polutona.ru

Евгений Вишневский

РАССКАЗЫ ПРОСТОДУШНОГО МАЛЬЧИКА III



редактор – Александр Малый


КОРОВА БЭЛЛА

Папа всю жизнь не мог разобрать почерк сестры, поэтому письма от Лёли читала мама. В последнем письме Лёля писала, что её сын Лёдик, пьяный заснул в зерне на элеваторе, и его за шею укусила крыса. Лёдик от укуса почернел и пролежал в больнице с высокой температурой неделю. Письмо пришло в деревянной посылке вместе с сухими грушами и курицей, завёрнутой в пропитанную уксусом тряпку. Курица протухла. Папу стошнило, и он поругался с мамой.
После письма о крысе родители решили навестить тётку. Они взяли отпуск за свой счёт, и мы поехали к Лёле в деревню. Ехали мы по шоссе, потом по полям и лесу долго, целый день. Приехали к вечеру.
Тёткин дом желтого цвета, с железной дверью и порожком из глины, построили после войны; он был крайним в Шамраевке, рядом с лесом и узкоколейкой сахарного завода. Дом был покрыт шифером. Труба и телевизионная антенна на крыше торчали по разные стороны чердачного окна.
Лёля, закрыв ворота за папиным «Москвичом», забегала по двору, показывая нам кулачки:
– Приехали! Ну и слава Богу! Приехали! Ну и слава Богу! – и так раз десять.
Наша машина остановилась, пыль улеглась, папа заглушил мотор и поднял стёкла в автомобильных дверцах.
– Приехали! Ну и слава Богу! – всё ёщё причитала Леля, словно хотела заплакать.
- Здравствуй! Здравствуй! Приехали! Курица, которую ты прислала, испортилась. Не делай так больше! – папа поцеловал сестру в голову. Мама поцеловала Лёлю тоже. После приветствий родители, не обращая больше на тётку внимания, стали разгружать багажник, вытаскивать сумки с продуктами и одеждой, а я с заднего сидения «Москвича», подставив Лёле щеку, сразу спросил её:
– Корова есть?
Она подбежала ко мне и обняла двумя руками, зашептала.
– А куда ей деться. Вылезай.
Я тоже поцеловал её, подтянул гольфы и, хлопнув дверцей легковушки, пошёл гладить привязанную у сарая собаку. У меня с Лёлей много общего: она пишет слова с ошибками, не моет руки с мылом, не брезгует упавшей на землю конфеткой, поднимет и съест её – и я поступаю так же. Жуля спряталась от меня в будку.
– Чёрт с тобой! – сказал я дворняжке, – за ночь привыкнешь, утром я отвяжу тебя, и мы погуляем.
Солнце, похожее на красный кусок мыла, появилось над лесом. Я попил воды из колодезного ведра, присел на лавочку и подумал: как же всё-таки хорошо, что мы сюда приехали. Дверь в дом была открыта, я вошёл в прихожую. В прихожей пахло скисшим молоком и яблоками. От белых, без единого пятнышка стен мне сделалось скучно. И я убежал в сад, в котором было прохладно и сумрачно. В траве стрекотали кузнечики, жужжали мухи, и шмель с жёлтой полосатой попкой копошился в маргаритке. Я присел на корточки и ткнул в шмеля травинкой. Он не улетел, а забрался поглубже в цветок. Из лужи чёрные лягушата – холодные кофейные зёрна – сказали мне: «Ты не один здесь, животное! Не ори и не тычь в живое палками! И не смей так громко бурчать кишками! Ты – дурной!». «Я – дурной?». «Ага, ты – дурной!». Я слушал лягушек и думал, что засыпаю...
Чтобы не заснуть, я умылся из лужи и осмотрелся: мёртвые осы, запутавшиеся в паутине, просвечивались на солнце. Я залез на дерево и стал наблюдать, как солнце клонится к закату. Вдруг из лесу показался паровоз. К паровозу, мчавшемуся на меня по узкоколейке, была приварена красная звезда, отчего он смахивал на крота с разбитой головой. Промчавшись мимо, железный крот пропал в высоких подсолнухах. Подсолнухи с повязанными марлей «корзинами» от этого закачались, закачались, смахивая на раненых в голову солдат. На груше я заснул и, очнувшись, испугался высоты. Солнце тем временем село. Наступали сумерки. Пробуя жевать щавель передними зубами, я побрёл в жёлтый тёткин дом. Сейчас приду, думал я, и стану корове вымя щупать. Мне было очень хорошо.

