polutona.ru

Евгений Морозов

Зимний пляж

*    *    *

С видом грустным и нелюдимым
шёл по улице я домой,
как услышал, что пахнет дымом
и вечернею шаурмой. 

Что-то жарили и крутили
по соседству невдалеке,
есть хотели, но больше пили,
говорили на языке… 

Тихо голуби снег клевали,
попрошайки кидали взгляд,
полный крови, с лицом печали
умоляли душевно: «Брат…» 

За щитами в сплошной рекламе
здешних выгод, цветных красот –
с костылями и пи..дюлями
на скамейках сидел народ.

Или парочкою влюблённой,
как не видя вокруг конца,
проходили – из миллиона –
два счастливца. И два глупца. 

Бестолковая, деловая,
жизнь простела, ещё терпя,
узнавая-не узнавая
и ломая саму себя. 

Я не знаю обычней часа,
в чём секрет её и успех,
но горелый, но запах мяса 
мне запомнился больше всех…



*    *    *

В сентябре, проходя флюрографию,
орфографию справок и скук,
мысль о будущем — просто оставь её,
отправляйся в октябрь, мой друг.

В октябре будут павшие, ставшие —
чуть надавишь — рассыпанный звук,
листья жёлтые, листья летавшие,
отшуршавшие листья, мой друг.

Что ни осень, средь праха и вороха
с этих листьев, тоски на краю,
не возьмёшь ничего, кроме шороха,
кроме вида полёгших в бою…

Сбиты с дерева, ветром изломаны,
слиты в кучи, в сухие ряды —
это самое время, знакомое,
тощих веток и хрупкой воды…

В лёд и в сахар всё станет заковано,
что ни город, то пряничный вид,
что ни грусть без причины — кого она
средь холодной судьбы удивит…

Как внутри у тебя ни колышется,
как ни осень повсюду, чёрт с ней:
замечай лишь, что жжётся, что дышится
светом воздуха, свежестью дней…

Взгляд живучий, кипящие волосы,
кровь желаний и юность взаймы —
я к тебе обращаюсь по голосу
из упавшей листвы, из зимы…



Тростник

Россия межсезонья. Телевизор,
приникнутый к затверженной стене.
Слепительные шоу прекратились 
в холодные старательные сводки
о том, что в разнахраченном экране
кого-то сжили сó свету, кого-то
спасли во тьму, обман очередной
спалили, оказались присноправы,
враги, сам-дураки да будь-готовы 
к суровой неготовности во знамя
понятия страны, хотя и смерть...
В столице стыд. В провинции, которой
стыдиться бы, но нечем, заготовка
бумаг да круп да жидких опасений
о том, когда всё это прекратят...
Народу много. Даль великовата.
Поэтому так трудно ненавидеть
кого-то на другом конце экрана,
прицела, расстояния войны...
Момент, когда хозяину всех дел
земных за чётко сказанное слово
держмя держаться и народу вместе
подхватывать, ронять и сокрушаться,
а слово-воробей – сильнее всех.
Средь табора, средь спорища за выбор
меж молотом, судьбой и наковальней
зияет от успехов синий воздух,
и душно пахнет подвиг. Человек, 
когда б ему тут сбыться, то, родившись,
наверное бы, начал заблуждаться
гораздо раньше, нежели ребёнком,
поскольку раньше б начал понимать... 

Он чует раздражённым спелым оком,
среди носов, ушей и сообщений,
ловя средь правд единственную правду –
что нужен он кому-то, и ему –
нужны, что дом спряжён и пережёван,
землисты пальцы, мясо на асфальте,
а где-то дом гудит тебе и пахнет,
когда – в зелёном воздухе весны...
Когда погоны, форма, наступленье,
тогда едва становится яснее,
что человек – доверчивый тростник,
что правды нет одной, но есть любовь,
неправильно забытая, иная... 



Органный зал

Я вошёл сюда, половицей скрипнув, —
в зал органный с чуткою тишиной,
чтобы стать убитым вот этой скрипкой,
этим деревом, этой его струной.

Средь усилий гулких и тихих ритмов
не одна лишь скрипка скрепляла нас,
но она запомнилась, как молитва,
говоримая искренне в трудный час.

