polutona.ru

Юлия Стениловская

Утро втроём

Вот опять окно...
М. Цветаева
Гадопятикна...
П. Мамонов

Мы и Чарльз


Она застёгивала юбку, одновременно (в который уже раз, мать её!) пытаясь зажечь сигарету сломанной зажигалкой. Я лежал на диване и почёсывал недельную щетину. Я крут. Недельная щетина - почти борода. Привет, мистер Хэм. Наконец она застегнула молнию и взяла спички. Я подумал, что неплохо было бы выпить кофе, раз всё равно не поспать, и сказал:
- А задница у тебя - ничего.
Она посмотрела на меня и сказала:
- У тебя тоже.
Снова повисла вялая пауза. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “У меня схватило желудок, а она фотографировала, как я потею и умираю в зале ожидания, глядя на пухленькую девчонку в коротком лиловом платьице и туфлях на высоких каблуках, расстреливающую из ружья...”
Она села на край дивана, упёрла взгляд в пол и перебила:
- Спасибо, хватит. Я снова почувствовала себя сукой. Это помогло.
Я пожал плечами.
- Может кофе?
Она рассматривала свои ногти.
- Возможно.
- Сделай.
Она подняла голову:
- Свинья.
Мне не стало ни обидно, ни стыдно. Я крут. Полежав в опустевшей комнате, я поднялся и прошёл на кухню. Она сидела на табурете, по-птичьи сжавшись. Мне ничуть не было её жалко. Нет, я, всё-таки, действительно крут. Она сказала:
- Уже шесть.
Я сказал:
- Да.
Она сказала:
- В принципе, у меня есть ещё час.
Я сказал:
- Да.
Она распрямила спину и посмотрела в окно. Я вспомнил её спину полчаса назад... В животе шевельнулось что-то похожее на нежность. Я вовремя вспомнил, что я подонок. Сел на стул и начал насвистывать. Ты моя лошадь, а я твой ковбой... Она то ли всхлипнула, то ли хихикнула и снова сжалась. Кофе с шипением растёкся по плите. Я зачем-то сказал:
- Мне действительно жаль.
Она устало посмотрела на ручку моей чашки и сказала:
- Ничего, бывает...
Я отвёл взгляд от её ног. Жутко захотелось курить. Или погладить её по голове. Или снова завалить её на диван. Я прикинул, какое поведение более пристало подонку и закурил. Она сказала:
- Я...
Помолчала и сказала:
- Я больше не могу так.
Встала с табуретки, вышла в коридор, потопталась там и вернулась на место. В открытую форточку дул сраный утренний ветер. За окном в помойных баках завтракали грязные голуби и толстые белые птицы. Сволочи. Испортили мне даже этот гадский пейзаж. Я сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она посмотрела на меня почти умоляюще. Я сказал:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Она сказала:
- Хочу. Но не буду.
И мы засмеялись. Мы смеялись легко и бездумно, как маленькие засранцы, уронившие в костёр воробьиное гнездо, пытаясь смехом заглушить тонкий писк.
Когда она уходила, я отвернулся и укрылся одеялом с головой. И снова не увидел её взгляда, от которого мерзко щекотало бы в носу. И ничуть не пожалел об этом. Я величайший в мире подонок. Понимаете, насколько это тяжело?

