Хозяин дома, коллекционер,
нет, не совсем, точнее просветитель.
Он пошутил, что в Башне нет царевен,
и улыбнулся гость, нет – посетитель.

И началось кружение времён,
и вальсы исторических имён,
и танго романтических историй.
Скульптура, инсталляция, макет,
сюжетная картина и портрет
в колоре многоликих аллегорий.

На мраморный разбитый пьедестал
колонны восемнадцатого века
век двадцать первый деловито встал –
стекло и тонкопрофильная сталь.
Прошла легко на выдержку проверка.

– А это кресло с гривою резной -
семнадцатый, набито лично Булем…
– А чем набито?
– Разной ерундой,
вскрывать не будем.

Нет-нет и краткой грустью просквозит
гальваники подкожный цианид.
Куда ни посмотри, что ни спроси я –
красуется, нисходит и царит
другая, но та самая Россия.

Среди гостивших – Юрий Ганнибал,
сажал дубок наследный, розы в лоске
шептались, разодевшись как на бал,
что, мол, голубоглаз арап Петровский.

Цвела повсюду роскошь, нет – рассказ
о сказочных владениях – из детства.
И я спросила в паузу владельца:
«Кто поведёт корабль после Вас?».

Ничуть моим вопросом не смущён,
оставил он во взгляде пол-ответа,
потёр глаза, наверное от ветра,
затем сказал: "Я жду вас всех ещё".

Хозяин величав, велеречив,
с улыбкою чуть утомлённой, бражной,
подарки ближе к вечеру вручив,
нас проводил, и звякнули ключи,
и тень укрылась медленная в Башне.


***

Мне говорили в детстве –
в шкафчик не залезай.
Я же искала, здесь ли
сломанные глаза.
 
Горе советской куклы,
впавшие огоньки.
Вот медвежонок круглый,
шахматы и коньки.
 
Нет её, только клоун
в клетку – и тишина.
Мир одиночек полон,
где-то лежит она.
 
Лезу на шкаф рисково,
между хрустальных ваз.
В ней ничего такого,
кроме несчастных глаз.
 
На простыне из пыли
тихо незряче ждёт.
Были же глазки, были…
плачу и щёки жжёт.
 
Что же лежать под белым
холодом потолка.
Мир понарошку сделан,
кукла моя, пока.
 
Гольфики из акрила,
платья рябой сатин.
Форточку ей открыла
и говорю – лети.
 
Знаю, когда однажды
мой огонёк впадёт,
кто-то меня вот так же
благословит в полёт.


***

Вы знаете, как делают супы
в которых нет ни мяса, ни рыбёхи?
Моя судьба в отсутствии судьбы,
и потому дела всегда неплохи.

Мой Питер никуда не исчезал,
он пребывал болотисто, оседло.
Дразнил порою аэровокзал –
не хочешь прокатиться до Сиэтла?

Хочу, но не сегодня – как-нибудь…
Оставьте меня в списке не дозревших
до пункта, уточняющего путь.
В блаженном списке новеньких и свежих.

И я такой отстрою небоскрёб!
И назову цветисто – Дольче Вита.
И подниму таких же недотёп
туда, где открываются все виды.


***

Стали меньше кругом огромности – я расту,
чтобы ты меня видел, встаю на высокий стул,
и мы вровень, и ты говоришь – объясните, мисс,
почему вы растёте не выше себя, а вниз?

Я рассматриваю лицо и в ответ молчу,
вырастаю (в себя врастаю) – и вдруг мельчу:
«Это метод ментально-стегающих хворостин».
И от зауми сказанной перестаю расти.

Я по опыту знаю – потребуется стихать,
снегопад ерунды, словопад с головы стряхать,
сняв амбиций и гордости пару височных гирь,
закопать себя луковкой в собственный монастырь.

И быть может однажды в итоговой смене вех
я и вырасту многоэтажно, прицельно вверх,
за язык заплатив десятину, ясак, налог,
получу своё право на мастерский монолог.

