polutona.ru

Звательный падеж

Тем Рэд. Рассказы

Депиляция. 


 У меня был сеанс депиляции. Без хеппиэнда. Просто депиляция. Больно и чисто. 
 Я лёг; его делала, по виду, удмуртка, симпатичная. 
— Как у вас там?
— Где там?— она ответила на чисто русском, без намёка на акцент. 
— Ну, откуда ты приехала?
— В Купчино?
— Ну, родители твои откуда приехали. 
— Они тоже из Купчино. 
— А у нас в Автово— степь. Я иногда выйду, как затяну песню...
 Тут она дёрнула. Я заорал. Чистота и боль. 
Одной рукой она рвала, другой смотрела в телефон. Зато дёшево. Я пожелал, чтоб телефон упал. Она его выронила. Заматерилась. Не на русском. 
— А куда вы волосы деваете? Я все хотел спросить. 
— Что хозяева с ними делают-- не знаю. Я в ведро кидаю мусорное. 
— У вас все такие в Купчино умные? 
— Кончено, все умные и все узкоглазые.— Она нагло на меня посмотрела. Я смутился. До конца я уж ничего не говорил. 

 На улицу вышел как младенчик, новый и классный. Решил дойти до центра пешком. Мне нравилось ходить с Выборгской стороны, там потом в конце такой массивный  мост. На века. 
 Купил киш-миша; шёл, поедая его грязным из пакета. Пальцы покрылись липкой пленкой. Вообще-то я был на диете, а это сахар, но успокаивал себя тем, что нет ещё двенадцати. 

— Зачем нос проколол?—Спросила тётя Зоя. Я её вспомнил. Раньше часто к ней ездил. 
— Я молодой, многие ходят так. 
— А я старая. 
— Я знаю. 
— А ты только мою квартиру хочешь. 
— А от старых только этого и хотят. 
— Тебе учить что ли, что не ложишься?
— Да, по-немецкому тут. 
— А что сидел, что поздна ждал?
— Думал, ты перестанешь быть старой. 
— У меня хорошая квартира. Ты не шути. Ты выпей чаю с кофе и учи. Всю ночь учи. Ты молодой. В метро глаза прикроешь— и уже выходить. И как новенький. 

  И я шёл по проспекту молодой и новый; кожа только горела. 
 Да, тёть Зой, когда я учился было стремно с пирсингом, а теперь вообще все равно. Теперь бояться нечего. Теперь все любят себя. Любят таких, как есть: удмуртов, русских, немцев, голубых, трансов, даже можно на животных жениться. Или замуж. За козла. Вот я покачаюсь, помоюсь и наношу на гладкое тело крем. Прямо в раздевалке. Он даже мимо падает; белыми густыми каплями на пол. И ок. Никто ничего не скажет. Никогда. Мажь. И у волосы у меня длинные. Да даже иногда на мальчиков смотрю, размышляю: нравятся они мне, или нет. Вот так. Теть Зой. 

— Отдай квартиру. 
— Не могу, я с ума сошла. Я в дурке лежу, в жёлтом доме. И мне хорошо. Я была всю жизнь одна. Одна, чистая и коммунистка. 
А ты чистенький, а внутри— деготь. 

 Где же мост? Вкусный виноград. Без костей. И проспект хороший, длинный. Сколько я обуви о тебя сносил, Ленинград. Ленинградик. Не Питер. Я с детства тебя люблю. А родился давно. Тогда не было Питера. Тогда я с мамой к тебе два часа в электричке ехал. В новеньких ботиночках. Они жали, а я терпел. Ты мне помогал. Хотел тебя увидеть. Какой ты. Какие у тебя игрушки в магазинах. У нас только сабли были, в провинции, пластмассовые. А я и этому был рад. 
 
 Светило солнце. Я мечтал о новых кроссовках. Шёл и смотрел вперёд. Я поступил, и жизнь только начиналась. Вот-вот покажется мост. 

— У меня кости, понимаешь, как стеклянные: сразу ломаются.— Тетя Зоя не унималась.— Ещё я соседей затопила. Они ругали на чем свет стоит. Старую бабку. 
 Я молчал. Подставлял окончания в упражнение. От неё так далеко добираться до универа. И надо очень рано вставать. 

