Леонид Китайник
Из сборника Танцующая лань
Из сборника «Танцующая лань»
Пять портретов Эвридики
Первый портрет
У женщины паспорт блестит серебром
и черные кудри летят,
шаманские бубны, и в жизни разгром,
и участь бездомных котят.
Я больше улыбки такой не встречал:
сияет жемчужный рассвет,
как будто вернулось начало начал —
ни фальши, ни подлости нет.
За лисьим чутьем, и пытливым умом,
и силой дворянских кровей,
и тьмой, наплывающей блоковским днем —
забудь Эвридику, Орфей.
Второй портрет
Тебе не по нутру
мои пустые драмы,
и временем ничьим
не станешь дорожить.
Невыносимый труд,
и мысли свет упрямый,
и горечи ручьи,
и слов тугая нить.
Тебе не по душе,
что с вечностью тягаться
намерена моя
бездомная любовь.
Гони ее взашей,
не слушай святотатца,
презренья темный яд
Орфею приготовь.
Но я не лыком шит
и пропою светилам,
вернувшись без тебя
из логова теней,
что верности самшит
впитал улыбку милой
и светится, скорбя,
и говорит о ней.
— Любовь? В который раз? —
перемигнутся звезды.
— Ты счет не потерял? —
хихикнет вслед волна.
Глотну нелепых фраз
расплавленные гроздья,
и обожжет металл,
и прохриплю: "Одна".
Третий портрет
Эта злобная шутка небес
мне средь паводков мутных предстала
черноокой красы идеалом
и улыбкой, затмившей принцесс
и затмившей инфант и княгинь
на голландских и русских полотнах.
Но, сгустившись во времени плотном,
протянула с насмешкой: "Остынь!"
Эвридика, наш жребий, увы,
ни любовью, ни сном не измерен.
И Орфей голосит о потере
над покосом змеиной травы.
Четвертый портрет
Темно, Эвридика, темно
в твоих чернооких озерах,
полынь на беззвездных просторах
и снов непроглядное дно.
Темно, дорогая, темно —
хоть раз бы склонилась, жалея,
всплакнуть над несчастным Орфеем;
но это, конечно, смешно.
Темно расставанье, темно,
с горчащим и режущим вкусом
и пахнет змеиным укусом.
Да это теперь все равно.
Пятый портрет
Горизонт заполняется дикий
черным шлаком подлунных дерев.
Это пятый портрет Эвридики
и ее безнадёжный напев.
Вся трепещет в русалочьем бредне,
чуть прикрыта кровавым плащом.
Для меня этот пятый — последний,
а другие напишут еще.
Орфей-неудачник (апокриф)
Орфей по протекции бродит в аду
и в слезоточивом дыму
бормочет: «Я здесь Эвридику найду!»
Но он ей совсем ни к чему.
Ей нравится здесь — изможденных теней
и шорох, и запах, и вид;
и даже, по слухам, завелся у ней
любимый тенек-инвалид.
Орфей обернулся... прощающий взгляд...
«Ну, ты прокололся!» — кругом говорят.
Повесть
За окнами брезжит опять.
В бессонном искрящемся круге
не можешь никак дописать
правдивую повесть подруге.
Добавишь еще завиток,
и стало понятнее вроде,
но главное снова меж строк,
как горькая пена, уходит.
И жернов рассвета саднит,
и суть, холодна и безвестна,
мерцает, как тусклый гранит,
поскольку она бессловесна.
На фото
Я полюбил тебя такой,
как мне подсказывали фото:
с округлой девичьей рукой,
с губами, шепчущими что-то.
Улыбка на краю степи
и дерзкий взгляд при сигарете.
За то продал, за что купил
фотограф Коля или Петя.
'O sole mio
Так в жизнь, затянутую ряской,
шальная птица ворвалась:
судьба дворяночки хакасской,
сурово-солнечный наказ.
Где, неразлучным на бумаге
и встречей обделенным, нам
занять смекалки и отваги,
чтоб бросить вызов временам?
И если поздней страсти био
с тебя востребуют в ночи,
ты промурлычь: «'O sole mio».
И улыбнись. И промолчи.
Слушая романс
В этот час протянулась полоска далекого света
между морем, рекой и зеленым закатным лучом,
где цыганка гадала, и волны качали планету,
и впервые подставила ты поцелую плечо.
Где услышал: «Останься, я соль из небесной солонки,
я звезда, растворившая сладость в полночной воде,
я цикада в лугах, в черном золоте прядей девчонка,
я в тебе, я в развалинах замка, в заливе, везде.»
Две птицы
Диких ласточек прелестней,
у подруги с небосвода
поутру слетают с песней
птицы совесть и свобода.
Снова вверх тяну ладони,
расстоянье не измерив,
а они ответ хоронят
и в любовь мою не верят.
Загорелся темный свиток
и обуглены запястья.