Мы и Сергей


Она застёгивала юбку. Меня всегда поражала её тяга к бесполезным вещам и людям. Вот и сейчас она в который раз пыталась прикурить от давно сломанной зажигалки. Наконец-то юбка застёгнута, найдены спички - почти что вселенская гармония в отдельно взятой квартире. Разумеется, если исключить всклокоченный диван и мою опухшую небритую физиономию. Почему-то вспомнился Хемингуэй и очень захотелось кофе. После такого, совершенно логично, как мне показалось, прозвучала фраза:
- А задница, - говорю, - у тебя - ничего.
Она посмотрела на меня с каким-то давно подготовленным удивлением. Так смотрят зубные врачи, заслуженные учителя и женщины, не умеющие слушать.
- У тебя тоже.
Наступила пауза, в такой ситуации - разрушительная в смысле планов на кофе в постель. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “Когда-то мы скакали верхом. А сейчас плещемся в троллейбусных заводях. И спим на ходу...”
Она присела на край дивана, задумалась и сказала:
- Женщины любят мерзавцев, это всем известно.
Я пожал плечами и решился:
- Хочешь кофе?
Она тщательно осмотрела свои ногти, будто они могли ей что-то подсказать.
- Возможно.
- Сделай.
Она, прямо таки, с одобрительным осуждением кивнула головой:
- Свинья.
Свинья, так свинья. В конце концов у свиней самый близкий к человеку генетический код. Может мы и произошли не от обезьян вовсе, а как раз от свиней. Если это окажется так, я, например, ничуть не удивлюсь. Лежать в опустевшей комнате оказалось уже не так уютно. Я затосковал и пошёл на люди - на кухню. Она нахохлившись сидела на табуретке. Я действительно почувствовал себя свиньёй. Вот уж правда - гусь свинье не товарищ.
- Уже шесть, - сказала она.
Я никогда не спорю с женщинами по утрам.
- Да, - говорю.
Она, видимо, приняла мою жизненную позицию за предложение.
- В принципе, у меня есть ещё час.
- Да, - говорю.
Она потянулась и посмотрела в окно. Я вспомнил её спину... И тесноту, и слова, которые утром мучительно вспоминать. Как ни странно, я ощущал что-то вроде любви. Я даже почти покраснел, сел на стул и начал насвистывать. Никого не будет в доме кроме сумерек... Она усмехнулась, но, видимо, вспомнив что я - свинья, тут же снова нахохлилась. Кофе с шипением растёкся по плите. Я зачем-то сказал:
- Мне действительно жаль.
Она устало посмотрела на ручку моей чашки. Так смотрят ... Ну да, женщины, когда им зачем-то что-то такое вдруг говоришь.
- Ничего, бывает...
Я поспешно отвёл взгляд от её ног. Страшно захотелось закурить. Или сказать ей что-нибудь глупое. Или схватить на руки... Я снова покраснел и закурил. Щетина - это удобно. Она вдруг как-то засуетилась, занервничала:
- Я...
Задумчиво помолчала, будто пытаясь вспомнить - что это она, и вспомнила:
- Я больше не могу так.
Вскочила, вышла в коридор, осмотрела его и вернулась обратно. Я сидел, подставив лицо свежему утреннему ветру, дующему в форточку с ленивой настойчивостью соседа Ивана , пытающегося занять денег у тёщи. За окном тоже происходила какая-то жизнь. Степенно завтракали в помойных баках птицы, степенно пытались позавтракать завтракающими птицами дворовые кошки. Всё как обычно. Она сидела на табуретке и ждала. Я подумал и со всей рассудительностью, которую нашёл в своей гениальной голове, сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она так посмотрела на меня, что я прямо почувствовал, как мой, и без того не классический профиль, расплывается в симпатичный свиной пятачок. И, разумеется ляпнул что-то уже совсем не подходящее случаю:
- Сиди, разумеется. - говорю - Если хочешь.
Она даже не удивилась.
- Хочу. - и, с логикой настоящей женщины, продолжила - Но не буду.
И мы засмеялись. Действительно, забавная ситуация. Двое взрослых, рассудительных людей ведут себя как подростки. По-детски хочется хихикать. По-детски хочется плакать.
Когда она уходила, я отвернулся и укрылся одеялом с головой. В общем, с утром было покончено. Одинокий, нелепый безрадостный день стоял у порога.