 Дома расступились. Я увидел мост. Но он покачался и поехал вниз. Побледнел и стал меркнуть. Картинка задрожала. 
Я открыл глаза. Шумно дышал. 
 Передо мной сидел отец в аэропорту и рассказывал о том, что старики никому не нужны. Я ел мороженое, глядя вбок. Вкусное, с кофе вприхлебку; особенно с перепоя. 

 Я проснулся в Берлине. Шёл дождь, и была ночь. Ни Ленинграда, ни отца, ни тётки. 
— Опять русский сон?— Маня повернулась ко мне. 
— Да. 
— Тебе надо от гражданства отказываться.— Она опять отвернулась, поудобнее устраиваясь, чтобы заснуть. 
— Надо. 
Я лежал. Маня засопела. 
— А знаешь какое слово у меня в голове крутится?
— А?
Я повторил вопрос. 
— Нет. 
— Самосохранение.




  Детский пляж. 

  На детских площадках много песка. Иногда он мокрый, иногда нагретый солнцем, иногда ветер поднимает над ним пыль. Его можно пропускать через пальцы, сжимать в кулаке, пересыпать из ладони в ладонь. 
Он остаётся в обуви, мешает, напоминает о себе. Но песок, это не грязь, у него другие свойства. 
  И если он чистый и светлый, то невольно вспоминается пляж. Дети на той площадке навряд ли знавали море: слишком далеко. 
  Я зато где только не был, сначала как боец, потом скитаясь в поисках средств. Я видел, как люди сходили с ума, соревновавшись в жёсткости, тогда ещё, когда рушился наш мир; когда желание уцелеть стало единственной религией. 
  Я помню разврат, надругательства, массовые уничтожения,— то, чем и сопровождалась анархия. Но кровь отхлынула, словно прибой, и на смену пришло равнодушие. Давно была великая депрессия, а теперь воцарилось великое равнодушие. Ценности мало-помалу оказались поделёнными, люди сбились в племена; некоторые, в городах, их остатках, даже ходили на регулярную работу. 
 Но а я продолжал болтаться, с одной только мыслью уснуть с полным желудком. 
  Законов не существовало; но и хаос улёгся, и если ты никого не трогал, тебя, как правило, тоже оставляли в покое.
  
  Я сидел на лавке детской площадки и смотрел на огонь. Он был необычен: поднимался от земли до неба, стеной; но не обжигал, рядом с ним не становилось даже теплее; звук горения отсутствовал. Возможно, эта была визуализация, но проверять на ощупь  я не захотел. 
 Стена находилась в конце аллеи с, на удивление, ухоженными деревьями, цветущими красными мясистыми гроздями. Они медленно сыпались лепестками на расчищенную дорожку, которая вела к пламени.
 Живописное место, окаймленное гранитными глыбами и кустарником. Качели, песочницы, турники выглядели новыми. Желоба горок блестели и ждали детей, смеющихся, беззаботных. Но никого не было. Только птицы и ветер. 
  Я решил, что наверняка рядом город или поселение, уже надеялся раздобыть там средств, но чуть позже, сейчас хотелось лишь посидеть, впитывая спокойствие. Я прикрыл глаза и погрузился в мысли. 
  Вскоре мне послышался голос, сначала детский, потом женский. Они шли за руку, мать и сын (как я решил, мальчик сильно походил на неё), лет шести, голубоглазый с чистым открытым лицом. 
— Почему мы не ходили раньше сюда, мам?
— Не разрешалось, ещё работы вели, теперь можно играть. Смотри, там— качель. 
  Мать была уставшей, лицо измученное, серое, но все-таки красивое. Она косилась на меня. Ребёнок качался, постоянно окликивая её, чтобы та смотрела, как он высоко взлетал. 
— Хорошо, не долго только.— Мать села на скамейку, через одну от меня, положив руки на колени. Плащ был расстегнут, виднелась юбка, неуместно короткая.— Мне нужно тебе кое-что показать. 
— Что, мам?— мальчик был счастлив, улыбка не сходила с его ротика. 
— Увидишь. 