Моё любимое занятие, когда я живу у тётки в Шамраевке, – пасти в лесу её корову. Сзади корова похожа на сбитый из досок ящик, обтянутый белой тканью; всё это сооружение раскачивается, как виселица какая-нибудь, когда животное движется. Лёлину корову зовут Бэлла. Глупая, с прямыми рогами, телка, набивая рот травой и толкая скворцов губами, не спеша, бредет до железнодорожной насыпи и, дойдя до своего места, ложится там на бок. Чтобы Бэлла не убежала, её привязывают к дереву и оставляют одну до вечера. Я знаю, что это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать: когда я без тетки, один на один с коровой, я бью её палкой по спине три раза, со всей силы. Бью так, что внутри она гудит, как колокол. Это занятие мне доставляет огромное удовольствие! Ударяя корову в последний раз и приседая от ужаса, я чувствую себя негодяем. Знали бы вы, какое это наслаждение! Вот, я признался в преступлении, но всё равно я буду бить корову палкой, ничего не могу с собой поделать: очень хочется!

Далеко за поселком, за железнодорожными насыпями выкопаны силосные ямы. Силосом, изрубленной и перебродившей кукурузой, зимой кормят скот, когда в колхозе заканчивается сено. В каждой яме пять метров глубины и ровное цементированное дно. Подходить к ним опасно. Говорили, что в крайней яме утонул телёнок, соскользнул в неё и растворился в силосе, как сахар в чае. Силос воняет мертвечиной; если долго вдыхать этот запах, кружится голова и темнеет в глазах. Я подошел к яме, в которой утонул теленок, заглянул в нее и стал думать об отце.
Папа у меня замечательный: лысый, как Ленин, и смуглый, как индус, который отбил Индию у Англии (забыл его фамилию). Любит шпроты, танцевать под пластинку любит и спорить о смысле жизни обожает. Смысл жизни папа видит в том, что люди, окружающие его, и он сам просто есть на этом свете. Именно эти люди и он, а не другие. До прошлых и будущих людей ему нет дела. Большего смысла в жизни, чем наличие конкретных людей, папа не знает. Я тоже так думаю, хотя я очень примитивный человек... Думаю я ещё о еде больше, чем надо о ней думать. О том, что не хочется умирать, я тоже думаю. Как измениться, в смысле, похудеть – и об этом размышляю. Много я думаю, а толку никакого: много ем, умру, не изменюсь. Вспомнил, индуса звали Махатмой. Что ещё? Папа никогда не напивается пьяным и у себя на работе, он директор овощной фабрики, носит галстук. Он не трус; как-то ночью, проснувшись на даче от криков о помощи, папа вскочил и убежал спасать человека. Правда, скоро вернулся, никого не найдя в темноте. Папа любит носить шляпы. Мама говорит, что шляпами он компенсирует свое деревенское происхождение. Почему она так думает и что это значит, я не понимаю. У папы есть одна странность: он экономит спички! Недогоревшие спички он не выбрасывает, а складывает в специальную баночку. Потом, если нужно огонёк от одной конфорки на плите перенести к другой, он это делает при помощи обгорелой спички из баночки.
Мама не любит папу. Тёте Лёле я этого не скажу, зачем ей это знать. Мама любит директора школы Толубко, у которого работает учителем физики. Я это понял, когда увидел из окна (директор живёт в соседнем доме), как они переходят дорогу в дождливую погоду, когда Ваня провожает после работы маму домой. Ваня подаёт маме руку, а мама, прыгая через лужу на цыпочках, путается коленями в юбке. Толубко мне несимпатичен. Он толстый, в очках с двойными линзами, историк по образованию и коммунист из карьерных соображений. У него есть сын, мой ровесник, хомяк в банке на подоконнике и жена, жёлтая оттого, что постоянно грызёт морковку. Бегающие глазки историка за стёклами очков напоминают живых головастиков в чашке Петри, нам таких головастиков на уроке природоведения показывали. Я часто представляю себе: ночь, Толубко в трусах расхаживает в своём кабинете от стола к шкафу и обратно. Свет в школе потушен. Шторы на окнах, как водоросли в мутной воде, колышутся от сквозняка. Тикают часы в школьном коридоре. Дверь кабинета заперта на швабру. В школе ни души. Мамочка, лёжа на сдвинутых стульях, переворачивается с боку на бок, рассматривает свои руки.
– Ты ещё хо? – спрашивает её Ваня, поправляя занавески. – Я не хо. Отвернись, я оденусь. В темноте мама босой ногой наступает на канцелярскую кнопку.
Папа всегда выходил встречать маму на автобусной остановке, когда она поздно возвращалась со школы. Это его привычка. И в этот раз он сидит на скамейке один. Смотрит себе под ноги и о чём-то думает. Подъезжает автобус. Мамочка, прихрамывая, ступает с подножки автобуса на бровку.
– Что?
– Канцелярская кнопка. Наступила.
– Больно? – папа берёт её под руку.
– Больно, папа.
Мама отдаёт ему сумку.
– Пожалеть?
– Наверное, нужно, пожалей...