Мы и Милорад


Она застёгивала юбку не как все - снизу вверх, а с четверга на пятницу. Одна её рука вела язычок, сцепляя зубцы вчера и сегодня, а другая пыталась высечь огонь из зажигалки. Моя мать, пересчитывая седые волосы на своём гребне, говорила когда-то: “Легче погасить то, что никогда не горело, чем зажечь то, что уже погасло”. Я лежал, вытянувшись по дивану головой на восток, ногами на запад. Лицо моё, как овца шерстью, обросло мыслями недельной давности. Я вырвал волосок с подбородка и положил его под подушку. Завтра из него должен вырасти новый сон про красную гору, о склон которой разобьётся металлическая птица.
Она соединила четверг с пятницей, сегодняшний день со вчерашним, плюнув, припечатала место их схода пуговицей из кости единорога, утёрла косой глаза и поменяла зажигалку на спички. На часах застыла минута в которую нужно стирать пыль со вчерашних ожиданий, пропалывать сад и гадать на кофейной гуще. Я взял с пола серебристую пачку из-под сигарет и прочёл вслух:
- “А задница у тебя - ничего”
Она удивлённо прикусила ресницы, потом подошла к шкафу, взяла зажигалку и прочла на ней:
- “У тебя тоже”
Тишина трещиной прошла по стеклянному воздуху. Я сглотнул застрявший в горле огрызок прошлого понедельника, потянулся за книжкой, лежащей в изголовье, открыл наугад и прочёл:
- “Возможно то, что разделяло Геро и Леандра, было волнами времени, а не воды. Возможно, Леандр, плавая, преодолевал время, а не воду...”
- “Застань врасплох человека и увидишь животное...” - засмеялась она, рассматривая отражение своих острых как перец зубов в отполированных ногтях.
Я поднял левую руку и рассмотрел арабскую вязь на своём ногте:
- “Может кофе?”
Она взяла с полки “Жития святых”, открыла наугад, ткнула пальцем в страницу и ответила:
- “Возможно...”
Я осмотрел свою правую руку. Линии её плелись греческими буквами:
- “Иди делай”
Она перекинула косу с левого плеча на правое, стукнула по полу ногой и ответила:
- Свинья.
Я вспомнил, что в детстве видел, как дед мой, закалывая свинью, всё время сначала пел ей по-сербски, потом перерезал глотку и сразу же отрезал хвост, чтобы песня, не выливалясь целиком через горло, проходила через всю тушу. От блюд, приготовленных из этих свиней кровь становилась жиже, а взгляд сгущался и даже древние старики вспоминали время, когда песни их не текли ровно, а выплёскивались, подобно пульсирующей крови.
Когда я пришёл на кухню, она уже сидела на табурете, перекинув взгляд через левое плечо. Метнув его вслепую, на звук моих шагов, она промахнулась и перевела его в слова:
- Уже шесть.
Я ответил:
- Да.
- В принципе, у меня есть ещё час.
Я снова ответил:
- Да.
Я вспомнил её спину. Правая лопатка у неё поднималась над левой и подрагивала, как у степных кобылиц. Значит она спит на животе, лицом на восток. Тогда камень её - опал, дерево - бук, а инструмент - скрипка со струнами из конского волоса. Я начал выстукивать пальцами мелодию, которую однажды, проходя по нашему городу несли за собой цыгане. Она захохотала.
Кофе с шипением расползся по плите бурыми августовскими гадюками.
В этом момент я понял всё:
- Мне действительно жаль.
Она спрятала обрывки смеха за пазуху, оплела взглядом ручку моей кружки:
- Ничего, бывает...
Я закрыл глаза и начал считать по-гречески, в обратном порядке, от десяти до одного. Она, словно ведьма, уколотая иголкой в тень, дёрнулась, подскочила:
- Я...
Я сидел и считал, она корчилась, коса её змеилась по спине, лицо опадало, как переспелые листья:
- Я больше не могу так.
Я, стараясь не коснуться её взглядом, смотрел в окно. За окном сидели четыре белые птицы и одна серая, с металлическим отливом, ожидая кого-то. Сзади к ним подползала огромная чёрная змея. Я тайком нарисовал ногой на полу букву “тэта” и сказал:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она сидела, чёрная, словно деревья в ноябре, ветви её рук змеились по плечам, взгляд бессильно метался, как раненый воробей. Я дрогнул на минуту, только лишь на минуту:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Но было уже слишком поздно, её уже здесь не было. На стуле осталась только её кожа, пустая, сухая, шершавая. Сквозь смыкающиеся над моей головой воды душного холодного сна я услышал откуда-то:
- Хочу. Но не буду.
Немного позже, лёжа на дне своего уже следующего сновидения, я услышал её смех, заблудившйся в моих занавесках. Часы показывали шесть часов утра, четыре белые птицы смотрели в моё окно, под правым соском у меня проступили два чёрных пятна от укуса змеи. Спасение у меня только одно. Если читатель, видящий эти строки - мужчина, то я проснусь уже в пятнице и всё это будет забыто мною. Если читатель - женщина, то я проснусь в четверге, и всё будет повторяться снова и снова, до бесконечности...

