polutona.ru

Юрий Рыдкин

БИОЦИФРОВЫЕ ФРУСТРАЦИИ В ЗАМКНУТОЙ СИСТЕМЕ АЛФАВИТНО-КОМБИНАТОРНОЙ ЭНТРОПИИ


I. БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ ЗАПРОСЫ

Интенция проистекает из нехватки, а потому любое поэтическое высказывание является своего рода отстаиванием суверенитета зияния. Однако в современных условиях футурологической эскалации art-нехватки затребовали проговаривания и восполнения, что привело к частичной девальвации поэтической речи, к низкой степени релевантности того, на что есть авторско-читательский спрос, а есть он на:

Совпадение (обобщение, художественность, стихосложение, гармонию, etc.). Чаще всего поэтики, ориентированные на подбор ключей к замку, традиционалистского типа и, по большому счёту, стараются открыть врата в «рай», будь то общий или частный, а по малому доказывают возможность пеленгации, фиксации и состыковки Я с Другим на примере тетриса текстуальных конструкций и концептов. Недостатком такого подхода является то, что получаемые поэтические строения возводятся из бэушных сортов текстоматерии по старым чертежам и не выдерживают дотошных проверок экспертных комиссий из разного рода мировоззренческих дискурсов, что обнаруживают в зданиях прорехи, законопаченные (феномено/мифо)логической ватой. Именно здесь чаще всего возникает сизифова тревога, вызванная скатыванием своего символокапитального камня с пирамиды актуального признания, которое, на самом деле, бывает обязательным и необязательным. Поэтики консерваторского, паттернового, охранительного типа существуют в коконе канона, подчинены сложившимся правилам игры прошлого, но при этом работают в заданных рамках на высочайшем профессиональном уровне. Их боги Детерминизм и Логика. Эти поэтики движутся вперёд, но головы их повёрнуты назад, они ходят конём только по форме буквы Г и никаких иероглифических траекторий не подразумевают. Данные гроссмейстерские поэтики не способны принять в своё лоно радикальную новацию так же, как правила шахмат не могут поставить на доску кёрлинговую биту. Такие поэтики оправдывают и компенсируют свою антиинновационность волюнтаристски возложенной на себя ответственностью перед традициями прошлого и напоминают моду, которая, по словам Бодрийяра, «никогда не современна она играет на повторяемости однажды умерших форм, сохраняя их в виде знаков в некоем вневременном заповеднике. Мода из года в год с величайшей комбинаторной свободой фабрикует уже бывшее. Мода всегда пользуется стилем ретро, но всегда ценой отмены прошлого как такового: формы умирают и воскресают в виде призраков. Это и есть её специфическая актуальность не референтная отсылка к настоящему моменту, а тотальная и моментальная реутилизация прошлого. Мода это, парадоксальным образом, несвоевременное. В ней всегда предполагается замирание форм, которые как бы абстрагируются и становятся вневременными эффективными знаками, а уже те, в силу какой-то искривлённости времени, могут вновь появиться в настоящем времени, заражая его своей несвоевременностью, чарами призрачного возврата [revenir], противостоящего структурному становлению [devenir]»1.
В аналитическом описании заявленных поэтик маркером неактуальности выступает многословие, будь то в статьях, комментариях или очных дискуссиях, посвящённых тому или иному художественному тексту. Обычно эскалация критико-алфавитной комбинаторики характерна для традиционализма, не исключающего, впрочем, и приставку суб… Столпотворение графем провоцируется следующими причинами:

1. Неактуальный канон = кокон = изолированная система, в которой, согласно Второму началу термодинамики, энтропия (знаков) возрастает максимально.

2. Происходит активное буквовосполнение нехваток, вызванных предвкушаемыми, но пока никак не артикулируемыми новациями, зачастую и вовсе имеющими неверифицируемую миражную сущность.

3. Заполнение эволюционно-рефлексивных пробелов, разрывов, бездн осуществляется посредством отходов производства (анти)идеологического дискурса: священный Грааль, таким образом, заполняется шампанским (читай: игристым воображением) из Кубка Стэнли.