Средь других играющих инструментов
так она тянула свою струну…
Так про жизнь крутила, как киноленту,
затяжную, злую, мою, вину…

Что звезда из глаза скатилась скупо,
словно всё простилось, и понял я:
этот свет скрипичный, природа звука —
это есть твой голос, душа моя…

О, убийца словом и посторонний
обитатель улиц, жилец домов,
почему же хору таких гармоний
ты давно созвучен среди шумов…

Гордецу до смерти и жизнелюбу —
деревянный зал, тишину-погост,
где Господь скрывался в готичных трубах,
где заплакал я — оказался прост…



*    *    *

О пацан, что в школьной мужской шеренге
утешался пендалем, но без слёз,
на суровых игрищах – «Ж..па к стенке»,
ты в итоге выиграл и подрос.

Ты сквозь память вышел из всех напастей
через тридцать лет на привычный свет,
но гораздо шире и коренастей,
человек с пакетом, в котором нет.

Загляни в себя – только снег и паперть,
где с душой протянутой, дел среди,
в кружевное прошлое крепко заперт,
выходи из памяти, выходи…

Знать не знались или не говорили,
но долбили, родину-мать твою
и мою, и так наизусть любили,
что с протянутой памятью я стою.

Отпиши мне мысленно или тоже
встань на месте, в памяти теребя,
почему, прохожий мой, и за что же
я узнал тебя, я узнал тебя…



*    *    *

В скуластый день, когда над головою
знакомый шар с короной огневою,
в траву-приправу, в море-мураву
упёршись взглядом, тихо поплыву…
Повеют травы гарью и овчиной –
молочный вкус, родной и беспричинный,
песнь матери, межзвёздное родство
на свет из сердца выйдут твоего…

Ещё дитём, в пещерном плейстоцене,
ты руки клал на тонкие колени
и впредь смотрел, сбывая сны свои,
учась расти у времени-змеи,
и в те года, как мир оно меняло,
к немедленной груди твоей немало
припало в час родства и близких слов
усталых взрослых вздохов и голов.

Побег лесной весны, тростник-ребёнок,
ты был беззвучно глуп и нервно тонок,
но тем и обречённей и верней
людьми овладевал по мере дней,
поскольку, сам того не разбирая,
стоял у заколдованного края,
где всё прощало, сколько ни живи,
холодное бессмертие любви.



Зимний пляж

1

Ты говорила: «Вот волнолом,
лодки, зимующие на причале,
вот горизонт с бороздою леса,
речка, покрытая снегом – вот,

люди, стоящие на гвоздях,
после лежанья в парно́м раю,
пляж, разорённый нашествием льда,
с железными пальмами на ветру.

Вон – уходящая в воду коса
с зубцами, торчащими, как надгробья,
вот – апрельские рыбаки,
вьющие крохотные воро̇нки.

Это пространство с кипячёным небом,
промёрзшим полем, берлогой реки –
вот оно, вот дома́, вот деревья,
берег вот, вот я, вот ты…

Ты, смотрящий та́к на меня,
как смотрят вдаль, не зная, что делать,
с этой далью, закованной в лёд,
с небом, поданном, как на блюдце...»

Ты говорила так, так я слушал
слова с приподнятой интонацией,
слова-параллели, слова-доказательства,
слова, расщеплённые на лепестки...

Честная королева изощрённых монголов,
римский папа европейской логики,
темноглазая орхидея спокойной воды,
серебряный голос с весенней улыбкой –

я брал тебя за́ руку, в тонкой перчатке,
с замёрзшими пальчиками, чувствовал, как
средь поля, где пасмурно и просторно,
было тепло – ты улыбалась.

Немного взволнованно, с лицом, как будто
случится страшное и желанное,
ты говорила, а я угадывал,
мысли, которые больше чувствуешь...

Мимо – со́сны росли на небо,
кто-то плёлся с велосипедом,
снимал на камеру, сливался с природой,
тонул в неясном вечернем фоне.

Речь, припрятанная в тесной речи,
песня в песне, запнувшийся каблучок,
губы, которые обжигал
свежий холод речной равнины, –

я знаю тебя. Я помню, что сон
пугает одним, а на деле – другое,
что у природы и честной скуки –
честно одно: мы здесь вдвоём.

Что ты сильна, но плачешь от нежности,
что нет тепла теплей, чем средь холода,
что много слов означает одно.
И вот говорю: «Я буду честным».

2

Это – как слышать тебя, настоящую,
различать сквозь простор и ветер твой образ,
говорящий мне «я одна», «ты хороший»,
«эти сосны растут везде...»