Мы и Владимир


Она застёгивала юбку. Тонкие пальцы как-то растерянно танцевали на бедре. Другая её рука зачарованно, словно совершая священнодействие, пыталась добыть огонь из сломанной зажигалки. В уголке рта подрагивала нетерпеливая сигарета. Я лежал на диване, распятый, раздавленный внезапно нахлынувшим чувством беспомощной нежности. И будто бы не я, а кто-то другой, более достойный, лучший, протянул руку и погладил себя по заросшей щеке, пытаясь убедиться в собственной реальности. Я бог. Или что-нибудь, очень к нему близкое.
Она застегнула молнию. Новорожденное совершенство, застрявшая в пластиковых зубцах неуловимая завершённость. Продев ладонь сквозь замерший воздух, взяла спички. Я погружался в это мгновение, как в сгущёную темноту океана, пока - спасательный круг - не возникла мысль о кофе. Пересохшими губами я прошелестел что-то безнадёжно невыразимое, но в то же мгновение услышал чей-то чужой, хриплый голос:
- А задница у тебя - ничего.
И испугался. Но - греющие лучи в уголках губ, солнечный теннисный корт, обратно летит мячик:
- У тебя тоже.
И снова - сияющей медленной негой - тишина. Я почему-то сглотнул, потянулся за книжкой, открыл наугад и опять начал читать вслух:
- “Страшнее всего мысль, что, поскольку, ты отныне сияешь во мне, я должен беречь свою жизнь. Мой бренный состав - единственный быть может залог идеального твоего бытия...”
Она присела на краешек дивана, печально улыбнулась, опустила взгляд, подняла:
- О нет, я здесь скорее “обречённая милая бедняжка”...
Сжалось сердце, я снова неудержимо падал вглубь мгновения. Пожал плечами, словно пытаясь выплыть, уцепиться за что-нибудь привычно шершавое:
- Может кофе?
Веер рук перед профилем сложился, сжался в кулачки, перевернулся:
- Возможно.
Я понял, что не смогу даже пошевелиться, не то что сдвинуться с места, отправиться в далёкое плавание к неведомым берегам газовых плит, холодильников, шкафов, оставив её здесь, в этой точке времени и пространства. Еле хватило сил прошептать:
- Сделай...
Я не смог закончить фразу, она не поняла.
Плавные ласточки бровей на безмятежном лбу, ласка голоса, слова, превращающиеся в её губах в прекрасные колючие цветы:
- Свинья.
Смысл ускользал, я уже не чувствовал ничего, кроме радости обладания этим звуком, от его сотворения заново в моих ушах. Я бог. Но мир распадается, тает, как обещание ясного летнего дня в склизком утреннем тумане. Невыносимость бытия не с - невыносимее небытия. И вот я шествую на кухню с закрытыми глазами, боясь не обнаружить на ненадёжном насесте табурета её по-птичьи сжавшейся фигуры. Щемящая жалость, приоткрыв было солоноватые глаза, зажмурилась, уступив место ясному, бесконечно широко распахнутому восторгу. Нет, это выше человеческих сил - видимо, я всё-таки бог.