Силосные резервуары шевелятся от брожения. Зелёная жижа притягивает к себе. Я сижу над ямой и слушаю звуки, доносящиеся из нее, заткнув нос бумажками. Низко над лесом летит самолёт с тёмными иллюминаторами. Пассажиры в самолёте спят, а у пилота болит сердце. Пилот через девять лет утонет в речке Тисе. Кто это знает? Я это знаю, больше никто. От силосного зловония подобные глупые мысли и о маме, и о лётчике кажутся нормальными, и поэтому мне не стыдно говорить об этом.

Той ночью в тёткином доме зажгли все лампы, распахнули все двери и окна, которые смогли открыть, и накрыли скатертью стол во дворе под чистым небом. Папа, сидя на корточках, мастерил гирлянду из лампочек на длинном проводе. Об этом его попросила мама, ей захотелось праздника и лёгкости на сердце. Лёля смыла с рук кровь и вылила воду из миски в тарелку собаки. Белая курица без головы, побегав по двору, забилась под куст. Папа, развесив гирлянду на заборе и деревьях, помахал мне рукой и пошёл искать внутри дома розетку. Лампочки зажглись, и двор превратился в палубу красивого пассажирского корабля, плывущего в океане. Я поднял куриную голову и бросил её Жуле. И тут, вдруг, началась гроза! Внезапно! От потока дождя ветви деревьев стали похожи на мокрые волосы. Молния, на секунды освещая полнеба, с грохотом стала разделять мир на левую и правую стороны. Туча в форме искореженного ведра, шевелясь над лесом, сползала на землю.
Все мы забегали и завизжали. Вымокший, я стал похож на старичка. Родители закрыли все двери и окна, убрали со стола посуду, выключили гирлянду и, забрав Жульку с собой, полезли спать на чердак. Дождь лил. Гремел гром. Было страшно и здорово. Лёля потащила меня в дом переодеваться. Потом мы вдвоём пили чай при свете керосиновой лампы; тетка боялась молнии и не включала свет. Потом она стелила постель и жаловалась на Лёдика: сын выпивал и не хотел работать. На стене висели фотографии моей бабушки Стефы и моего деда Миши, которого я никогда не видел. Дед умер не старым, давно; потянулся за вишенкой в саду и умер, от разрыва сердца. А сильный был, как я, два мешка пшеницы подмышками носил, да ещё на одной ножке подпрыгивал, вместе с мешками, разумеется. А к бабе Стефе мы поедем завтра, она живёт в двадцати километрах отсюда. Потом Лёля сказала мне, что пора ложиться спать. Задула лампу и пошла закрывать на засов входную дверь. Мне не хотелось лезть на чердак к родителям, я не люблю сено, оно колется. Я лёг на постеленную Лелей кровать в комнате со сверчком за печкой. Высохшее куриное крыло в перине мешало мне уснуть, ворочаясь, я стал перебирать в уме пережитое за день: закат в чертополохе; самосвалы с камнями; самолёт без огней; запах силоса. Спал я без снов: боялся, что приснится отвязанная Бэлла, и тогда уж точно мне не сдобровать.