В этом литературно-политическом сегменте от критика требуется с той или иной степенью волюнтаризма подогнать изучаемый art-субъект под себя, под собственный background или, тоньше, расплескать субъектальную жидкость по привычным ячейкам своей личности и дождаться легитимного момента мимикрии, после чего можно более-менее точно зафиксировать свойства пленённых фреймов анализируемой new-поэзии. Здесь от литкритика по умолчанию ждут трепанации текста и хоть каких-либо формулировок и компаративистики, поэтому он вынужден оперировать домыслами, напирая на себя неопознанное пространство текста, и делать вид, что оно ему впору. Таким образом, в процессе притирки происходит отождествление и итоговое сходство;

Формулу (экспансию, узурпацию, влияние, etc.). Тут делается ставка на многомерность и манёвренность формулировок, величину повествовательной амплитуды того или иного автора, способность его нарративного маятника выйти за пределы «от А до Я». Поэтики являющие собой поиск чудо-жезла, некоего механизма, который позволяет контролировать реальность и, соответственно, манипулировать ею в рамках хотя бы кругозора зачастую проистекают из фаллической (триггерной) власти как своего рода защиты от этой самой реальности. Всё вышеуказанное конституируется, несмотря на понимание, что автор давно мёртв (хотя его периодически эксгумируют из бартовской могилы-меона постмодерна), а текст давно суверенен (хотя периодически присваивается) и имеет множество отсылок в пределах от общесимволического до частной коннотативной отсебятины ретроспективного характера. Бесперспективность данной art-позиции ещё и в том, что любая формула (журавль) имеет срок годности, а формулировка (синица) избыток нехваток;

Протест (перформатив, свободу, равенство, справедливость, etc.). Здесь сила воздействия протестного текста стремится достичь силы воздействия протестного тела. Поэтики быстрого реагирования стоят особняком, поскольку в их основе есть непосредственное соприкосновение с нарушением прав человека. Однако аксиома гуманистического права, в свою очередь, требует от авторов не столько поиска поэзии в конкретной проблеме, сколько её решения, делает ставку не на поэтическую практику, а на практику активизма, на контингентный буквотекст и почти ньютоновское осознание того, что вступление в силу любого права зависит не только от необходимости, но и, к сожалению, от противодействия, а это говорит о нужности просвещенческого изменения самой реальности и дезавуирования её ветхих законов. Такой тип поэтик подразумевает радикальную смену правил игры, но при этом не меняет интенционного и интонационного потенциалов иерархического мировосприятия: поэт ходит, как хочет, но всегда стремится поставить мат и занять место гроссмейстера. С данным типом поэтик эмансипационно перекликаются Шахматы-960 (Фишер-рэндом);

Маску (мем, симуляцию, имитацию, провокацию, шутовство, юродство, etc.). Мемические поэтики представляют собой достойный вид капитуляции перед художественной исчерпанностью и, соответственно, собственной и социальной безысходностью. Здесь новаторство производится из замеса архаики. Маска в данном случае выполняет функцию щита против всё той же реальности, но, в отличие от фаллического меча, тарч не предназначен для нападения, а лишь для привнесения в ровный и мёртвый ход событий агонической сумятицы. Собственно, по причине наличия в своей структуре хронического цугцванга этот поэтический метод не может быть признан продуктивным;

Субъект (состояние, воображаемое, кажимость, кого-то, портрет, etc.). Малорелевантные поэтики, берущие курс на всегда лишь мерцающий субъект, в структуре своей содержат всё ту же интенцию, что и совпадение яканья с друготой, а потому обречены на погоню за означаемым-миражом, напрямую зависимым от ещё более неверифицируемого пространства;

Пространство (пейзаж, среду, сферу, /псевдо/реальность, etc.). Поэтики, открывающие новые миры в рефлексивной бесконечности, как это ни странно, периодически натыкаются на тупики, разнородность и оригинальность которых не отменяет их общей непроходимости. В итоге остаётся лишь довольствоваться калейдоскопичностью энтропии в огромной, но замкнутой системе;