  Через некоторое время мать встала и подошла к нему. Качель остановилась, она нагнулась над сыном что-то говоря. Обнимала его, целовала в волосы. Потом повела к огню. Мальчик был на седьмом небе, постоянно тараторил, размахивая свободной ручкой. 
 Подойдя вплотную к стене, они ещё постояли, потом мать крепко прижала сына последний раз к себе и толкнула к пламени, Ребенок протянул руку, жёлтые языки коснулись пальцев. Засмеялся, а потом вошёл в огонь. И исчез. Будто бы зайдя за занавес. Женщина быстро развернулась и пошла по дороге, опустив голову и не оглядываясь. 
  — Чё пялишься?— она поравнялась со мной. 
Я ухватил её за плащ и рывком бросил на землю к своим ногам; взял за волосы и вытащил нож. 
— Мне нравится резать женщин и их ублюдков. Когда твой мальчик вернётся, мы начнём. 
  Я ожидал истерики. Она лишь опустила глаза. 
— Режь. 
  Я ударил ее в лицо. Кровь хлынула на грязную блузку. 
— Пошла отсюда. 
  Солнце стояло в зените, небо без облаков насыщенного синего цвета оттенялось заревом пламени. 
  Мать утерлась тыльной стороной ладони, размазывая красное по щекам. 
— Что с сыном?
— Не вернётся. Я работаю шлюхой, и он мне не нужен. 
— Что это за место?
— Это детский пляж. 
— А огонь навроде моря?
— Да. 
— Кто-нибудь возвращался оттуда?
— Не слышала. У тебя есть средства?
— Немного. 
— Я недорого беру. 
— Спать есть где? Еда?
Она кивнула. Я поднялся и взял рюкзак. 
— Пошли.  

  Это была коморка в подвале, без окон с разбросанными на полу вещами и посудой. Стол, кровать, фотография мальчика на стене напротив двери. Ещё совсем маленький с одуванчиком и надутыми щечками. Глаза зажмуренные, вот-вот разлетятся зонтики. Счастливый. Она резко сорвала её. 
 Только дети ещё могли испытывать радость в нашем мире. И то недолго. 
 После еды и секса я повернулся к стене. 
— Зачем ты вообще его оставила?
— Пожалела. 
— Себя?
— Заткнись. 
  Кровать сотрясалась от её рыданий. Чада родителей без средств были обречены. Поразительно, что она вообще его столь долго смогла протянуть. Ребёнка этого возраста я видел в последний раз очень давно, очень. Дети— вторая валюта, основной являлись средства.
— Сколько ты воевал?
— Весь период. 
— Но это же не имело смысла. 
— Чтобы убивать, он не нужен. Это были лучшие годы моей жизни. Очищение. Я мог делать абсолютно все. А потом в конце дня, если лилась кровь, я входил в неё словно в море, как в тот огонь на твоём пляже; только можно было вернуться; нужно было— дабы начать по новой. 
— Ты знаешь, что он не имел шансов. Ты знаешь, где оказываются дети таких как я, и что с ними там делают. Они— игрушки.
—- Я буду спать. 

  Во сне у меня был сын. Мы шли домой, соленый бриз ерошил его белые волосы. Я никого не любил кроме сына. Маленькая хрупкая и холодная после купания ручка, которую я бы никогда не отпускал. Мне хотелось идти и идти. Он и я. От моря в сторону дома. Бесконечно долго. 
  С мокрого полотенца на моем плече капала кровь. Солнце искрилось на ней, впитывающейся в песок. Мальчик упал, я не останавливаясь брёл дальше. 

  Шлюха проснулась как от толчка. Встала, открыла дверь. Свет хлынул в коморку. Она попятилась к выходу, воя и закрывая лицо. В углу висел покойник. На полу валялась смятая детская фотография. 




Лифт к дочке. 

