polutona.ru

Ирина Крупина

Мычит и тает

I

Я не знал, что такое Новый год, я вообще ничего не знал, я просто пытался узнать, каково это — жить.

В тот Новый год я снял с себя крестик и закопал его в снегу. К утру снег растаял, но крестика не было. И меня больше — не было. Я шёл по слякоти, шёл к жизни, шёл куда-то.

Мамочка, жизнь когда-то должна начаться, настоящая жизнь, после того, что случилось до, а до — случилась подготовка. Я никогда не вернусь.

Да, мама, детство никогда не заканчивается, ты права, только оно закончилось. Я не знаю, когда. Может быть, когда закрыли мою воскресную школу, может быть, когда отца Михаила перевели в новый храм, может быть, когда бабушка упала прямо на молебне и ей вызвали скорую.

А может быть, его вообще не было. Детства этого. И всё это — мне приснилось.
А мне снилось. Снилось, как я пришёл на исповедь, а вместо отца Михаила я увидел матушку Елену. Отец Михаил вёл службу, выходил с двумя чашами. Я до сих пор не знаю, что это означает, но мне всегда казалось, что из второй чаши причащаются мёртвые. После службы, когда-то после.

Я подошёл к ней и пытался рассказать, что со мной происходило. Я не помню, сколько мне было: может, девять, может, двенадцать. Я мечтал запереть моих одноклассников в одной комнате и расстрелять их. Начать с самых тихих, тех, которые меня не обижали. Чтобы другие — те, которые называли меня бомжиком, которые смеялись над бабушкой, когда она ходила вся в чёрном после смерти дедушки, тряслись. Я хотел их всех убить, мне становилось хорошо, когда я представлял их трясущиеся губы, трясущиеся руки, распухшие глаза.

Я хочу покаяться.

А ещё я мечтал, чтобы сын Лены Валерьевны умер, чтобы больше всех она любила меня. Мы с ним сбегали после причастия к оврагу, и я готовился его однажды толкнуть. Но он сам упал, и меня всё равно никто не стал любить сильнее. После этого Лена Валерьевна исчезла.

И в этом я тоже хочу покаяться.

Я хочу, но я не могу. Я не мог об этом сказать. Я мычал. Я не мог выговорить слово. Она всё знала, она всё про меня знала. И я начал плакать.

Она обняла меня, и мне показалось, что я возвращаюсь в её живот, мне показалось, что я умираю и лечу куда-то туда.

Вот тогда я и узнал, что такое Бог. Тепло, которое растворят меня, сначала растворяются пальцы, я перестаю их видеть. Потом руки, ноги, потом живот, грудь. И всё это происходит мгновенно, всё исчезает. А дальше, наверное, ты не видишь себя, потому что перестаёшь существовать. Остаётся только теплота и свет.


I I

У нас была печка, и больше ничего не было. Мылись в тазике у печки. Бабушка мыла меня губкой, обычной губкой, которой моют посуду. Только чистой. Жарили сухарики, сушили варежки с кусками льда. Ноги сушили. В колючих шерстяных носках сидели рядом с печкой. Ели квашеную капусту и пюре с маслом. Пили травяной чай с кизиловым вареньем из розеток.

Так и жили. Когда оно закончилось — не ясно. Может быть, когда печку забили гипсокартоном.

Идёт бычок
качается
И всё у нас
случается
И доски не
кончаются
Пока они
лежат.

Мама, я тебя больше не слышу, пой громче.


I I I

Мы сидели в будке, обогреватель ломался, радио не ловило, Паша доставал несколько стеклянных банок с пластмассовыми синими крышками. Говорит, ему жена их кладёт на дежурство. Только нет у него никакой жены, она умерла два года назад, и живёт он — один.

— Ну что, Петька, сейчас мы испробуем, что нам Галчонок наложила.
— Пахнет зелёным борщом с чесноком.
— Да разве бывает такой борщ? Только красный бывает. Дурак ты, женился бы.

А у меня был зелёный борщ. Со сметаной. Я не любил его, но бабушка постоянно варила. Говорила, для иммунитета полезно, чтобы не болеть.

— Дядь Паш, а откуда у вас ожог на ладони?

Говорит, сигаретой обжёгся.

Мы работаем на автостоянке, мам, называется она «Каретный двор». Была у нас собака Муха, умерла вчера. Перед самым Новым годом. Выбежала на дорогу — и всё. Потом пришлось складывать её в пакет и уносить. Лежал пакет на лавочке около нашей будки, и что делать с ним — мы не знали. Смотрели на него, курили. Не в помойку же. Пакет заметало снегом, и нас заметало снегом, и всё заметало снегом.

— Петя, а ты веришь в Деда Мороза?
— Потухла.

Курить начал.