СВИНЬЯ

Базарная улица в Немирове вела мимо кладбища с надгробными памятниками в виде чёрных каменных деревьев вниз к реке. Запряжённая в телегу лошадь, осторожно шагая, упиралась копытами в глину. Её ноги двигались вверх-вниз, как поршни в моторе. Кобылка, фыркая, сгоняла мошек с носа, мокрого от дыхания, и била себя хвостом по бокам.
– Но! – крикнул дед лошади, держа в руках вожжи; от колдобин дед шатался на сиденьице. – Женька, подорожник приклей, я тебе говорю! Заражение будет, отрежут ногу до пиписьки.
Дед был не в духе. Вчера, купаясь в речке, я разбил колено о камень, и ему об этом не сказали.
– Мама вавку зелёнкой замазала, – согнувшись, я подул на ранку, – я не боюсь заражения!
Мой дед Базиль в тельняшке похож на пирата; ноготь на пальце его руки напоминает клюв попугая, а бритый череп – кокосовый орех. От деда пахнет вином. Я его люблю.
– Никто ничего не боится! – бурчит дед, не отвечая на приветствия встречных.
Я сидел в телеге на мешке с соломой. В одной руке у меня булка с вареньем, в другой – кнут. Лошадь слушалась меня хорошо. Когда говоришь Москве: «Тпррр», она останавливается и шевелит ушами; стебанёшь и крикнешь: «Но-о!» – двигается дальше, поднимая ногами пыль. Дед не знает, о чём со мной говорить, поэтому бранит Москву плохими словами. Кобылка всё понимает и улыбается встречным лошадям.
Мой дед Базиль утром поругался с моей бабушкой Буней и велел ей убираться из дому ко всем чертям. Мамочка плакала, Буня ушла к соседям, а я от нечего делать, гулял по двору. После завтрака дед резал гуся в сарае. А я наблюдал, как паук ест муху, которую я сам ему подбросил. После обеда вернулась Буня, взяла гуся за лапы и стала в тазике его ощипывать. Длинная шея гуся без головы напоминала шланг. Трезор, дворовой пёс со стоячими ушами, виляя хвостом, глядел то на гуся, то на Буню, то на меня и лениво зевал. По спине собаки, в лучиках солнца, прыгали кузнечики. Я присел рядом с Буней на стульчик. Она улыбнулась мне и попросила не пачкать мокрыми перьями руки. Сквозь листья деревьев в саду были хорошо видны столбы пыли и полосы света. Я показал на это пальцем Буне и сказал: «…красиво, когда «столбы» и солнце». Она ничего не ответила. Потом я отобрал муху у паука и раздавил его пальцами. Потом я обдирал «клей» со стволов вишен и ел его. Потом дед заставил меня переодеться, и вот мы едем на базар. Скоро поворот, за ним глубокий овраг, поросший соснами, потом крутой подъём до самого базара.
– В горку я поеду, вожжи дай, – попросил я деда, перелезая на козлы.
Слева показалась высокая глиняная стена, в которой было много дырок.
– Дее?
– А-а-а!? Но-о, Москва!
– Кто дырки насверлил? Черти?
– Земляные птицы. Но-о, Москва!
– Дее!
– А?
– Я по-маленькому хочу.
– Пры-ы-ы!
Москва встала и, опустив голову, посмотрела на меня из-под брюха.
Я побежал к глиняной стене. Под норками, в которых действительно жили птицы, на земле валялись панцири жуков. Засунув руку в одну из норок, я нащупал в её глубине колючих птенчиков.
– Дед, земляные птицы!
Дед прикрыл глаза от солнца рукой
– Не тронь! Заразу подхватишь!
Птенцы пищали и шевелились в моей руке. Я их не стал вынимать из норок. Стрижи кружились надо мной, пока я не отошёл от их земляных гнёзд.
Оставшуюся дорогу до базара лошадью правил я. Домой мы возвратились вечером. Дед вывалил на стол гору мокрого творога.
– Приготовишь завтра! – крикнул он Буне и ушел мыться.
Когда совсем стемнело, мы сели ужинать. В столовой было уютно, пахло жареным гусем и печеньем. В комнату из кухни вела лестница из трёх ступенек, за шкафом валялись веник и разбитая чашка. Кошка лапкой вытирала мордочку. Я сидел у мамы на коленях, жевал гусиное крылышко, бросал в тарелку деда косточки и наблюдал за кошкой. Когда дед обсасывал кости, у него шевелились уши и блестели глаза. Тикали ходики на стене. Грузики в виде еловых шишек почти касались пола. У соседей во дворах лаяли собаки.
Дед поел, вытер руки о штаны и вышел из дома на воздух. Буня включила радио.
– Валька, собери со стола. Устала я. Ноги гудят, – попросила она маму.
– Жеку уложу и сделаю. Сиди.
По радио Зыкина пела: «Издалека долго течёт река Волга!..»
Мама умыла меня над ведром и унесла в спальню. Я сразу заснул. Ветка ореха стучала по крыше. Я злился на ветку, но не мог проснуться. Снились мне живые стрижи и мёртвые жуки. До утра Трезор звенел цепью в саду, и кашлял дед за стеной.