Круг от солнца, похожего на луну,
пасмурный лист ненаписанного неба,
и вся, во мне остающимся голосом,
ты звучала – песня о снеге...



*    *    * 

Долгой нитью, тёплой болью,
чуткой нежностью в крови,
связью крепкой – мы с тобою,
разорви-не разорви... 

Так глядишь и видишь сразу,
как свободен и что цел
человек, но так привязан
к морю слов и разных дел…

К полусчастью и несчастью,
к дому, городу, стране
и глазам, какие часто
вспоминает, как во сне... 

Он старается спокойно,
он куда сильней всего,
но спешащее, но больно,
но есть сердце у него... 

У него покой порою
не заводится в груди,
у него внутри, не скрою,
так – что лучше уж гляди.. 

От темно́т до све́тов верхних
проживая чувства, будь –
у него (-неё), у всех них –
чувство нити, словно путь... 

Словно зов во тьме пропащей,
где иные не важны,
кроме нити уводящей,
жизни, музыки, струны…



*    *    *

Три мигающих точки
в вечном чате моём – 
это значит, что ночью
мы остались вдвоём. 

Это значит, что точно
ты, услышав меня, – 
три мигающих точки,
три зерна, три огня... 

Три пунктирных отростка,
три спешащих вперёд,
три, скреплённых в полоску,
три, что грянут вот-вот... 

Распадутся в дороге,
что бела́ и мертва, – 
на пробелы, предлоги,
на живые слова... 

На всё то́, чем ты будешь
заряжаться с людьми,
на люби-не полюбишь,
на пойми-не пойми... 

На ужасные смыслы,
на прекрасное «зря»,
на прохладные числа,
на сентябрь октября... 

Я не знаю, что прочно
на картинке с жильём:
ты, спешащая точка,
ты один, ты вдвоём... 

Ты вдвоём ли, втроём ли,
вчетвером, впятером – 
и всё это, как вспомни,
словно брошенный дом. 

Ощущение света,
будто вы обняли́сь,
но вас нет, и всё это – 
неисписанный лист. 

Только свет расстоянья,
где лишь память жива,
и на чистом сиянье
просто пишут слова... 

Три мерцанья на белом – 
за житьё-за бытьё,
чтоб почувствовать тело,
просто тело твоё...



Я забыл

Я любил человека. И вот забыл его.
Я читал умную книгу. И забыл её.
Я прошёл трудную игру. И забыл.

Уж не так жгуче и больно, уж куда глупее и свободней, уж пальчики, чующие кнопки, не такие ловкие.
Но почему забывать? Зачем погружаться в долгий океан, напоминающий наброшенное на голову одеяло? К чему обвальный покой, в котором сосредоточенно пульсировать?
Если, чтобы отвлечься, разложиться на вспышки лиц, обрывки голосов, верхушки деревьев на фоне неба… Умереть авансом и так, чтоб от прежнего тебя осталась рассудительная осень, первый снег сожаления… Труп твой, твоя окоченевшая мудрость, пролежит месяц-два-три, прошуршит зима, и ты снова вернёшься к прежнему. Но прежним уже не будешь. Не трещины зреющей старости, не ледок разочарования, не подснежники впечатлений на отмерзающей душе – но в тебе произойдёт…
И ты снова любишь человека – нежно и жадно, так что захлебнёшь в объятиях. Ты прочтёшь прежнюю книгу – вспомнишь наизусть, процитируешь кусками, сочтёшь пропущенное. Ты забавляешься в прежние игры, где разгадки не до конца – зато куда ловчее, зубастее, безошибочней… 
Но тебе будет интересно. Снова – интересно.

Потому что известно только о том, что ничего. 
Потому что, если пуст, значит готов родиться.
Потому, что прежде, когда-то давно, – ты забыл.



*    *    *

Фоткай скорее, пока не прокисло – 
небо, улыбка, морская река,
кошка с глазами голодного смысла,
чашка и капелька от кипятка… 

Мотоциклист в задымлённом полёте,
девушка с трубкой – любуясь собой,
яркая радость из крови и плоти,
лица – красивые наперебой… 

Сборщик мгновений, точней, одного из
лучших, ты вставишь, оставив коммент,
в сторис, мой юный мементо морис,
самый понтовейший, самый момент… 

Как ты безоблачно, как хорошо ты 
выглядел, видел, смеялся и цвёл, 
как драгоценно среди позолоты
самое лучшее время провёл. 