Объект (предмет, суверенную трансматерию, нечто, ничто, etc.). Поэтики объектно-ориентированного типа, пожалуй, самые актуальные на сегодняшний день, что, впрочем, не спасает их от фрустрации по поводу антропологической беспомощности перед грядущим art-расцветом Цифровой эры, болезненно предвкушаемым уже сейчас. Развеянный прах современного субъекта без надежды даже на «венецианское окно с вьющимся виноградом» констатируется прежде всего инерционным стремлением оставшейся памяти к объекту как субъекту. Память стремится к субъективированной материи как идеологическому явлению со всеми его социокультурными кодами и мифами; стремится в духе стокгольмского синдрома, солидаризируясь с ней по части взаимной тяги к единению мощному, откровенному, неизбежному и вечному или, зумируя, к единению в результативной красоте сверхскоростей на макро… и микро… …уровнях. Иными словами, в этом своём стремлении к суверенной неодушевлённости постсубъектная память как бы киксует, рикошетирует от заведомой цели к цели подсознательной, мутно идентифицируемой в виде синестезионно-семиотических гибридов былого. Это сравнимо со страстными и крепкими объятиями наконец-то встретившихся людей, когда обнимающиеся закрывают глаза и там, под веками, наслаждаются образом, то есть кем-то или чем-то другим.

Вышеперечисленные авторско-читательские запросы могут сколь угодно гравитационировать, скрещиваться или разобщаться, однако есть все основания полагать, что в насущных условиях перехода от неважно чего к неважно чему (поскольку мы можем более-менее верифицировать пока только сам переход, а не пункты А и тем более Б) в поле poetry начнёт возрастать осевой спрос либо на простой, либо на холостой ход, либо на утопию а-ля Soyez réalistes, demandez limpossible! Впрочем, как и всегда, но теперь эти интенции будут легитимироваться литературно-критической лояльностью.



II. АГОНИЯ ПРИЗРАКА

Если тот же постмодерн детально разоблачил стационарность субъекта и констатировал его, по крайней мере, миражность, то насущный репетиционный, предгибридный (био и техно) период развеял и её. Чаша субъектального бытия разлетелась на осколки и в нашу эпоху сборке не подлежит, поскольку:

а) сама чаша есть ёмкость для коктейля из разного рода идеологических дискурсов, что сильно снижает шансы на её восстановление как в прежнем, так и в модернизированном (антиидеологическом) виде;

б) в результате многомерных трансформаций сами осколки стали суверенными и утратили структурную способность к состыковке;

в) эмпирические и психофизиологические цензуры субъектов, как известно, производят не только разные, но и взаимоисключающие эффекты от одного и того же повода, поэтому, скажем, два человека, живущие в одном городе, на самом деле живут в разных городах.

Кажется, что повальная коммуникативная несовместимость вкупе со случайными эйфориями это главные источники отрицательной энергии для дефибрилляции уже даже не личностей, а сознанческих сред.

Единственное, что могут и делают современные авторы, это сбивают разрозненные и разнородные элементы в кучу посредством волюнтаристской гравитации, создаваемой концептами личного, а потому малорелевантного backgroundа, однако куча это тот же хаос, только локальный.



III. ТЕСТ НА ВЫЖИВАНИЕ
 
Памятуя В. П. Руднева и его сиамскую взаимозависимость и взаимоперетекаемость реальности и вымысла, хотелось бы воспользоваться довольно парадоксальным, но более-менее подходящим примером ради наглядного подтверждения нынешней ситуации. Для этого мы воспользуемся стабильной в своём холостом бытовании фигурой. Речь идёт о героине романа Достоевского «Идиот» Барашковой Настасье Филипповне, существующей в роли эдакого горячего зомби, чья живучесть вкупе с остальным нам и понадобится.

Итак, представим, что воплощённая Настасья Филипповна как своего рода травмированная стихия двойной архаики (временнОй и backgroundной) появляется со всей своей отрицательной царственностью на современном дискуссионном art-мероприятии, но оказывается она там не шокированной, а более-менее адаптированной к новой среде и языку. Так вот есть все основания полагать, что Барашкова будет покинуто сидеть в аудитории подле нашего брата, сидеть в смольном платье со струнной спиной и чуть выдвинутыми от отчаянной гордости губами; она будет сидеть и к концу второго часа думать, где же здесь дамская уборная и как ею пользоваться, но на неконтролируемом уровне Настасью Филипповну узурпирует озабоченность, вызванная отсутствием в округе шероховатых субъектных поверхностей (отполированных ещё и молодой Цифрой), трение о которые могло бы послужить поводом для воспламенения каких-нибудь денежных знаков. Иными словами, существуя в современности, у нашей гостьи из прошлого будут все шансы внутренне перегореть до развеивающегося праха, поскольку насущная эскалация субъектного небытия медленно поглощает все виды агонизирующей смерти.