Сонным шуршанием шин просыпающихся троллейбусов:
- Уже шесть.
Я еле могу разомкнуть губы:
- Да...
- В принципе, у меня есть ещё час.
- Да...
Я вспоминаю её... Белые тени в темноте, по всему телу вновь растекается истома, по смолистой поверхности сознания лунной рябью растекается мелодия из Колтрейна, кофе с шипением растекается по плите... В момент неуловимый, невожможно неуловимый момент она начинает ускользать от меня, начиная с приподнимающихся уголков губ... Я сижу, пригвождённый к стулу шероховатым остриём ещё не свершившейся, но уже неизбежной потери, всё, что можно проговорить:
- Мне действительно жаль.
Она, видимо, ничего ещё не понимает, не желает понимать, но в глубине её глаз распускается, растёт какая-то решимость, я не могу этого видеть, закрываю глаза, в темноте, густо расцвеченной зелёными пятнами возникает звук:
- Ничего, бывает...
Она тоже начинает чувствовать, что что-то происходит, тот, кто в курсе всех этих дел, наверняка смог бы объяснить, а я не могу. Но она ничего не слышит, не хочет ничего слышать, ломает белеющие пальцы, звенящий голос:
- Я...
И снова - белеющие пальцы, звенящий голос:
- Я больше не могу так.
Она вскакивает, выходит в коридор, возвращается. Затянувшийся пролог... Театр? Театр. Театр, лишь ради которого, возможно и стоит жить. Я со своего места наблюдаю её неспешно-рваный ход по авансцене, окно на заднм плане, голуби, чайки, глупыши, раскачивающиеся деревья. На моей голове колпак Арлекина. Я улыбаюсь... Утренний ветер колышет занавес штор. Я ухожу в образ, растягиваю злые тонкие губы в улыбку, следующая реплика:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Она подхватывает ту, другую маску, бледное лицо, чёрные брови, искры слёз на широких рукавах.... Я мысленно кланяюсь. Улыбка на моём лице разрастается, вот уже вместо лица - улыбка, безглазая, ядовито-красная улыбка:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
Изящный наклон чёрной шапочки, скобка рта искривляется глубоким вздохом:
- Хочу. - снова вздох, взмах белых рукавов по когда-то кем-то выдуманной траектории - Но не буду.
В следующее мгновение она смотрит уже совсем по-другому, начинает смеяться , леденящий скрежет заводной игрушки разламывается пополам, свозь него проглядывает её пугающе обнажённое лицо... Я срываю колпак, отдираю от своего лица непослушную гримасу, но уже слишком поздно. Сугробом наваливается холодное одеяло, открываются глаза, открываются лишь для того, чтобы втянуть в себя пустоту внутри разлетающейся карточным домиком комнаты...
А её уже нет, её уже нет, она уже ушла - в какие теперь сны - неизвестно.


