polutona.ru

В. Маас-старший

СТИХОТВОРЕНИЯ В. МААСА-СТАРШЕГО

ИЗ «ТЮМЕНСКИХ НОЧЕЙ» (2009)

В морозы девяносто пятого года
Каждую ночь всходил президент Ельцин,
Наша белая северная Луна.
Как сияет его гальваническое сердце,
Было видно из каждого затянутого окна.

По телевизору непрерывно показывали красные фуры,
С опозданием везущие Рождество в наш заброшенный край,
Ночью я просыпался, беспощадные фары
Пронизывали наш домик, светящийся всеми щелями сарай,

И крыса бежала, не боясь человека,
От ближайшей помойки в натопленный кров.
По ночам я читал поэтов Серебряного века:
Как им плохо жилось зимой двадцатых годов.

Синие гимназисты обледенелые являлись ребенку,
В час, когда такая же вьюга за окнами точно также мела.
В помещениях разоренного, разрушенного Центробанка,
Мой герой взламывал потайную дверцу, и видел удивительные дела.

Там, как известно, находились сокровища, запрятанные серыми,
В одной корзине сыров коллекция – от сухого зеленого до рочестера и бри,
Окорока и колбасы рядом с корзиной, уставленной шрапнелью консервов,
Восемь голов сахара, ящик с чаем, печенье, торты и сухари.

И над всем этим – стойкое ощущение неотвратимо накатывающего булщита,
Поскольку на вашу судьбу я из смутного будущего смотрел,
И это была такая как бы психологическая защита:
Я шел на кухню, открывал холодильник, и ел.

Как же мне было жаль вас, несчастных,
Пробиравшихся в своих шинелях холодненьких по Петроградской стороне,
Когда я Александра Грина закусывал хлебом с маслом,
И запивал Николая Гумилева красным чаем при этой бледной зомби луне.

И ваше умение умереть вовремя,
Перед самым рассветом уже по-настоящему живых мертвецов,
Поминал этим голодом ранним утренним,
Пробивало на хавчик от лариосика,
от исписанных изразцов.



***
Был мальчик без уха, мальчик – лягушка,
В самые позорные годы, среди юных борцов,
Он на канате висел, зацепившись ножками,
А ручками растягивал глаза, делая китайское лицо.

Все бегали внизу по кругу в своих кимоно потных,
Или отрабатывали броски,
А он сидел на своем канате, мерзкое земноводное,
Не ведая никакой тоски.

И в окна спортзала, затянутые сеткой,
Серая мерцающая даль многоэтажных домов
Была видна ему одному, но меткий
Какой-нибудь один юный баскетболист был суров.

Подобно большому этому апельсину, и вместе с ним падал лягушка,
Туда, где cиним солнечным утром хлопает дверь,
И долго скакал по раскрашенным плашкам,
Катился и замирал возле штанг и гирь.



***
Пили чай, вспомнили Бульку,
Булька очень любила шоколад, мама сказала,
Бегала под столом и просила дольку,
Ей давали фольгу, а Булька её лизала.

Вдруг из щелей пола туман пошёл понемножку,
Это у сгоревших соседей батарею прорвало,
Надо было лезть в подпол, спасать картошку,
И не до воспоминаний о нашей собачке стало.

Пар затягивал чашки и ложки, и блестящую пачку
Раскрытого шоколада, которая на столе лежала,
Пар затягивал маму и папу и разговор о собачке,
Которая в девяносто восьмом году навсегда пропала.

И так я остался один в наставшем тумане, я мог,
Сидя в пропахшем варёной картошкой кресле, слышать,
Как в пропавших временах лает французский бульдог,
А тумана с тех пор в моей жизни становилось всё больше.

Всё больше тумана над психоделическим старым ковром, над его ромбами,
Всё больше тумана, моя крошка, всё больше тумана,
Мы вскоре станем, там, где собачка лает, туманными бомбами,
Больше тумана для города тумана.



***
Люди здесь были как пламя,
Гудящее за чугунной дверцей,
Выйдет просто пописать на улицу,
А обратно уже приносит целого зайца

Показать ребятишкам, тащит из шапки,
Пахнущее, серенькое, дикошарое существо,
Где же я совершил ошибку,
Написано как будто в этих вежливых влажных покорных детдомовских глазах у него.

Да нигде ты не прокололся, – смеётся хозяин, – точно,
Просто не повезло тебе сегодня, серая тля,
Ты не бойся меня, я выписываю журнал «Юный натуралист» и очень
Люблю повести В. Солоухина и Юрия Коваля.