Распишитесь: dolce vita,
а в довесок фунтик счастья.
Полюса
Континенты — полюса
электрических приборов.
Уложиться в два часа
ежедневных разговоров.
Из-под солнечных лучей
снова в ночь Сибирь уходит.
Ты ничья, и я ничей —
побеседовали вроде.
Засыпаю на плече
сан-францисского рассвета.
Ты ничья, и я ничей —
и без слов понятно это.
Континенты — полюса.
Пишем глупости друг другу.
Затихают голоса.
Спи. До скорого, подруга.
Серый малахай
Ты думаешь, что разглядел насквозь
головку в темно-сером малахае,
что времени заржавленная ось
спрямляется, и визг ее стихает.
Но, вглядываясь, в уголочках губ
вдруг обнаружишь мягкую усмешку.
Холодный полустанок. Чайный куб.
И снежный путь в километровых вешках.
Назовешься
Назовешься далекой рекой
и трепещущей лиственной кроной.
Я, пожалуй, поэт никакой —
так, заштатный не юный влюбленный.
Не пловец и не тот ветерок,
что ласкает зеленые кущи.
А какой уготован урок,
мы об этом узнаем в грядущем.
Сорок первый наоборот
На кромке воды, а точней,
сквозь горькую даль океана,
конечно, ты встретишься с ней —
любовью сурово-нежданной.
Избит электронный сюжет,
две тысячи фабул сменили;
смешно, что решительным "нет"
ты рвешь со стандартами стиля.
Расхлябанный винтик больной
со сбитым шлицом и нарезкой,
не жди, не мечтай и не ной —
готова советская фреска:
«Забудем и флирт, и талант;
прицелься, Марютка*, понуро.
Стреляй же! Я твой эмигрант,
а попросту — белая шкура.»
И сам бы давно отвалил,
простившись письмишками вкратце,
но шелест невидимых крыл
велит почему-то остаться,
но шорох и никнущий лет
прекрасной подстреленной птицы —
в глазах окровавленный лед,
и сил не хватает проститься.
Суровое солнце
Иногда эта грива червонцем
начинает под вечер светить —
ты такое суровое солнце
на курганах хакасской степи.
От тебя не дождешься поблажки,
не протянешь: “красив и высок”,
а выходишь в нарядной рубашке,
в белом платье из блоковских строк.
Белый луч на плече так заманчив,
но вокруг что игра, то зеро.
Ты проходишь, грустя, в балаганчик
и пастелью рисуешь Пьеро.
Черным взглядом и участью раня,
без друзей, без семьи, без оков,
мне спускаешься в душу, как камень —
безнадежно, темно, глубоко.
Между нами
Между нами пропасть такая —
даже к краю не подойдешь.
Звери странные там лакают
мутных будней тоску и ложь.
По часам, как безмозглый кибер,
я грущу и впадаю в раж,
но любить — не любить — не выбор,
а, точнее, выбор не наш.
Между нами стена такая —
не проникнет влюбленный взгляд,
и горошинки чувств, сверкая,
отразившись, летят назад.
Но оставь нелепые драмы,
что в тебе всю ночь говорят.
“Все в порядке, — тверди упрямо. —
Все в порядке. Таков расклад."
Водоем
Ты никогда не скажешь: "дорогой".
И я смолчу. Двойное расстоянье
разъединяет наши мирозданья,
как водоем с крошащейся шугой.
Шугой минут. Всего, чем мы живем.
Ночной степи, курганов и привычек.
Всех перемычек, смычек и отмычек.
Всего, всего. Проклятый водоем.
Тумблер и коготь
Так щелкает тумблер. И вдруг
прелестное звонкое имя
немеет. И станут чужими
и губы, и линии рук.
Так тянется коготь. И вновь,
за ткань неслучившейся встречи
цепляясь, сознанье лепечет,
как тяжко дается любовь.
Лапокрылые
Ты назвала лапокрылыми
злобных канадских гусей —
как не любить тебя, милая,
в черно-гривастой красе?
В наших годах и скитаниях,
в сердце твоем и степи
пляшет пожар Лузитании.
Спи, чернобурая. Спи.
Съемка
Сквозь солнечный день, и в ненастье,
и в свете полночных планет
горит необузданной страсти
ветшающий длинный корвет.
Снижается палубы кромка
и дым разъедает глаза.
— А что, адекватная съемка! —
помреж консультанту сказал.
Тройка
Все начиналось у кромки стола,
линией береговою.
Кем ты была или с кем ты жила,
смыто навеки прибоем.
То, что осталось, вершком не зови —
корни каленые стойки.
Медленно цокают кони любви,
хриплой и загнанной тройки.
Над головой пересмешник дурит,
цапли у речки застыли.
Ты возвращайся к себе, следопыт,
в край, где привычные были.
———————
* Марютка — героиня повести Бориса Лавренева «Сорок первый», красный стрелок-снайпер.