— Я посижу слегка и пойду. Мне пора, понимаешь. Ждут. Я занятая. 
— Да хватит. Да умолкни. 
— Я наркоманкой была в прошлом. Понимаешь. Сейчас я мама. У меня дочка. Маленькая. Родилась мертвой. Но это ничего. Потом родила кошка, у нас ещё жила. На Выборгской стороне. Да дай мне выйти. Мракобес. Ты— запер. Господи. Дай героинчику. Он такой нежный, жёлтенький. Да, отпусти. У меня дочь взрослая. Мне только ей отдать. Торт. Спекла. В интернете рецепт. Пальчики оближешь. 
— Этого не может быть. Застрял в лифте с психичкой. С поехавшей соседкой. 
— Ну да. Молодая была. Все смотрели. Сочная. А сока нет. Томатная кровь в шприце. Розовый цветок. 
  Она меня ждёт. Пусти. Мне к дочке. Пока не развели мост. 
— Я не держу. Тебя касаться-то мерзко. Заткнись и сиди. Недолго уже. Сейчас перезвонят. 
— Пусти. Понимаешь. А она говорит: господин Наркотик. Отпусти моего суженого, моего мальчика. Он придёт, не ври. Придёт. Встанет под окна и так: „Юююленька, Ююля“.— Все кричат перед роддомом. Не могу встать. Я скажу с постели просто: «Здравствуй, волчок мой. Приходи. Доченьку скушаешь. Она умерла. В животике. Да, давно». 
— Господи! Это невозможно. От тебя гнилью какой-то несёт. Что ты несёшь?
— Ад это другие. 
— Что? Что ты сказала? Откуда ты знаешь эту фразу?
— Какую? А это батя сказал. Тогда ещё. По ютубу. Я же слушаю. Перед сном. Дочке включаю. Голос такой бархатный как прибой перед роддомом. Бьются волны о порог. Волк дочурку уволок. Другие, говорит. Люби, говорит, ад. Наслаждайся. А, говорю, дядя Лукавый, спрашиваю, будет? А дочка: «Да, и бал будет. И ряженые, и Оля с Машей, и покойный барон». 
  Да пусти. Пустиииии, Ирод. Ты меня обрюхатил. 
— Да. Уже час, наверное. Да вы имейте совесть. Мне в туалет. Какой ремонт?  Просто скажите сколько! Что? Я вам заявляю: вас ожидают последствия. 
— Сатана, отец мой подземный. Когда дочку...
— Заааткнись, сука такая, я по телефону нашу судьбу решаю. 
— Уууу, ветерок. 
— Да что мне понимать? Я кому плачу? Я вашу фамилию записал, девушка. 
— Урежь мою плоть. Вознегодуй. У него стержень есть, понимаешь. Он сам как стержень. А на нем борода как приклеена. Он учит. Говорит как. Иногда я ложусь когда, ну.., дочка тоже. И мы с ней, бывает, ну, не знаем, как лечь. Она говорит: «Мам. Как мне тут лечь?» Тут, говорит, запах такой, сырой какой-то. 
  А батюшка: «Ты девица, гони,—говорит—скоромные-то мысли. Проще». И земля так о гробик ее— шух. А я говорю: «Научи, батенька. Ну, чуть-чуть. Ну, рассуди как, отец родной».
— Отсановись! Как тебя зовут?
— Малышечка. 
— Тебя как зовут?
— Маленькая Инга. 
— Инга, скоро придут спасатели. Да не ссы ты, не ссы. Ну, пожалу...  Нет! Господи, вонь какая. Ну зачем? Дибилка. Зачем ссать?
— Отец по ютубу говорит: «Да забудь ты говорит эту нахер дочку. Дохнут уже в животе. Нету у них терпения». 
 А потом резко: «Подпиши тут. Кровью». 
— Мука. Это издевательство! Я на тебя ща нассу, что ты тогда скажешь, а, Ингасик?
— «Юляяя. Юляяя»,— кричит,— «Дочка? Доченька? Юличка. Спасибо за доченьку». А я лежу. А батя по ютубу. Как ветер: «Шшшшш». И я сплю. Он мне говорит как спать. Понимаешь. Стержень у него есть. Духовный. Наставляет. 
— Я не могу терпеть. Люююди! Да сколько ждать? Всю жизнь жду. Спасибо за идиотку!
  Я сам как стержень. Я волевой. У меня, Ингась, пятьдесят человек в подчинении. Я им планы пишу. Ясно и четко. А им все похер. Им бы домой. И постоянно ноют: почему эта смена,  а не та? Почему у этого рабочих дней больше? А почему не дали отпуск? 
— «Юююля». Я проснулась. Ну, с дочкой. А он рядом. Сидит у кроватки ее. А птички на заводе над ней. Механические. Кружат. Такие махонькие пальчики. На кончиках синие. Из-за крови: ещё не до конца поступает. 
«Спасибо, Юленька». Она такая вкусненькая. Облизывается. А язык толстый красненький.  «Спасибо за доченьку». Потом ворона каркнет...
— Кар-кар! Вот так, Ингась? Так, я тебя спросил?
— Отпусти меня, отец. Отпусти. Ну умоляю тебя. Ну как мне жить? Ну как? По два грамма в день? Так?— Так, отец. Да у меня вен уже нет колоть. Где подписать, отец?
— Аааа, пустите. Аааа, я нассу на неё. Спасатели!