И тогда наконец-то раскрутится мой волчок,
и меня только это /о, горе/ к себе влечёт,
и взойдёт безупречный над луковицей нарцисс
из себя, над собой, над тобою – не глядя вниз.

Вот такое развитие мой получил сюжет,
и змеюсь я над ним, но с престола сего сошед,
я себя от себя запираю на все ключи –
подрасти, говорю, поумерься и помолчи.


***

Чем живы, всё тех же вы любите?
Всё так же свободно рифмуете?
Они отвечают: верлиберти!
Имеется план на футурити!

Мы стали сегодня астматики,
дышать не умея без кипиша.
В поэзии, как в космонавтике,
не съедешь с орбиты - испишешься.

Мы к старту готовы не липово,
от метра устав твердолобого.
Мы верим, всё будет верлибово!

Либо вы
оба вы
съехали.
Либо вам
в ухо ли
тонное
эхо ли
хлынуло.
Стражие
тёмные
то ли вас
эхали.
То ли вам
ахали
оные.

В чайной
маятный чай с перцем
искал губы, готовые на смелое испитие.
Никто уже не щадил
органы пищеварения.
Избыток острого
притупил вкусовые рецепторы языка.
Язык не хочет,
более не хочет
безвкусных песней
и рифм.
Просто не хочет.
Пресно.


***

Лучше откройте окно, даже если не курите –
жарко дымится чужая судьба огнерукая.
Жил нелюдимый поэт в перекормленном городе,
жил он один с нелюдимой своею супругою.

Выдумкой не искривлю живописной пропорции,
в дань соответствия документальному случаю
я добавляю, что был он последним пропойцею,
(так говорила соседка поэтова злючая).

Гавкала клавиатура и мышка елозила
целыми днями и в ночи, когда он не пьянствовал.
Пела на кухне жена про надежду и озеро
и утешала себя калорийными яствами.

Не заходил он в редакции и не приветствовал
в литературной среде популярные чтения.
Плотника будучи сыном, уверовал с детства он –
есть у поэзии высшее предназначение.

Что понторезы...строку ирокезами выстригут,
душу зелёнкой измажут да выколят пирсингом.
Свойство ж великой поэзии – мета-логистика,
то есть себя помещение в то, что написано.

Не моментальное лучше бы – но своевременно
стоит обдумать посмертного быта условия.
Голые строфы украсить картинами Репина,
в центре куплета фонтан, а правее столовая.

Лучшие книги туда он отправил заранее,
зарифмовал два бокала с бутылью шотландского,
выстроил дактилем пятиэтажное здание.
Вот бы веранду – жена его охала ласково.

Двери, ворота, веранда,…а часики тикают,
с ложечки лето лизало медовую лужицу,
столько еще сочинить предстояло великого.
Тихо надежду допев, опочила супружница.

Слёзный глоток опрокинув до донышка коротко,
стал он поспешно выдумывать не эпитафию:
«Милая Люба, пишу тебе платьице с воротом,
ворот из ткани ажурной – мечта твоя давняя».

Осень в домах разжигала аккорды гитарные,
злая соседка сушила грибочки на ниточке
и угрожала машиной ему с санитарами:
«Хватит скулить по ночам, упеку тебя Иначе».

А на сочельник ему подвывала метелица,
мирно как будто внушала какую-то истину.
Он ощутил Красоту – и куда она денется,
и не воспетая, и не бывалая изданной –

белые плечи жены и соседка паршивая,
косточки старого города, мускулы нового,
танец весенней межи... а вообще еще жив ли он,
или его заковало безмолвия олово.

Дни оставались недолгие – он это чувствовал,
создал пустой документ:
«Время жизни, с деталями».

И переправил в холодное, горнее, чуждое.
Там и заполнит словами живыми и алыми.


***

Из парадной выхожу – за баками
мусорными светлая тропа.
Люди, говорящие с собаками,
им уже наверное труба.