Прошло четыре года. Буня всё-таки сбежала от мужа и жила в Киеве у Генки, маминого брата. Базиль сильно пил тогда, летом спал в гробу, выставленном во двор, и пьяный мочился с крыши на соседей. Осенью пришла телеграмма от Зоси, маминой двоюродной сестры, в которой сообщалось, что дед при смерти. Генка ехать отказался, он был зол на отца из-за матери. Мама взяла меня с собой, и мы поехали: сначала на поезде, а потом автобусом до базарной площади, на которой у деда была велосипедная мастерская. К дому мы шли пешком, здороваясь с незнакомыми мне людьми.
В дворике на стуле сидел худой старик в пальто, одетым на голое тело. Дед узнал маму. Заблестел ртом. Мама тоже заплакала. Под стулом валялась гильза.
Дед оказался здоровым. Он испугался зимы и упросил Зосю послать телеграмму детям.
Мама принялась готовить дом к холодам. Купила отцу свитер, постригла ногти и укоротила бороду. На этажерке в кухне с чёрным от копоти потолком я нашёл книжку Пушкина, покрытую плесенью, а в Буниной спальне – свинью, жёлтую от старости. Я не думал раньше, что свиньи могут быть таких громадных размеров. От излишнего веса свинья не могла стоять на ногах уже несколько лет. Звали ее Катруся. Дед с ней разговаривал по-польски и очень любил. Голова свиньи лежала в кухне, туловище – в спальне с заколоченными окнами. Пол в комнате прогнил от навоза и провалился. Уши свиньи касались копыт. Чтобы Катруся не ослепла, дед прорезал в её ушах квадратные дырки. Хрящи в прорезях обросли волосками, отчего уши напоминали очки, через которые Катруся смотрела на нас с ненавистью.
Через неделю мама собрала чемодан и вынесла его во двор. Мы пошли к деду прощаться. Свинья не смогла развернуть голову в нашу сторону, она зарычала и ударилась боком о стенку. Мама взяла меня за плечи и выставила перед собой
– Пап?
Дед, упершись подбородком в палку, спал.
– Пап? Пора.
Дед проснулся.
– Нам пора, – повторила мама и заплакала.
Базиль показал на меня пальцем:
– Кто он мне, Валя? Кого ты мне привела? Я его не помню. Уходите.