Щас попьём чаю, со смородиновым листом, дети на тебя посмотрят,
И пойдём, отпущу тебя в тёмные, мокрые, под фонарём блестящие, родные кусты,
Да ты не бойся, чего ты, сопли-то вытри,
Мы же с тобой (изображая Маугли из мультфильма) одной крови, я и ты.

Потом уже расслабился, и, правда, уже не страшно,
Зайчик вместе со всеми на краешек дивана присел,
Синий свет телевизора, Останкинская башня,
А вокруг на тысячи километров ужасные ночи, одни лагеря и медведи, Коми АССР.

И правда, одной крови, на фотографии, сделанной в прошлом веке,
Под самым подбородком застёгнут замок,
С заячьими глазами девятиклассник в олимпийке
Держит в руках дрожащий меха серый комок.



***

О чем мечталось – мечтание это устарело,
Переменились границы пределов наземных –
Что где-то лежит моя Патерностер-роу,
Вечереющая улица книжных магазинов.
На Патерностер-роу, на Патерностер,
Мокрая мостовая между этажей книжных,
Днем там царит постоянный открытый доступ,
А ночью цветочек светит газовый нежный.
Хотя и не благоволят гении этому господину,
И сообщают, что не бывает книжных магазинов там, па-па-па-пам, за февралем-январем,
У меня есть возможность хотя бы заглядывать в витрины,
Словно бы проводить направленным фонарем.
Замки на дверях, единственные книжных обоев виньетки,
Сквозь палисаднички и переплетенные ветки,
Мой поезд в десять, не успеть к открытию даже…
Отсюда свет и святая чаша.
На Патерностер-роу, на Патерностер…
Улица мертвая, улица душистая спит.
Там, где я порезал пальцы краем страницы острым,
И капелька крови так до сих пор и летит.



***
В дветысячипервом году еще не у всех были мобильные, вот как,
И, чтобы позвонить своей девушке, надо было пойти, прогуляться немного.
У Строительной Академии, там, стояла телефонная будка,
Вернее, две синих обсосанных раковины, поставленных на общую ногу, друг против друга.

Снег падал за воротник, весь в этой метели, в этом свечении,
Я брался за липкую трубку, и бормотал односложности,
Ведь было отлично слышно, как бранится человек в противоположной ячейке,
Хоть время у нас было такое, что хотелось говорить нежности.

И вот, одним ухом я слышал, как ты плачешь у заставленного фигурками старого пианино,
От этой моей неразговорчивости внезапной, необъяснимой,
А другим – как в противоположной ячейке какая-то пьяная скотина,
Мстит телефонной трубке за собственный отвратительный в паспорте снимок.

Сейчас нет никакого общения, а в дветысячипервом году было такое общение!
С другой стороны покачивался, хлестал мертвый телефонный провод,
И уходил нетвердой походкой в метель настоящий мужчина
С маленьким членом, которого не понимают женщины, эти коровы.

Все-таки хорошо быть подростком, даже если у тебя нет мобильного, вот как,
Если не получилось, всегда можно попробовать снова, обойдя здание по кругу,
У Строительной Академии, там стояла телефонная будка,
Две синих обcосанных раковины, поставленных на общую ногу, друг против друга.



***

О тусклом и бесконечном снеге.

В параллельном классе был мальчик,
Который писал на книги.
Когда все приходили в библиотеку и слушали Ивановну Галину,
Он заходил за шкафы и в самом глухом переулке
Доставал свой шланчик,
И тихонечко писал, бросая удовлетворенные нежные взгляды на наши
спины.

Уже очень отдаленное время этого журчания.
Мокрые бороды русской классики.
Словно сквозь мутноватую желтую баночку чая
Пропущенный, приглушенный свет этой библиотеки

И бесконечный снег, засыпающий лужи.
В голые освещенные окна виден притихший ушастый Горлум у самой
последней книжной полки.
Но кто туда ходил, в глухие переулки?
Все самое замечательное стояло поближе.

Есть вещи, которые в принципе невозможно описать.
Которые стоят слишком высоко на полках.
И эта песня о Кене Кизи,
Эта песня о чудесном моменте Освобождения в мятой футболке.

И даже теперь, снимая с носа свои очки,
Громким смехом в столетней ночи я продолжаю смеяться.
Милые школы, библиотеки, музеи, светящиеся словно лабораторные
баночки.
Снег заполняет все это пространство.