Мы и Даниил


Она застёгивала юбку. Нет, откуда в голове эта фраза? Всё было совсем не так. Рядом с диваном стоит некто гражданка и пытается застегнуть юбку. Вот. Я лежу на диване. Гражданка пытается прикурить. Я смотрю и вижу, что зажигалка не работает.
Наконец гражданка завершает акт застёгивания. Гражданка, назовём её Наташа Николавна, берёт спички. У меня на лице шевелятся волосы - пищат, толкаются и растут. А мне вчера приснилось, что я - борода товарища Эрнеста Хемингуэя. Я слышал, что товарищ Эрнест Хемингуэй по утрам всегда кофий кушает. Я лежу на диване с открытыми глазами и не могу заснуть.
- А задница у тебя - ничего, - говорю.
Гражданка, называющаяся Наташа Николавна, делает удивительно удивлённое лицо и говорит мне:
- У тебя тоже.
После этого все опять занимаются своими делами. То есть: я лежу на диване, гражданка у дивана стоит. Однажды я прихлопнул таракана - он кричал так громко, что у меня уши лопнули и я три с половиной дня слышал только тишину. И сейчас так же тихо. Мне стало так страшно, что я опять взял книжку и стал читать вслух:
- “Вот например: раз, два, три! Ничего не произошло. Вот я запечатлел момент в котором ничего не произошло.”
Гражданка упала на диван нижней частью туловища, замахала руками и говорит:
- А по-моему, ты говно!
Идея была определённо нова. Я вспомнил про товарища Эрнеста Хемингуэя и сказал:
- Может кофе?
Гражданка конфузливо опустила глаза, изображая что стесняется.
- Возможно.
Я разозлился и дал гражданке, непонятно зачем называющейся Наташей Николавной, в глаз. Тоже мне, цирк здесь, что ли? Встал и гневно кричу:
- Сделай.
Гражданка зарыдала глазами, убежала на кухню, спряталась под раковину и кричит оттуда:
- Свинья.
Мне стало стыдно. Ведь это я сам совершенно постороннюю гражданку ни за что, ни про что Наташей Николавной обозвал. И пошёл я на кухню тоже - извинения просить и ставить эксперименты об обозревании вселенной из-под раковины.
А гражданка, которая совсем уже Наташей Николавной сделалась сидит на табурете и, не без апломба, заявляет мне:
- Уже шесть.
У меня семь серебряных ложек в шкафчике на случай погрома спрятано. Кидаюсь к ящику - шесть.
- Да. - удивляюсь.
Гражданка на меня внимания не обращает, говорит и говорит:
- ...В принципе, у меня есть ещё час...
А мне так понравилось слово “да” выговаривать... Я про гражданку позабыл совсем, слово на языке перекатываю, перекатываю, да как заору радостно:
- Да!!!
Посмотрел на гражданку - а она-то вовсе уже и не гражданка, и даже не Наташа Николавна вовсе, а птица - рот клювом, из спины крылья торчат. Гусь или курица, красивая, в общем. Птицы - это красиво, их жарить можно. И стал насвистывать “Чижика-Пыжика”. Насвистывал-насвистывал и понял что это “да” было волшебное. Только как его ни повторял - и так, и эдак, и в обратную сторону - всё бестолку, видать, это другие слова были. Расстроился я всей своей чувствительной натурой и говорю:
- Мне действительно жаль.
А гражданка, то есть Наташа Николавна, тьфу, то есть толи гусь, толи курица, шипит печально:
- Ничего, бывает...
Толи гусь, толи гражданка шипит, кофий шипит - хоть святых вон выноси! Я сижу и шевелю зубами. А гражданка-гусь снова за своё:
- Я...
Вскочила, в коридор вылетела и опять шипеть:
- Я больше не могу так.
Я схватился за свои волосы и стал их выдёргивать. За окно гляжу - там тоже птицы, толстые, белые, красивые, смотрят печально, шипят. И я стал шипеть. Пошипел, успокоился и говорю:
- Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.
Гусь-гражданка-наташниколавна совсем расшипелась, крыльями захлопала так, что потолок стал подниматься, я испугался совсем и говорю:
- Сиди, разумеется. Если хочешь.
А она с табуретки об линолеум ударилась, обратилась снова гражданкой, которую я не пойми зачем обозвал Наташей Николавной, и сказала человеческим голосом:
- Хочу. Но не буду.
И мы засмеялись. И табурет засмеялся, и потолок, и красивые толстые птицы за окном смеялись так, что забыли шипеть. А кофий весь выкипел.
А Наташа Николавна замахала какими-то оставшимися крыльями и улетела совсем куда-то. Но я этого не видел - я от страха под одеялом сидел. Если вам интересно, слушайте дальше, а я больше не могу, спать стану. Сил моих больше нету это рассказывать.