После смерти деда Гена продаст свинью мяснику. Чтобы вывезти её из дома, разберут стену Буниной спальни и погрузят Катрусю подъёмным краном в грузовик. Дом тоже продадут. На свою часть денег Гена купит машину, мама с папой – дачу, а Буня – памятник, в виде каменного дерева из чёрного гранита.



ГЛАЗА ЗЕЛЁНЫЕ

Петька Солодовников, сидя на стуле, весь день смотрит в окно. У него одна нога короче другой и нет мамы. Ходит он по комнате, прихрамывая, с палочкой. Отец сказал Петьке: «Сына, когда тебе исполнится десять лет, мы сделаем тебе операцию, и ты будешь как все». Петька ждёт, в августе ему исполнилось одиннадцать. Как-то я пришёл к нему в гости посмотреть в микроскоп на грязь под ногтями. Петька пригласил меня на кухню, долго молчал, вертя в руках майонезную баночку, а потом сказал: «Вишня, я считаю вот что: дворовые наши ребята – это маленькое племя без названия, и когда мы вместе, мы бессмертны! А когда каждый сам по себе, то... швах, пропадём». Я пожал плечами и подумал, что Петька очень умный, и ещё больше зауважал его. Петька достал из буфета микроскоп, поставил его передо мной на стол и ушёл в комнату кормить рыбок в аквариуме. Между прочим, нет никаких червей в грязи из-под ногтей, как говорила учительница. Я долго всматривался и ничего не увидел в этой грязи живого. Грызу теперь ногти с удовольствием.
Вернусь к Петькиной мысли. Да, мы, мальчики – бессмертные, и боимся лишь одного на свете: пространства за пределами нашего двора, где таких же бессмертных мальчиков видимо-невидимо! Наши враги – это ребята из седьмого дома. У них есть один жлоб – Вовка; так вот, этот Вовка дерётся не понарошку, а по-настоящему и, попав врагу деревянным мечом по пальцам, смеётся от счастья. Когда Вовка со своими против нас, победить мы не в силах.
В нашей пятиэтажной «хрущёвке» я чувствую себя, как рыба в воде; я знаю всех её жильцов. В моём четвёртом парадном разбита лампочка и пахнет мочой: дядькам с улицы ближе всего добежать от пивной бочки на резиновых колёсах именно сюда. Люська Квартиркина, соседка со второго этажа, вынося мусорное ведро по дороге в магазин, всегда орет этим дядькам:
– Чтоб вам, сволочам, отпало то, чем вы это делаете!!!
Дура, конечно, но справедливая. Баба Ида с первого этажа, объясняет Квартиркиной:
– Традиции рабочего класса, Люсенька, – Ида смеётся, упёршись толстыми руками о подоконник, – ничего не поделаешь. Не портите себе нервы.
– Циники! – не успокаивается Люська, вытирая внутри пустое ведро газетой и фыркая в сторону Иды, швыряет скомканную бумагу под ноги.
– Шо вы говорите, финики? – не поймешь, издевается Ида над Люськой или шутит.
– Циники, я говорю!!! Ида, вы перестаньте со мной так разговаривать! А то я тоже могу задать вам вопросы!
Люська уходит в магазин, оставив ведро «на углу» мусорника. Двор пустеет.
– Можно подумать, она лучше, – закрывая окно, сама себе бормочет Ида, не зная, с чего начинать сегодня работу на кухне.