***

Так тускло, так фосфорно светят
В темной теплой сентябрьской березы
Ночи; сядем мы с тобой на скамейки,
Словно из лунного света вырезаны

Длинные дощатые настеленные
Скамейки; дом стоит у леса, словно cтаринный,
А за занавесками на столе у Лены
Лежат расческа и аспирин.

Лена, почему ты не спишь? Я думаю
О некоторых людях, которых мне жалко, так жалко.
Там на пыльной траве лежит узкая лунная
Деревянная вырезанная решетка,

И холодная скамейка. Посиживая на ней, как пленный,
О Леноре прежних дней я прочту наизусть.
Проводить меня выходит Лена,
Ноги белые словно бы забыла обуть.

Сон, сон, коврики вязаные крючком,
Вращаются пред сонными глазами.
В темном сердце проползает лень поездом, червячком,
А Лена, Лена громыхает в бане тазами.



***




«ПРИЗНАНИЕ ХЕЛЕН ХАНТ В ЛЮБВИ» (2011)

Признание Хелен Хант в любви

Я любил тебя,
а ты полюбила динозавра.
Все восьмидесятые годы пошли насмарку,
Нашей любви не вернуть, а что будет завтра?
Словно смотреть на детскую горку

В полночь, и на качели. Среди нагих железных игрушек,
Я отбрасываю тень под синей луною.
я – самый добрый, я – самый лучший.
Но кого это волнует?

Ведь стоило ему только большим нелепым глазом
Блеснуть из своей жаркой тропической вселенной,
И ты потеряла последний разум,
Ушла от меня, о, Хелен, Хелен.

Взгляни на город, словно отверстия пробили
В железном листе гвоздем,
Аккорды падают, как автомобили
Под дождем.

Чудовищная улыбка друга.
Все как всегда,
С блестящих клыков твоего супруга
Стекает вода.



***
Трубач с начищенной медной мордой,
Которым заткнули отверстие, который не прошел,
Ты сидишь пока, обветренный, гордый,
Но идет слушок,

Что фокстрот уже сочинили,
Что уже упаковали трубу,
И ты летишь завтра на самолете в Чили,
Как Дракула в гробу.

А самолет, самолет, нежная, нежная птичка,
Cреди черных стволов неба она заблудилась,
– О, мы заблудились, – показывается личико.
Отодвигается занавеска, вытертая, как голос.

Наш самолет, как домик среди ночных степей,
Вагончик среди ночных степей,
Ты будешь полосатые брюки, я – репей,
Твоя сморщенная собачка шарпей.

Споем же, пока мы падаем,
Пока ноги торчат из трубы,
Над неколебимыми водами
Ночной безмятежной судьбы.



***

Динозавру в торговом центре

В тех сияющих днях с девушкой
Тоже сияющей ослепительно, слепящей,
Магниевой девушкой-вспышкой
Я и буду сидеть вечно, звероящер,

Улыбаясь молодыми саблями, а бедро
Изогнув зеленоватое пятнистое круто,
И огромная моя голова, как ведро,
Словно цинковый таз, будет гореть в центре портрета.

Девушка и тиранозавр ослепительного момента.
Давно это было, в старые годы,
Вышитые шерстью пейзажи Кента,
С ветчиной домашние бутерброды.

Танго никто уже не танцует,
Соус мажешь на хлеб, он уже не острый.
Ветер дует, а ветер дует,
И уносит также, как девушку с этим монстром

И нас тоже, и нас, и нас... да будьте здоровеньки.
Иностранцев уносит, и иностранцев однофамильцев.
А те, кто с динозавром сфотографировался,
Смотрят на новеньких.



***
Зачем ты улыбнулся Тамаре? Ведь
Она тебя ненавидит.
Холодную, желтую, позеленевшую медь
Тихонечко тянет и водит,

Тощую проволоку вражды наматывает на пальцы,
Белая, рыжая, длинноногая тварь.
А ты отвечаешь ей, ходишь на курсы,
Читаешь специальный словарь,

Чтобы разобраться в ненависти этой бабы,
Надев резиновые перчатки, надев очки,
Лезешь туда, где сердце, ведь хотя бы,
Должны оставаться там разорванные клочки.

Но нет, в этот день потемневшего августа,
Ты себя ощущаешь здесь как всего лишь фигурка у черного провала депо.
С ужасом вздрагиваешь от близкого листяного хруста,
Из темноты выходит знакомый Евгений Попов.