А теперь представим уже героиню Настасью Филипповну, непостижимым образом угодившую в современные поэтические тексты. С огромной долей вероятности можно предположить, что Барашкова не раствориться в них, а будет чернеть там масляным сгустком; или, тоньше, комбинаторная истерия идеологического алфавита не сможет расщепить идеологический же концепт инфернального некроэротива по имени Настя.

В этом смысле мало что мешает нам сделать промежуточный вывод: небытийная цифродействительность обгоняет современную буквотекстуальность по части перлокутива и актуала.

Теперь мы пребываем в эволюционном предбаннике, где дверь в цифровую парилку пока заперта временем, но пьянящий пар из щелей уже сейчас не позволяет нам вернуться в архаику алфавитного двора.



IV. ТАБЛИЦА СИВЦЕВА

Передовая повестка продолжает настаивать на возрастающем противостоянии нашей эпохи, которое можно обозначить как 0 (цифра) vs О (буква). Оба эти средства межличностного взаимодействия достигли неких гуманитарных пиков, вертикально виднеющихся на фоне коммуникационной ойкумены и являющих собою кричащие параллели. Однако радикальное сопоставление разнородных сфер человеческой деятельности ради, скажем, расширения исследовательской площади и, соответственно, черпании из этой химической реакции материала для новых оптик полезно лишь до известной степени, пока в эксплуатируемой полярности сохраняется плодотворный паритет полюсов. В противном же случае перевеса одной из двух чаш возникает не профит, а тавтологическое разоблачение чьей-то очевидной лёгкости-слабости: в нашей ситуации это чаша с буквами.

«Парохода современности» никогда не существовало, поскольку литературное поле всегда было дном вселенского океана, на поверхность коего никто и никогда не всплывал, потому что всех удерживали и удерживают внизу 33 якоря алфавита-левиафана, который играет по своим репрессивным правилам, не подразумевающим никакого выхода, кроме как в себя самого. Предвестниками агонии алфавита стали следующие факторы:

1. Спекулятивное реанимирование материи.
 
2. Частичное переключение передового литературно-критического внимания с буквотекста (приоритета) на баланс (паритет), будь то субъектный или субъектно-объектный.

3. Определение потустороннего как того, что находится с обеих боков баррикад или демаркационных милитарилиний.

4. Эскалация современного безумия (обиходность голосов, звучащих из месива обсессий, из бездны бессознательного; запредельная другота; без ума = без идеологии; В. П. Руднев: «сойти с ума значит перейти с одного языка на другой»2).

5. Ресентиментальность fb-ленты, вызванная якобы коммуникативной несовместимостью разного рода и толка, а при глубинной копке исчерпанностью алфавитного потенциала, его неспособностью разрешить или хотя бы точно вербализировать современные межличностные апории, не говоря уже о передовых мыслемах.

6. Истерия спамо-спонтанно-серийного fb-poetry.

7. Мемическое погребение алфавитной архаики под нагромождением литер современной постзауми; архаики, которая заключается в том, что:

а) главным бенефициаром алфавита является воображение, то есть нестабильность и нечёткость;

б) для современного сознания, натренированного виртуальностью, алфавит весьма времязатратное средство коммуникации, требующее долгого прочтения;

в) репрессивная (слева направо) линейность алфавитно-комбинаторных строк идёт вразрез с калейдоскопичностью воображаемого результата.

И многое-многое другое.

Что же есть в собственности у автора литеральной поэзии? Его орудие труда алфавит принадлежит всем, а значит, никому. Опыт, навык и просвещение всегда получены. А оригинальность комбинаций букв, синтагм и конструкций может быть успешно оспорена в art-суде каким-нибудь предком, усмотревшим в ней свои элементы.