Каждое лето маляры из жилищно-коммунальной конторы красили стены в наших парадных до уровня своих ушей в зелёный цвет, а что выше ушей и потолок –белили мелом. После ремонта жильцы мыли лестничные клетки, клали перед дверьми мокрые тряпки и открывали люк на крышу, чтобы проветрить помещение. Мы же: Цуца, я, Авдей и Маджай, набрав полный рот слюны, совершали в таком же парадном седьмого дома, «ритуальный плевок». Плевали на свежевыкрашенную стенку наших врагов. И пока слюна стекала по стенке к полу, каждый спичкой смешивал слюну с белилами, набирал «кашку» на кончик спички, как следует чиркал о коробок и подбрасывал её! Спичка прилипала к потолку и, догорев до «ножки», оставляла чёрные разводы копоти. Это было очень хорошо и красиво! Это было началом посвящения «воинов» в «вожди». Это было ошеломительное событие! После первого «подвига» следовал второй.
На третьем этаже, окнами во двор, жил Соколов. Человек с тонким голосом и лысым черепом – полковник в отставке. Целый день, просиживая на балконе в пижаме, Соколов следил за людьми во дворе и что-то записывал в тетрадочку. После «потолка и копоти», подпрыгивая буйными чертями под балконом Соколова, мы кричали полковнику: «Сокол-кастрат, ты птица без яиц!». Попрыгав, мы поворачивались к нему спинами, нагибались и показывали голые попы. Соколов, не выдерживая, начинал швырять в нас круглыми батарейками. Где он их брал в таком количестве, для меня до сих пор загадка. Увёртываясь, мы продолжали кричать ему, что он кастрат, набивая батарейками полные карманы. Эти батарейки мы дарили потом своим дворовым девочкам-подружкам. Вечером они вставляли батарейки в фонарики и, прислонив фонарик к подбородку, освещали лицо снизу вверх так, что лицо становилось «мёртвым трупом», которым мы пугали дворовую малышню и друг друга. С Соколовым жила жена маленького роста. Замечательно хорошая тётка. Она обычно хохотала над нами и, когда муж убирался в комнату, махала нам рукой. Мы ей тоже махали руками и кланялись, как артисты со сцены в театре. За батарейки девочки-подружки разрешали нам целовать себя в губы. Мы стеснялись, но целовали. И это тоже было очень хорошо!
Самым опасным испытанием было «главное посвящение в вожди» – прыжок с крыши веранды детского садика. В песочнице садика, рядом с верандой, деревянная «шляпка» грибка была свалена набок, а его бетонная «ножка» торчала из земли, как штык. Для меня это была самая неприятная история. Я боюсь высоты и смерти. Когда пришло моё время, прыгнул и я с крыши с закрытыми глазами. Спрыгнув три раза и приземлившись в песок рядом с бетонной «ножкой» три раза, я тоже стал вождём. Теперь вождей во дворе пятеро: Жендос Вишня (это я), Цуца, Маджай и Авдей; Петька Солодовников тоже вождь, но Петька с веранды не прыгал, у него короткая нога. Петька дрался с Лепской (кто это, расскажу в другой раз). А драка с Лепской, пожалуй, похлеще будет, чем прыжок с веранды и прочее!
Год рождения вождей – одна тысяча девятьсот шестидесятый. Во дворе есть ещё пять мальчиков чуть младше нас. Это «воины» племени. Есть ещё штук семь совсем «мелких», но «вожди» в свою компанию последних не берут, называют их «малыми» и не обращают на них никакого внимания.