И вот мы с огнями, мы белые тени,
Мы у серых облупленных стен.
Здравствуй, Антон. Здравствуй, Евгений.
Ты тоже слышишь этот стон?



***

В те дни, когда я пел под снегом роллинг стоунс,
С той стороны и с другой просматривались редкие периодические огни,
Снег, а из черного сияющего ада, появлялся автобус,
В котором через маленькие отверстия смотрели в редкую периодическую ночь они,

Ехали мы с Семеновым пить к нам «Кровавую Мэри»,
В шарфиках одинаковых легкомысленных городских,
Вы и не знаете тех городов; зашипели двери,
И внезапно мы очутились в автобусе, полном стариков и старух.

Это было в начале второго срока правления Путина,
Опа утина, опа утина,
Полный автобус старух в междупространстве заснеженных пустырей,
Катится мимо пустых школ, мимо гирляндами обмотанных
Магазинчиков мертвых, все быстрей, быстрей.

Мимо прохожего, взметая вьюжную дымку, едет
Который уже упал, но еще не встал,
Мимо висящих в темных цветочных ларьках медведей,
Чей ужасен оскал.

Cумрачный автобус, чье заднее стекло было залеплено снегом,
Напоминал советскую баню или просмотр диафильмов,
А мы в нем ехали с моим другом.

Только Семенов там выглядел интеллигентно и тонко,
Как Чарли Уотс, барабанщик «Роллинг Стоунс»
Среди остальных роллинг стоунс.



***
Про нас думают, что мы в зимних шапках,
И что вместо глаз у нас – фары, пронзающие синие метели,
Но на самом деле это ошибка,
Мы теплые космонавты в замерзающем теле.

Свет казенных домов горит над советскими городами.
И повсюду царит намеренная, показная нелюбовь.
В тусклой прихожей ждет меня мой скафандр и в нем
Звучит пионерская зорька.



***
Без телевизоров. Раньше другие
Были у телевизоров кнопки.
Какие странные кнопки, я говорю ей,
Словно запонки ледяные или поздние декабрьские шляпки.

И мне снится, что я смотрю на нее снизу,
А она протягивает мне стакан и звонко болтает:
За те десять лет, что ты не смотрел телевизор,
Снег наконец-то выпал, но он не тает.

И мне снится, что надо привстать, подняться,
А я уже не могу ни привстать, ни подняться.
Будто я покрытая ровным снегом ночная улица,
Новогодняя иллюминация.

А она говорит: дрозд по сравнению с лебедем,
Мультипликационное перышко по сравнению с наковальней,
Синий свет телевизора по сравнению с моим пламенем,
Обычный серотонин по сравнению с твоей ленью.

В эти годы господствующее изнеможение,
Спи, как сурок, под тихий лживый телевизора говорок.
Падает снег, светят припозднившиеся машины,
А если бы поднялся, опрокинул бы и Тюмень, и Югру, и Ямало-Ненецкий автономный округ.



***
Солнце взошло над ножницами, над циркулями и готовальнями,
Сухой и беспощадный новогодний утренний свет,
Звяк-звяк-звяк, в дом въезжает Робокоп пыльный,
И берет кошку на пушку, маленький злобный бот.

Биологический объект, уничтожить. Есть уничтожить.
А такое прекрасное утро, что не отыскать
Ни рюкзака, ни штанов; запотевшие в окнах прохожие
В школу едут голосовать.

«Валенки» снова звучат над страной миллионной,
И человечек, начерченный пальцем, с окошка грозит,
Пзяк! так охотится робот за кошкою пыльной,
Звякают гильзы, пзяк, и сразу же пзюк.

Биологический объект уничтожен, спасибо.
Едет совок, а за ним щетка большая спешит.
Валенки ходят по комнате, щелкают белые зубы,
Медленно падают и рассыпаются цветные карандаши.

Небо тысячей глаз сверху смотрит на нас,
Только небо одно никого не предаст.



***

А вам снится Ашотик?
Тот таксист, который не оборачивался бы лучше.
По стеклу возят беспомощные щетки,
Дождь идет, буря, пассажир с ужасом смотрит на затылок и уши,

Куда несется этот седанчик –
Как самолетик имени Бади Холли со светящимися окнами среди огромных гор мрака,
– cверкают молнии, кто-то плачет,
все с плеском захлестывается прозрачным потоком –
В ночь Самайна и Хэлоуина,
Этих неправославных праздников, чуждых нашей культуре?