Прохожу дорогами неровными
в утреннем луче-поводыре.
Люди, говорящие с воронами,
будто бы соседи во дворе.

Два студента, Гамлет и Горацио,
тоже освещенные лучом,
и по их особой интонации
ясно, говорящие о чем.

Душу изливают по-весеннему,
упадая в солнечный запой,
люди, не искавшие везения,
люди, говорящие с собой.

Надо обязательно к врачу бы им,
к доброму смешному главарю.
Господи, какое утро чудное…
кажется, я тоже говорю.

***
У Блока блеклое глазное яблоко,
и вроде облака по кругу локоны,
на фотооблике иконно-лаковом
холодный колокол – осанка блокова.

Походы долгие монаха беглого,
до крови крошево, до неба кружево –
осталась тонкая оправа зеркала,
крылами коршуна душа остужена.


***

Художник Богомазова, зачем
вы не сменили девичью фамилию.
Супруг ваш был красив и высочен,
домой носил пирожные ванильные.

Нужна ли беспокойная мазня,
ни званий не дающая, ни хлеба вам.
Художник Богомазова, вы зря
по случаю не стали Боголеповой.

Вот я и даже грошика не дам
за бедные холсты – куда их денете?
А время наше – крошево, года
проносятся, и вы не молодеете.

Покиньте созерцающих ряды
и будьте созерцаемой, бессмертною.
И в вашу честь согбенные хребты
молебны прочитают над мольбертами.

Мятежная, вы бурю отыскав
в стакане, где вода темнее кисточки,
рисуете, как будто за рукав
вас дёргают заоблачные ниточки.

Задумчивая, словно не своя –
иные бы назвали вас юродивой.
Художник Богомазова, а я
куплю картину, если продаёте вы.


***

Я поселилась в квартире с обзором на дерево,
это, пожалуй, и всё, что имеется дельного,
я засыпаю – смотрю, просыпаюсь – приветствую,
дерево то процветает, то кажется, бедствует,
в переплетеньях овалы и точные ромбики,
хмурые ветки бывалые, веточки робкие.
Восемь, будильник – еще две минуты и в ванную,
странно, но мне не понять его суть деревянную.
Думала, мира объемлю идею, да где его…
не ощутить до конца мне и этого дерева.
Чувство, согласно которому повествовала я –
тонкая тень красоты его существования.
Вот и развязка, не меньше, чем по Аристотелю.
Если бы вид из окна на него мне испортили
скажем, рекламы щитом или прочей махиною,
вспыхнула б эта во мне ощутимая химия?
Впрочем, риторика…всё же в чудесное верится,
доброе утро, мое несказанное деревце,
я напишу сообщение, прежнего бережней –
«доброе утро, мой будущий, бывший, теперешний».
Дерево чуть покачнется, простое, священное –
он улыбнется, читая моё сообщение.


***

Спилили дерево – то самое, которое
мне закрывало злые виды из окна,
спилили дерево, фантомное, фартовое,
не будет более сезонного кина.
Пришли в жилетах ярко-жёлтых комиссары
и завершили торжество его сансары.

Ты восходило неуклонно к небу, дерево,
тебя просили аккуратно – не дави
ветвями ломаными на отрезок серого
тугого провода для света и TV.
Но ты давило с наглецою аморала
и аморальности своей не понимало.

А понимало ты лазоревку парящую
и штор моих многоголосую парчу,
когда следило втихаря, как я по ящику
программы щелкаю без звука и ворчу.
Узнать усердствуя, чем я дышала, кроме
твоей естественной и непреложной кроны.

Теперь же всё. Щитом задиристого тизера
прикрыты жизни раскорчёванной следы,
и я в отчаянье останки телевизора
на щит обрушила, и ждут меня суды...

– А ну давай-ка поживее,
не спи, или
мы опоздаем.
Просыпаюсь.
Не спилили.