Стемнело. Вожди сели на скамейку во дворе, воины обступили вождей, «малые» сбились в кучку у забора. Все приготовились слушать Солодовникова. У нас летние каникулы. Родители детям разрешают гулять допоздна. На улице тепло. Из палисадника пахнет жасмином, из песочницы – кошками, из домовых окон – жареной картошкой.
– Пионеры улеглись, – наконец, прошептал Петька и каждому вождю посмотрел в глаза. – В палате темно. Очень, ОЧЕНЬ тихо. Вожатые закрылись у себя в каморке, зажгли свечу и разлили портвейн...
Опоздавший Маджай раздал семечки вождям и сел перед нами на корточки. Петька, спрятав семечки в карман, продолжает:
– Мама Любы Литвак пошла вечером на работу и перед уходом велела дочери не включать радио на кухне, но Люба не послушалась маму и включила. Радио ей говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза ищут твой город!»...
Кто-то справа от меня попросил подвинуться. Вожди сдвигаются плотнее. Петька продолжает:
– Девочка не выключила радио, а радио ей снова говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твой город, теперь ищут твою улицу!». Девочка опять не послушалась. Радио говорит: «Люба, Люба, быстро выключи меня! Зелёные глаза нашли твою улицу, ищут твой дом». Девочка не выключает приёмник. Тогда радио кричит: «Девочка, девочка!!! Немедленно выключи меня! Зелёные глаза нашли твою квартиру!» Девочка испугалась и выключила. Тут раздался звонок. Люба открыла дверь: там зелёные глаза!!!!!..
Вожди на скамейке пошевелились и прижались друг к дружке плотнее.
– Дальше, – сказал Авдей, шмыгая носом.
Довольный Петька продолжил:
– А дальше вожатые ещё одну бутылку портвейна открыли. Тень от бочки с крыльями пролетела по спальне бесшумно. Зеркало на стене треснуло. Пионеры в палате не шевелятся, прислушиваются. В парке заскрипели деревья, и закричал козодой...
Цуца сжимает мой локоть. Петька продолжает:
– В глубине особняка, в кабинете директора лагеря, глухо бьют старинные часы. Бум. Бум. Бум... На втором этаже распахивается дверь балкона...
Маджай достаёт папиросу. Петька продолжает:
– Перед обедом директор получил письмо в красном конверте с сургучной печатью, закрылся у себя в кабинете и больше не выходил оттуда. А часы всё бьют. Пионеры считают удары. «Двенадцать» – говорит самый смелый пионер. Луна выскальзывает из-за тучки, всё пространство между сараями и столами под навесом заливается жёлтым светом, тень столетней берёзы становится похожей на огромную, изогнутую, твёрдую какашку с ослиными ушами. Воздух начинает вибрировать...
Мы выдыхаем: «Ага!..» – и трёмся друг о дружку боками, как пингвины. Цуца застёгивает на рубашке пуговицу. Петька продолжает:
– «Сквозняк», – прошептал самый смелый пионер. «Как из могилы», – пискнула самая смелая пионерка. Остальные зажмурились и пожалели, что поехали отдыхать в пионерский лагерь на вторую смену. Вожатые к тому времени задрали головы и, взявшись за руки, затянули песню; они думают, что поют о любви, а на самом деле вожатые воют!!! Вдруг... дверь в спальню распахнулась, занавеска от ветра взлетела к потолку, хлопнула форточка, и по лунному следу на паркете в комнату вошла горбатая, очень худая, чёрная женщина.
– Откуда она взялась? – шепнул на ухо мне Цуца. Я подумал: «Боится, а семечки жрёт, гад; изо рта вон как семечками бздит!».
– С кладбища, придурок, он забыл сказать, что в лесу кладбище.
Я его отодвинул от себя. Цуца обиделся. Петька понизил голос и, пригнувшись к земле, стал шарить руками, будто бусинку в траве искать:
– Чёрная женщина с распущенными волосами, не касаясь пола ногами, приблизилась к детям. Руки её висят, как плети. С пальцев стекает фосфорный свет. Ногти на ногах белые. Вместо глаз – дыры. Рот – кровавая мякоть. За ней плывёт лошадиная голова и скалится, а ржания не слышно... Женщина подходит к пионерке Свете Литвак, наклоняется и... «ОТДАЙ СВОЁ СЕРДЦЕ, СВОЛОТА!!!!!» – Петька вопит дурным голосом, и хватает Цуцу за бок. – «ОТДАЙ, ОТДАЙ!!! СЕРДЦЕ МНЕ СВОЁ!!!! МНЕ НАДО!!!..
Цуца, вскидывая руки «вгору», падает со скамейки навзничь, на земле переворачивается и на четвереньках мчится к «малым»! «Малые» с писком разбегаются! Остальные тоже подпрыгивают с мест: «АААААААА! и ЁЁЁЁЁЁЁ!» – орём мы. Потом мы все хохочем и обнимаемся! Петька смеётся громче всех. Потом просим Петьку рассказать об «автобусе-мясорубке», но в девять часов ровно Солодовников уходит домой. У него договор с отцом, который он никогда не нарушает.
Петька уходил, а мы оставались. Кашляли. Переговаривались. А может, и нет: я хорошо не помню сейчас, как всё было на самом деле. Помню, что кашляли. Это – точно.