Мчится маленькая машина,
Среди черных мокрых кустов, которые выскакивают перед нею, как в тире
Выскакивают разные рожи с деревянным стуком,
Чтобы упасть обратно с металлическим звоном.

Вот синяя призрачная свинья перебежала дорогу
На фоне мерцающих микрорайонов.

Ночью, в машине, под музыку группы «Гоблин»
В красном свете на перекрестке, открытый чужому взгляду.
Что ты мне пикаэшь, гоблин,
Говорит Ашотик водителю из соседнего ряда,

И пассажир, везущий в пакете пустые молочные бутылки,
Вдруг действительно замечает в автомобилях полчища бесов,
Женщина с лицом крокодила, ребенок с лицом галки,
Лепреконы, черные кровогубые принцессы.

Ад – это другие, гласит cтаринная поговорка,
Во всех окнах отвратительные снапшоты,
Мчится микроскопическая семерка
По вытянутому уху сомнабулического Ашота.

Справа, а потом слева, а потом снова справа сияют трубы ТЭЦ,
Cтранное делает здесь улица Одесская закругленье,
Спишь, а потом снова встаешь, а потом снова спишь, молодой отэц,
И не ясно порой, где начало, а где конец сновиденья.



***

За поясом у Г.П. Пермякова – стволы, как минимум, три,
Целая сибирская роща смерти за поясом у Г.П. Пермякова,
Горячее пролетарское сердце у него ишачит внутри,
И глаза у него, как фары, никто никогда здесь не видел такого.

Вечерами прохожий сторонится синего света,
И стремится подальше обойти дом № 2 по Подаруевской улице,
Лучи хлещут из второго этажа первого в Тюмени большевистского Cовета,
Ведь Г.П. Пермяков не носит черных очков и не жмурится.

Синее, неизбывное, глазками водит,
И по стене бегают фонарики, следуя прихотливому рисунку рваных обоев,
Я с тобой, пока у тебя хватает сил ненавидеть,
С тобою, пока ты еще не знаешь покоя.

Ночью, бряцая оружием, пришли товарищи получить указания,
В доме зима, тишина, ни собаки, ни кошки, долго стучали в ворота,
Да в конце-концов, мало ли чего, оторвали замки и вломились в здание,
А там, посреди всех этих разбросанных грязных тряпок буржуйских, во тьме, выложив револьверы на стол, Г.П. Пермяков читает «Вешние воды»

При помощи одного только своего внутреннего света:
«– Этого я уже совершенно не понимаю, – заметил Санин, – на воздух нам стрелять, что ли?»
В самой мирной русской книжке про любовь, оказывается, запрятано достаточно пистолетов,
Г. П. Пермяков с сожалением отрывается от описания неудачной дуэли.

Жмурясь от этих лучей, жмутся испуганные товарищи – волчата
В темной комнате перед лицом настоящего льва,
Рука тянется к рукоятке мауэзера, кольта или другого кольта,
Светит огромная голова.

Cнаружи все это выглядит, может быть, как тихий домашний вечер,
За задернутыми шторами на втором этаже синий колеблется огонек,
Но на самом деле там с ненавистью глядят друг на друга отъявленные гады и сволочи,
И самая отъявленная из них готовится нажать на курок.

Зима, снегопад, полночь, глухие удары в гонг,
Темная улица спит, к голой руке прилипло нежное ухо.
Бэнг, как говорится, бэнг,
Тем, кто приходит тихо.

Бэнг, как говорится, бэнг, тем, кто приходит не вовремя, легка
Нежная песня, спи, не помни плохого
В честь какого лютого чувака
Была названа в Тюмени наша улица Пермякова



***

Я ходил в университет в лыжных ботинках,
Лыжные ботинки с белыми полосками
У меня были, особенного оттенка,
Рыжие сморщенные кожаные чьи-то обноски.

В этом выражалась моя приверженность идеалам Вуд-стока
В северной стране, среди селян, не уехавших в выходные
на родину копать картошку.
Я сидел на лекции по новой и новейшей истории Ближнего Востока,
И в голове моей мурлыкал ласковый синтезатор – крошка:

В это время нас было уже почти полмиллиона,
И повсюду звучала песня и было ликование,
Мне приснилось, что блятские самолеты с бомбами
Все превратились над нашей страной в бабочек.
Мы – звездная пыль, мы – сияем как золото!