V. ГРЯДУЩАЯ ЭРА КАРЛСОНА (ТЕХНОАНГЕЛИЗМА): ВАКУУМНОЕ ПРЕДВКУШЕНИЕ ИКСИСКУССТВА

Неостановимое и неумолимое приближение Цифровой эры к литературному полю стало настолько очевидным, что уже напоминает наезд триеровской планеты Меланхолия на Землю. Можно сколь угодно долго смотреть в телескоп, меняя в нём резкость до успокоительного замутнения, но медиаметеорит всё ровно рухнет на литполе и пропашет его до самой кости. Можно сколь угодно долго изучать трёх китов, на которых стоит наша art-планета, исследовать их цвет, размеры, организмы, а также регулярно проверять, а не спариваются ли они и не родился ли у них четвёртый китёнок, но когда-нибудь эту планету придётся отпустить на орбиту звезды по имени Цифра.

Когда мы говорим, например, об актуальной поэзии, то чувствуем, что в этом словосочетании зияют нехватками сразу два слабых пункта. Это собственно актуальная и поэзия.

Ущербность актуальности заключена в её структурном целеполагании, при котором основной задачей автора является пресловутая фиксация того, что происходит здесь-и-сейчас, а это в той или иной степени подразумевает не только табу на оборачивание назад (а-ля лотова жена), но и темпоральный шлагбаум на пути предвкушения завтрашнего дня (пока будущее не наступило, его не существует). Иными словами, актуальная повестка хороша там, где мы есть, то есть в политике. Там же, где нас нет, актуальность не водится.

Что касается поэзии как таковой, то, к счастью, её достаточно и в прошлом, и в настоящем для буквального отражения всей палитры аффектов и рефлексий, что вообще освобождает личность от потуг собственного авторства. А учитывая то, что мы не течём, а проистекаем, то всегда есть возможность разнести весь свой мысленный мёд по ульям узнаваний.

Важно понимать, что насущная современность разнится с современностью, скажем, 90-х или нулевых не меньше, чем с традиционалистской архаикой далекого прошлого, поскольку насущная современность для прогрессивно мыслящих artменов представляет собой цивилизационный вакуум эволюционного перехода, click, общую точку бифуркации, фрустрационные боли от которой анестезируются тем, что литературный процесс-то идёт. Но не прогресс, когда долгое время было так (алфавит), а теперь будет этак (цифра).

В современных art-реалиях авторства уместно говорить даже не о передовой поэзии, а о передовой паузе. Прецедентов, где бы делались ставки на паузы, в истории литературы предостаточно. Это и вакуум в трансфуризме (по Никоновой), и промежутки в текстах АТД (по Молнару), и пробелы в «Животном» Сусловой (по Огурцову), etc. Все эти зияния разнятся, но остаются следствием малообъяснимой тяги человека к «размыканию и прояснению»3 (по Регеву).

Однако современная (предцифровая) пауза в постпоэзии представляется несчитываемой идеологизированным, цензурированным и почти бессубъектным сознанием или, футурологичнее, нечипированным мозгом. Она даже не может в полной мере стать полем для «приращения» «зон непрозрачного смысла», поскольку в условном мясе нет мыслительных механизмов, способных по-сверхновому идентифицировать и приращение, и зоны, и непрозрачность, и смыслы. Единственное, что доступно насущному мозгу, так это констатировать предвкушение иксискусства на основе чреватости; иксискусства, в котором идёт речь не просто о пока неверифицируемом, не просто о футурологическом, а о технически суверенном, поэтому Homo sapiens не может сказать, art ли это вообще, и вереницы из приставок транс или пост до условного означаемого не дотянутся; констатировать предвкушение цифрового иксискусства, чьё гипотезное воздействие в начале третьего тысячелетия отчасти и порождает все те сбои, связанные с буквотекстуальными, коммуникативными и политическими процессами; констатировать предвкушение биороботизированного иксискусства, гибридную апорию которого уже сегодня могла бы разрешить, к примеру, регевская «перенарезка и перекомпоновка конкретных темпоральных рядов или конкретных, не совместимых друг с другом миров»4, но разрешить паллиативно, поскольку данный монтаж осуществляется посредством всего-навсего антропологической рефлексии, а от неё скрыт реальный вид компонентов пространственно-временного континуума.

Стоит заметить, что в насущную эпоху истинной причиной зачатия разговора об условно и безусловно актуальной поэзии является даже не Цифра (послужившая лишь допингом для настраивания оптической резкости), а человеческое сознание, но не новое (поколенческое), не протестное (а-ля постмодернистский нигилизм), а визионерское (внеположное, измеренческое), видящее в перископ предвкушения технологический горизонт, где не существует поэзии в (суб)культурном понимании этого слова, где алфавит играет только второстепенную роль и не заставляет воображение целиться в слово как единственную точку своей реализации; визионерское сознание, видящее цифровой горизонт иксискусства, доплыть до которого у читающих этот текст просто не хватит биовременного ресурса.