— Сколько расщепление уже длится, Александр Иванович?
—Я же говорил «Фернил» не давать ему. С этого началось. Он поправлялся. А теперь, что мне писать? Я уже в конечной части исследования! «Пациент не выдержал процесса выздоровления? Так как я много лечил и экспериментировал с лекарствами?»
— По началу-то шло. 
— Толку с вас... Мне ещё дочку из садика забирать сегодня. 

— Инга. Ингааа! Я слышу их. Как они поднимаются по лестнице. И знаешь: они не побрезгуют. Они принесут ломы, ну, стержни, ну, ты только что же говорила. Да, приставят и станут давить. Пока не откроется. И мы выйдем. Как два ангела. А они даже не скажут, что мы пахнем. Они только скажут: «А вот твоя дочка, наркоманка. Она тебя ждала». Ты мама, Инга. Ей все равно. Она простила тебе все. Знаешь почему? Потому что были светлые моменты. Ты была трезвой, а она маленькой. Ты больше не блевала. И смотрела телевизор. Мать и дочка. А плохого не помнил никто. Радость была. Крошечная. На кончике. Как капелька. Моментик счастья. Поэтому и простила. 
  Батя так и говорит: «Уходят они, ангелы божии, сразу к нему, ко престолу его. Только не помните, не держите плохого в головах. Ради этой крошечки счастья, которую дали они вам. Ради пусть даже трёх секундочек. Тех, светлых, когда на ручках были. Когда смеялись своими игрушечными ротиками. Кто удержит плохое внутри? Сможет кто? У кого тьма-то вся поместится? Ни у кого. Не удержать тьму. И не старайтесь»,— говорит. «Отпустите ее, пусть на дно она едет. А вам наверх. Ради трёх секундочек». 
— Сломан лифт. Ты, дурак? Не тыкай тут. Они уже делают. Слышишь. Голоса. Да дай ты, да пусти. Не разберу. 

— Ладно. Мне ещё дочь забирать. 
— Да чтоб сдохла она. Ты мне пациента загубил. Говорил, нормально говорил: не давайте препарат этот. 
— Ты учить меня будешь? Ты это удумал? Ты знаешь какой вес у меня тут, в больнице? Я тут бог. Я есть сущее. Я не то что препарат, я в морг могу прописать. 
— Это ты умеешь. 
— А мне чего же стесняться?
— Да трёх секундочек хотя бы этих. На что им бессмысленная надежда? Ты разводишь больных людей. Этого недостаточно для тебя? Совесть вообще есть?

— Вот они, спасатели. 
— Спасибо. Ничего что мы зассали тут все?
— Ну, и я говорил, Инга, ну, а что делать, не удержишь же в себе, когда ещё спасут. Да не с укором я. Ладно. Ингусику ещё дочу забирать. Как уже забрали? Вы че? Ты слышишь, Инга. Они дочь твою забрали. Суки!

— Слышишь. Ты слышал это?  Давай, сваливай с работы за своей чёртовой дочкой. С тебя какой спрос, бог херов. Да справлюсь я. На ком держится-то все? Грязную работу только и делаю. Планы пишу. Впихиваю в себя черноту эту. Меня бы кто спас. От тебя.