Мы и Морис


Поскольку некому больше сказать это, скажу я: “Она застёгивала юбку”. До сих пор поражаюсь: “Она застёгивала юбку” . Что до неё, не знаю, было ли бы её удивление под стать моему. Она. Её жесты, предметы в её руках. Позже я, возможно бы, подумал что это всё совершенно естественно. Полагаю, она явилась только поводом, поводом к этому удивлению. Но то, что она застёгивала юбку, чиркала зажигалкой, именно в тот момент, когда я лежал на диване, сонный, небритый...
Странное ощущение, смутное чувство, что я что-то пропускаю. Что где-то происходило, происходит ещё что-то. Но, думаю, в тот миг комната эта с диваном посередине, креслом и безымянной мебелью полностью представляла для меня весь мир. И странно было бы слышать в гулкой пустоте отражённые от возможно несуществующих стен, за которыми, хотя, было бы безумием предполагать это, ничего не было:
“А задница у тебя - ничего.” - “ У тебя тоже.” - “Может кофе?” - “Возможно.” “Сделай.” - “Свинья.”
“О женщине, которая застёгивала юбку, с которой я разговаривал, которая на протяжении невыразимого промежутка времени, с прошлого по настоящее, была достаточно реальной, чтобы оставаться постоянно мне видимой, о ней я предпочёл бы навсегда исключить всякое понимание. В том, что мне необходимо её цитировать, выставлять на свет, используя обстоятельства, каковые при всей своей таинственности остаются свойственными живым существам, присутствует приводящее меня в ужас насилие...”
Присутствует настолько, что я не могу уже цитировать что-либо ещё. Я должен рассказывать о том, что я беру книгу, должен изображать шелест страниц, передавать строгой последовательностью закорючек цвета чёрного неба движения моих горла, языка, гортани, её горла, языка, гортани, но я опускаю руки, сразу переходя в плоскость, где буквы выстраиваются в слова, слова в фразы, фразы в осколки текста. Покой, боль, тихая спокойная боль. Ты покидаешь меня. Ты, она, мысль моя? память?
Она уходит. Когда я думаю об этом, я ещё не знаю, что не думаю о ней. Верно и то, что я сделал несколько шагов; миновав кресло, отправился с интересом изучать этот самый предмет, я живо им заинтересовался, словно нашёл в нём причину, которой мог оправдать свой приход. И она застала меня врасплох, совершенно врасплох: “Уже шесть.”
У меня совсем не было времени задать себе вопрос - что она имела в виду, его едва хватило, чтобы уловить, подметить истину этого прикосновения и сказать ей: “Да.”
Насколько я мог видеть, это была словно панорама искушения, мольба о вечном счастье, предложение вручить мне ключи от царства “В принципе, у меня есть ещё час.”
“Да.” - “Мне действительно жаль.” - “Ничего, бывает...” - “Я...” - “Я больше не могу так.”
Теперь я уже почти вижу, как зарождается где-то внутри, по соседству с бегущими нервными импульсами трепещущая волна, как она отталкивается от губ, как, затухая, проходит сквозь толщу воздуха, заставляя вибрировать барабанные перепонки, но дело не в том, что я могу себе представить. Дело в том, что диалог, этот ли, другой ли невозможен, невозможен вообще. Невозможен, как невозможны эти комната, кухня, кресло, прочая безымянная мебель, книги, их авторы, слова, то, что за словами...
И не важно, какая фраза будет следующей - “Я пойду спать. Нужно же мне спать хоть когда-нибудь.” или “Сиди, разумеется. Если хочешь.” или что-нибудь вроде “Хочу. Но не буду. “; и не важно, что было, есть, будет потом; и не важно имела ли, имеет ли в данный момент какая-нибудь из этих фраз место в реальности (реальности ли? - моей? твоей? чьей же?); и не важно чьи руки, гортани, языки, губы, фразы, книги, мысли, боли складываются, небрежно сваленные кучей, в узор солнечных бликов на полу комнаты, которой нет, в утро, которого не было - во всём этом присутствует какое-то сходство со мной. Позже я смог вспомнить только это. Чувство, что речь идёт обо мне, улыбку, истинную улыбку, каковая, однако, медленно, с бесконечным терпением уже стала вновь болью какой-то пустой улыбки (чёрт! снова цитирую прямой текст!), улыбающимся спокойствием этой боли. И только воспоминание об удивлении от присутствия при рождении фразы “Она застёгивала юбку.” Только...
2003