Однажды ночью я долго не мог подняться по улице,
ведущей к Строительной Академии
– скользили эти ботинки.
Разбегался, останавливался отдохнуть, и скатывался назад.
Не было тогда этой брусчатки, но зато я напился на т.н. «рождественской вечеринке»,
И в мире шел обильный такой, как в кино «Сияние», синий cтереофонический жуткий снегопад.

Спасибо Кену Кизи за наше счастливое детство!
Параноик среди овощей-идиотов – постепенно это стало любимой игрою,
С невидимой горки на невидимых лыжах кататься,
Корчить перед зеркалом рожи как Джек Николсон
в его постоянной и единственной роли.

Обо всем этом мне напомнила через десять лет

Света Лыжина.

Маленькая такая девица в больших очках, в огромных наушниках, модных.
В полголовы наушники. – Что играть в таких наушниках может?!
– В таких вертолетных наушниках может играть что угодно!!!

Подходит ко мне сегодня такая Света Лыжина,
Убегающий рисунок на полу глазками ищет,
Артем Александрович, я вам сдам реферат,
Обязательно,
Позже.

Модная,
И от нее прет табачищем!

Первый раз ее вижу. Она не ходила
Ни на одну из лекций, которые я читал им по новой и новейшей истории Ближнего Востока,
Но она закрутила пластиночку воображаемого винила,
Выражающую мою старую приверженность идеалам Вуд-стока.

В это время нас было уже почти полмиллиона,
И повсюду звучала песня и было ликование,
Мне приснилось, что блятские самолеты с бомбами
Все превратились над нашей страной в бабочек.
Мы – звездная пыль, мы – сияем как золото!

Чебурашка Света Лыжина,
В огромных наушниках маленькая такая девица.
В полголовы наушники. Музыка в них может
Какая угодно наверное крутиться…

Света Лыжина!
Где мой реферат?!
Атдай мое сердце!!!
Etc.



***
Нет ничего прочнее декораций,
В которых плавает бутафорский, давно развеявшийся дым.
Что осталось от жизни на старой Ямской улице?
С двумя фронтонами двухэтажный зловещий дом

Сгорел, где желтенькая лампочка верхнего углового окна
За жеваными шторами просвечивала, голая, словно в бане.

Зато странная жена мистера Рочестера, вот она,
Кристина Джорджина!
Ржет и бегает по коридору, так сказать, моих воспоминаний.




Сон.

Друга помянула раз, вот мне и приснилось,
Будто с ним на лугу рядом очутилась.
А над нами в небесах, вея без печали,
Два проворных голубка высоко летали.

А когда на них из туч устремился черный
Хищный коршун, то они cделались покорны.
Пали наземь, трепеща, беленькие перья.
Больше нам не жить с тобой, и не знать веселья!

Слишком кротки и нежны, улететь не смели.
Перья белые, упав, все в крови алели.
Я слезами залилась, к другу в утешенье

Обратясь, а он пропал; только сад шумящий
В тишине, да верховой ветер, доносящий
Дальних ярок и ягнят жалобное пенье.



***
Словно в детстве, когда отвернешься к обоям –
Ночью проедет такси или скорая помощь,
Старое дерево вспыхнет черной бугристой корою,
Из-под кровати покатится с глазками cловно коричневый овощ.

Из пластилина мир нам лепили, но не слепили.
Красных пельменей и синих клейкие ушки и кромки.
Светом Сильвестра Сталонне, ярким его разбудили.
Спрыгнул он и побежал, сильный, свирепый, огромный.

Я, как Сильвестр, десять лет в той ночи подрывался,
Прочь убегал из пронзенного фарами дома.
Сидя верхом, на боксерской перчатке качался,
Выбросил после ее, вывел, как мерзкого гнома.

Cтоя у синих ворот, мы навсегда распрощались,
Карлица прянула в ночь, делая жалкие сальто.
Черно-зеленые тени между собой совещались,
Там, где ушиблась она, немного еще проползла по асфальту.



***
В коридоре нам повстречался казак.
А немного позже еще один казак, поскрипывавший кожей.
– Cкорее нужно идти отсюда, убежденно сказал
Я своему спутнику, Лыжину Александровичу Сереже.

К ебеням, к ебеням, к ебеням, застучали копыта,
Вспыхнул, затрепетал и внезапно погас галогенный свет,
Замерцали золотые погоны в лифте открытом,
И участники конференции поехали в буфет.