Не по рассказам твоим, но картинкам,
люди заметят, в затылке свербя,
где́ ты, когда и какую грустинку
выдавил радостью сам из себя… 

Так что давай останавливать время,
лица, предметы, поток, снегопад…
Так что давай оставаться лишь с теми,
с кем беззаботнее брошенный взгляд… 

Сотни моментов, испытанных где-то,
сложенных в цифру и фотописьмо,
скажут не больше, чем память про это, 
что сохраняет движенье само…



*    *    *

При помощи глотки и нищей гармони
средь свадебных дел и непрух
мужик-музыкант и бедняга в законе
ласкает общественный слух.

В горошек рубашка, меха нараспашку,
беззубо расклеенный рот,
и прямо к подножью в побитую чашку
прохожий ему подаёт.

И нет ничего в нём такого, как вроде,
поющем на тему одну,
но этим же самым в снующем народе
задевшем живую струну,

хоть знают, по взглядам сочувственным судя,
о том, что он густ и непрост,
бездомные звери, бывалые люди
и птицы с насиженных гнёзд.

Про розы, весну и приморские скалы
он хрипло заводит тоску,
что тонет у берега чёлн запоздалый
и чьи-то следы по песку,

а в общем-то, остров судьбы, где хоть тресни
и спасшихся как ни зови,
но всё в одиночестве слушаешь песни
о времени и о любви.

Здесь нет ничего, что б роднило со смыслом,
и память о прошлом плоха,
а только лишь пальцы по клавишам быстрым
и рвущие душу меха.



*    *    *

Неповадно, палевно, но верно,
по примеру веры, по чутью,
житию святого Моргенштерна 
жизнь настроить – музыку свою. 

Ободрялки, плакалки, игрушки –
это быть доходчиво должно,
как учили блогеры в избушке,
говоря в экран через окно. 

На десятки, сотни и на тыщи
одобрений – мира на краю –
умные настраивать глазища,
умирая в камеру свою. 

Может, эта смерть-видеотека
не хайповей палого листа –
житие простого человека
и сама его непростота…

Не затем, чтоб все узнали лично, 
как звучит, как выглядит живой,
просто так он лучше, чем обычно, – 
вечный блогер Господа. И твой.



*    *    * 

Знаю, мой друг, твои дела не в порядке.
В шоколадном разладе с самим собой,
в стройном согласии с чувственными демонами
ты решаешь проблемы не решённые до тебя...
Стремясь успеть где успеть невозможно,
оказаться первым средь последних успевающих,
ты с завистью звереешь от людей вокруг – 
тех, у которых дела в порядке.

Знаю, мой друг, у тебя всё хорошо –
в собственном уме, прибран, живуч,
ты хоть кем-то любим и любишь сам,
а если не любишь, то ищешь, кого бы...
У тебя есть талант подмечать, что плохо,
говорить в себя, не понимать с полувзгляда,
ревниво постигать, молчать без умолку,
выносить людей, у которых всё хорошо.

Знаешь, мой друг, знаешь, мой милый:
женщина-пчела в трудолюбивой груди
не оставит от тебя кремня на кремне,
научит не думать, мужать на земле.
Суета сует, просунутая в голову,
мечта мечтаний, не сделанная тобой,
сухота листвы, холодеющая по осени – 
это что-то проходит, заводится снова.

У меня в порядке, как в прибранном лабиринте:
запертый простор, где держись за ниточку – 
и улыбнёшься прищуренным взглядом
успевающего по делам, говорителя скуки.
Выпьем за то, что пьём, что в мире
ни добро, ни зло, а просто нечто,
названное временем, не заходит в мозг,
за то, что всё происходит с тобой.



*    *    * 

За твоё душевное человечье,
за о самом главном на просторечье,
за среди всей сложности остального,
за – такое дело – родное слово...

И уже размякнет, и дрогнет нежно,
и уже он сам человек, конечно,
и как будто не был – вернулся снова,
и в ответ посмотрит... И будет слово.

В этом слове он – твоя кровь и рóвня,
он тебя так понял, как будто обнял,
словно слышишь голос с последней клятвой,
видишь, как похож он, как будто брат твой...

В занесённом городе, в ясном поле
это слово мне говори ты, что ли,
говори не мне – говори кому-то,
но хотя бы раз, чтоб теплело будто...

Потому что, если оно согрело,
это слово самое – это дело,
потому что это равно спасенью,
потому что слух не уступит зренью.