VI. СТОЛКНОВЕНИЕ С ГОРИЗОНТОМ

Реакция автора на внутричерепную имплозию, вызванную техноэволюцией, более-менее предсказуема в силу считываемого (анти)идеологического дискурса, коим тот или иной сочинитель затянут.

А вот метаморфозы, происходящие с субъектом поэтического высказывания при столкновении с techne, куда таинственнее, поскольку мерцающая суть этого субъекта зависит не только от настроенной на… оптики автора, но и от чего-то ещё, вообще никак не идентифицируемого. Рассмотрим же магистральные трансформации poetic-субъекта, реагирующего на медиацифровые метастазы:

1. Изоляция субъекта. Характерна для ригидного традиционализма: я в домике, как умный и надёжный Наф-Наф.

2. Ауратизация субъекта. Я есть марево, а потому любые деструктивные инфопотоки проходят сквозь меня без последствий, как сквозь умершего героя Патрика Суэйзи в фильме «Призрак». Возникает, по Рудневу, своего рода базаровское «амбивалентное, умерщвляюще-оживляющее отношение к миру»5.

3. Элиминация субъекта. Я волюнтаристски санкционирую собственную бессубъектность, своё отсутствие, в котором мою личность с её фрустрациями никак нельзя обналичить, а на нет и медиасуда нет. Происходит коллапс субъекта. У читателя же не возникает по поводу этого жеста даже чувства покинутости, поскольку он сталкивается не с предельной степенью инаковости, а как бы оказывается в ином, безличном измерении вкушённой поэзии, где знобит, как в лемовской прозе.

4. Философская объективация субъекта согласно трансматериализму, в результате чего в тексте формируется эгалитарная среда, впрок перемалывающая футурологическое превосходство медиацифровой art-гегемонии.

5. Доместикация субъектом медиацифровых форм.

Агоническое сопротивление техноэволюции оказывает посредством субъекта именно алфавит, а не поэзия, которая, подобно мифу, заполняет непознанные разрывы, всеми силами стремясь к долгожданному и органичному слиянию (инцесту) воображаемого и визуального, когда «где пьёт один, забуревают оба».

Однако важно понимать, что мы живём в эпоху не поэтических открытий, а их предвкушения. Мы чернорабочие, главная и единственная сверхзадача которых подножными art-средствами обслуживать будущее.

Стефан Малларме: «Мы знаем, пленники абсолютной формулы, что, разумеется, существует только то, что существует. Однако немедленное, под каким-либо предлогом, разоблачение обмана изобличило бы нашу непоследовательность, лишая нас удовольствия, к которому мы стремимся. Ибо то, что вовне, есть агент этого удовольствия и его двигатель, сказал бы я, если бы мне не был отвратителен публичный святотатственный демонтаж фикции, а стало быть и литературного механизма, с выставлением на всеобщее обозрение его основной части т. е. пустоты. Но я благоговею перед трюком, при помощи которого мы возносим на некую недосягаемую высоту и с громом! осознанное отсутствие в нас того, что сверкает там наверху. Чего ради? Ради игры»6.

«Ради Game over», – отвечает наше время.
__________________________________________________________________

1 Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. с фр. С. Н. Зенкина. М.: Добросвет, 2000. С. 168.

2 Руднев В. П. Шизофренический дискурс. URL: http://www.ruthenia.ru/logos/number/1999_04/1999_4_03.htm

3 Регев Й. Цит. по: https://www.facebook.com/yoel.regev/posts/1101493646554171

4 «Вечная жизнь смерти»: Арсений Жиляев беседует с Йоэлем Регевым. URL: https://syg.ma/@pavelborisov/viechnaia-zhizn-smierti-biesieda-arsieniia-zhiliaieva-s-ioeliem-rieghievym

5 Руднев В. П. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. М.: Аграф, 2000. С. 238.

6 Mallarmé S. La musique et les lettres. Oeuvres complètes. Paris: Callimard-Pléiade, 1945. С. 647.