— А я вот верю. Мне кажется, он правда есть. Вот Галька моя варит борщи и наговаривает: дедушка-дедушка, принеси нам ёлку живую, принеси нам снег, но такой, чтобы не замело всё, чтобы ходить можно было, дедушка-дедушка, принеси нам денежек немного, чтобы как люди, чтобы с шампанским, чтобы со шпротами, дедушка-дедушка, а ребёночка-то как хочется, и Пашеньке хочется, малюточку такую, маленькую совсем, пусть и чужую, на балконе оставь, а мы возьмём, согреем, воспитаем и не отдадим никому, любить будем, больше жизни своей любить будем, дедушка-дедушка.

А я что. Я подношу ей соль и говорю: «Галчонок, подсоли чуть-чуть, чтоб не как вода».

Солит. И спрашивает меня: «Паша, а ты веришь в Деда Мороза?». «Верю, конечно», — говорю ей. И правда верю.

Жена дядь Паши умерла через два месяца после их дочки. Девять ей было, под лёд провалилась.

Всё стихло, мам, дядь Паша уснул, Муха больше не гавкает, а я — ну что я.

Я с девочкой познакомился, в Интернете переписываемся, у неё муж, дочка только родилась. А я, а она мне снится. Я никогда не видел её фотографий, я даже не знаю, какого она роста, какие у неё волосы. Она в хоре раньше пела, мам, в церковном хоре, а потом перестала в Бога верить, ушла из хора. Говорит, нет никакого Бога, нет ничего, кроме нас, мы, мол, всё творим. А я, мам, сижу в своей будке, Интернета нет, позвонить никому не могу, да и некому, Пашка спит и кашляет, страшно за него, кажется, туберкулёз в закрытой форме. И я один, мамочка, а всё метёт, метёт, скоро все машины наши заметёт, ещё чуть-чуть посижу и пойду обход делать. Работа всё же. Работа такая.


I V

Когда я вернулся, он не кашлял. Долго не кашлял. А я долго не замечал этого: может, час, может, два, может, три. Он ночью обычно встаёт, не спит долго. Смотрю — не встал. Думаю: пусть поспит, хорошо, что спит, может, Галчонок ему снится, может, дочка, может, Дед Мороз. Это лучше. Пусть.

А на столе на нашем, около книжки с записями машин, две банки стоят. В одной суп, не борщ, но суп. В другой — жареная картошка, подгорелая, с тушёнкой. Смотрю, пакеты целлофановые в масле каком-то, смотрю, на книжку капают, смотрю, полкнижки нашей в масле.

«Дядь Паш, а салфетки наши где, дядь Паш, всю тетрадь заляпало, дядь Паш. Дядь Паш».

А дядь Паша видит Галчонка, видит дочку с подружками, на санках катается, с горки едет и не вылетает на лёд, никуда не проваливается, падает в сугроб и смеётся, открывает рот и ловит языком снежинки, а Галчонок борщ свой варит, солит хорошо, а сам Пашка ёлку устанавливает, ругается, что песка мало, неустойчиво стоит: ёлка большая, а ведро — маленькое, и песка в нём — мало.


V

— Говорят, кто в новогоднюю ночь умирает, сразу в рай попадает.
— Почему?
— Не знаю. В морге нашем говорят так.

И снова метёт, а пакет так и лежит. Не в помойку же его.

— А у нас вон Муха умерла, лет пять с нами была.
— Может, и к лучшему. Новый год — новая жизнь.
— Может, и к лучшему.

Сигареты опять тухнут, опять заканчиваются.

— Вы верите в Деда Мороза?
— Когда новогоднюю премию дают, верю. Только не каждый год дают. В этом вот не дали.

Я не верю, мам, что мы когда-нибудь встретимся. Мне кажется, нет никакого рая, и ада тоже нет, и Бога нет, и нас с тобой тоже нет. Есть Муха, тонкая такая, с мордой вытянутой, с шеей седой, есть Галчонок с борщом, с зелёным борщом, мам, есть Дед Мороз, а нас, мам, нет.

— А у вас можно узнать, не поступал ли к вам человек один, женщина.
— Знакомая, что ли?
— Мать.

Даже если нет тебя, мам, мы всё равно не оживём. Печка вон заканчивается, гипсокартоном забивается, и ничего не наступает после, мам. Только тонкий лёд, на который мы выезжаем на старых санках с деревянными палками. А кто-то кричит нам: «осторожнее, осторожнее, тормози». А мы не можем, мам, мы только мычим, и ноги у нас — не шевелятся.

— Слушай, два года назад, двадцать пятого числа, была у нас твоя мама. Инсульт вроде как. Вы не общались, что ли?

А снег всё метёт. Побыстрей бы растаял. Я хочу раскопать свой крест.