– Я тебе не рассказывал, как в детстве я испугался негра?
Задал я Сереже вопрос, чтобы скрыть
Эту странную панику, смятение нервное,
Умерившее мою прыть,

Когда двери за ними сомкнулись, издавая металлический грохот.
Все ниже и ниже спускались русские люди с бейджиками, подпоручики пулеметных войск.
– Это было в Лунапарке. Мне рассказывали, что бывает Комната Страха.
И когда я заметил этого негра, то подумал, что уже началось.

О, видения померкшего городского мира.
На колосящихся между новостроек солнечных полях,
Мне казалось, я повстречал тогда вампира.
Будто бы кто-то сверху начал крошить сухого мотыля,

В серый пруд, помутневший и вспененный.
И вдруг из-за угла вышел низенький казак, опоздавший на поезд в буфет,
И остановился за нашими спинами,
В сапоги заправленные красные галифе,

И кокарда, овальная, как фотография на могилке,
Которую уже никто никогда не приедет навестить,
Торопившийся туда, где звенели вилки.
Лети же, казак, но некоторое время он продолжал еще стоять.

Словно щука, замеревшая в омуте под мостиком,
Что в пруду десятилетий, в неподвижной взвеси чего-то жует.
Ах, эта вся эта предвечерняя мистика,
Ах, эта луна будет снова светить, как голый женский живот,

Когда я приеду, и автобус остановится на углу и окатит
Щедрым ведром света свой тихий причал,
И направлюсь взволнованным шагом к своей Кате,
На ходу отстегивая бейджик, объеденный ненужный крючок.



***
Не настало время веселиться,
Заходиться в пьяном кураже.
А настало время поселиться
На втором скрипучем этаже.

Рот открытый, белые тарелки.
Ночью стало бывшему борцу
Cтрашно, словно где-то выли волки,
Словно лето близилось к концу.

Жизнь казалась скучной и короткой.
Он стоял за шторкой и глядел –
Перед школьной запертою клеткой
Желтый свет обычный не горел,

Тусклое какое-то свеченье.
В темноте соседнего леска
Кто-то рвал истории учебник
И обрывки по ветру пускал.

Там какие-то смеялись тени,
Поджигали и ползли листы,
Подоженные Искоростени,
Через улицу из темноты.




ИЗ «БАЛЛАД ЛЕТА 2013 ГОДА»

Если бы эта равнина была залита морем,
То я собирал бы морские песни...
– Спойте мне песню о пыльной шторе
И о невесте.

Вдруг, рукою взмахнув, мой новый знакомец,
Загоготав, загудев, начинал бы песню –
Ой, уже никогда не вернуться
Мне в тот дом с пыльною занавеской,

Ой, корабль мой уже никогда больше не зарулит
В порт тот дальний, ни под каким хмельком
Не заверну я к Марине Вейзельмюллер
Солнечным летним пригожим вечерком.

Ой, Марина, Марина Вейзельмюллер,
Ты была хороша, как cвежий ситец в цветочек,
А теперь, Марина Вейзельмюллер,
Я качаюсь ночью

В бесприютном море скучных
И убогих лет,
Ты одна мне – тусклый лучик,
И далекий свет.

Там, я верю, пыльный ситец
До сих пор висит,
И твое окошко светится,
Для меня горит.

Рыбу, что съест меня, поймает
Другая рыба, страшней.
А эта картинка не потускнеет,
Никто не властен над ней.

Ой, Марина, Марина Вейзельмюллер,
Ты была хороша, как cвежий ситчик,
А теперь, Марина Вейзельмюллер,
Я – гнездо для птичек,

Пусть омыта морем моя черепушка,
Пусть последний мох с нее слизан штормом,
Но я улыбаюсь во весь рот, потому что
Помню о пыльной шторке.



***

Вечерами мама смотрела перестрелки.
Шорох и мерцание перестрелок в комнате темной.
Начало лета, а на белом потолке
Тень мамы юной.

Ай, влажно блестящие тополя в Тугулыме.
Ай, синий свет сквозь тугулымские ветки.
Ай, в Тугулыме юная мама,
Пули, брюнетки.

Гангстер вспотевший латиноамериканский
Истекает кровавой слюною.
А у юной мамы золотятся
Волосы и ночь стоит за спиною:

Кущи, чащи, аллеи,
Изумрудные авансцены темно-зеленого театра
В тот час пустые.
Единственное розоватое облако утра.

Розовое облако словно бумажечка напоминания,
Не уходит с летнего неба даже в полночь,
Словно маленькое пышное мексиканское здание,
Глядя на которое, помнишь,

Что жара, печка с изразцами, будет топиться,
Целый месяц, а когда на час снизойдет прохлада,
Бледные полночные мексиканцы
Станут друг другу вышибать мозги из засады.

Потные, словно бутылочка лимонада,
Синие, сквозь заросли палисада.
Ай, мама, ке пасо.
Пионы, рассада.



***
Отважно отправимся в поля
Западносибирского Корка,
Похлопаем громко дверкой,
Поковыляем в тех ковылях,

Где, кажется, вот сейчас гора поднимется,
Как в кегельбане, а за нею море
Настанет, но оно не видится,
Широкое, в зеленой стеклянной таре.

Море, море, желаемое и действительное,
Но нет его, лишь очередной холмик,
И бескрайняя равнина, белье постельное,
Вихляет велосипедным задом, как гомик.

Преодолеем опять складку ландшафтную,
Подобно сильному перламутровому шару,
Закатимся наверх. Снова равнина, моря лишенная.
Океан снова отсутствует, мирный, тяжелый,

Который колотится в ночные переборки младенчества.
А утром, как всегда, он растает,
Словно Шефро, Клурикон, Фука, под лучистым
Солнцем, пока не настанет

День Д, день дебила взбираться на горки,
На каждый холмик закатываться неустанно
Западносибирского Корка,
Смотреть, не покажется ли вдали океан,
Нет ли вдали океана.




«НЕСКОЛЬКО СТИХОТВОРЕНИЙ О ТЮМЕНСКИХ ЖЕНЩИНАХ-ДЕРЕВЬЯХ» (2014)

Женщины, как деревья в платьях,
И вот эта еще полиэтиленовая лента
Под ногами свернулася черной плетью,
Думает – укусить или нет, ах ты лето.

Как деревья в цветах, в плодах тяжелых, оттягивающих руку,
Обремененные дынями, заботами, чистыми волосами,
– Девушки, вам помочь, – подваливаешь, такой, в матросских брюках,
– Не надо, мы сами.

Такой тротуар, что хочется ходить босиком.
Тополя отбрасывают тень попеременную на пустую дорогу.
И тут змея, наконец, кусает матросика,
Прямо в ногу, прямо в босую ногу.

Ах ты, лето, матросская ругань,
Мусор, вывалившийся из переполненного стакана,
И несостоявшаяся подруга,
Милая, словно чужие, незнакомые страны.

Равнодушные топольки, акации, которым ты безразличен,
Клены, которым, так сказать, на тебя плевать.
Длинный солнечный тротуар туманными тенями расчерчен,
Бесконечен. А тебе по нему хромать.



***
Конек морской приснится, c шелестом
Выльется бездна воды, вспомню, как галереей узкой,
Шел я мимо с экзаменационным листом
Девушек с туго завязанной прической.

Снег выпал в июне университета, подневольный
Народ толпился, приготовляясь к битве.
На топольках лежал снег, они, как пальмы,
Стояли, уронив усталые ветви.

Калифоня, гляди, Калифоня дримин,
Смеялся мой друг с лицом позабытым
Над серым небом в облупленной раме,
Над домом свободным, над новым билетом.

По снегу июньскому, c тетрадкой свитком,
Шел я домой, любуясь поникшими
Топольками; нагруженными ветками,
Пальмами ниоткуда возьмись возникшими.

Девушки с тех пор распустили свои волосы,
Ни одного конька не завернуто больше,
Ветер разметал на бумажках написанные вопросы,
Ветви не согнуты, но поднялись еще выше.



***
Летний вечер. Пары ходят в гости.
Променад в тени больших домов.
День на верхних, ночь на нижних листьях,
Пары нежных призраков, дымов.

В этот вечер, стоя на балконе,
Я увидел, в красном платье
Там странная женщина была далеко,
Будто бы ленивый флаг трепал ветер,

На улице Газовиков под тополями тенистыми,
Где неопрятная свисает до земли осыпанная пухом ветка.
Думал я, что-то тут нечисто,
Какая-то скрывается загадка,

В этой багровой фигуре, качающейся в золоте парка
Несуществующего, отсутствующего леса
Вечернего, а вот и отгадка – вот идет ее парень,
Он просто отходил в кустики пописать.

И женщина, невозможная
На этой улице в одиночестве, упавшая словно с неба
В своей красной развевающейся одежде,
Стала понятнее, но вряд ли до конца объяснима,

Словно алая буква А, привлекающая внимание,
Которая в памяти пульсирует и дрожит,
Пары ходят в гости, позолоченные здания,
Их восьмые и девятые этажи.