polutona.ru

Александр Мурашов

Hystericon

УДАВКА ДЛЯ НИНЫ АНДРЕЕВОЙ

чертовы куклы на веревочках нервов, женщины, куда несете вы кастрюли со своими утробами
ваша любовь – кукольный дом в концентрационном лагере
и на каждом соске кружком вереница литер Made in USSR
чтобы скрыть, что веретенообразно танцующие тарантино, клоуны-камикадзе
в ваших сердцах, когда вы отдаетесь своих прокисших мужей трусам в горошек
хей-на-на-на хей-на-на-на f*ckin' shit
дети, спагетти, помойка, затапливающая до отверстия для серьги
стоило ли рожать так много, если места для мусора так мало
эта любовь вееры мексиканцев в духоте борделя с мальчиками, и на каждом х*е удавка для Нины
                              Андреевой
стремясь заполучить места пожухшей икебаны на спектакле in ictu oculi
выкатывая вувузелы глаз, облепленные плохой, просроченной тушью-ночью в подвалах ведомства
                              китча
она течет из ноздрей, когда вы сосете свои большие пальцы с облезлым лаком
y así pasan los días y tu - tu contestando quizás, quizás, quizás
шамкают, которых, как сложенные вдвое страницы, по сгибу пальцами
а потом получаются бумажные голуби, но они улетают в рай маразма
это рукоплодие дочерей - безделие горящих помоек, где греются нищие старые ведьмы Макбета
и на каждой могиле надпись Requiescat в солярии со скидкой
чтобы уподобить себе картофелине, дающей белесую поросль
на трясущейся голове с целлофаном от сосисок в беззубой пасти
целлофаном перемазанным губной помадой quizás, quizás, quizás


ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЬ МИСТЕРА ХАЙДА

как писали средневековые монахи, ин икту окули погибнет все, чем ты живешь и дышишь
дерев разрушенные хоры, молчанье затухающего огня в огромной ночи манды
стоит тебе поймать устремленный искоса взор
наискосок окна наискосок
я никогда не думал, что так неинтересны люди
но toi mon amour, mon ami quand je réve c’est de toi
да, toi mon amour, mon ami quand je chante c’est pour toi
это биржа, на которой акции твои становятся - прахом
это любовь, на которой тело твое становится - мяса
гниющей массой, набухшей от толкущихся червей, отпугивая меня зловонно-сладким разложением
спальных районов, где крысы подыхают, опухолями разорванные изнутри
себя одного считаешь достойным считать достойным,
когда уже все осклизло, как чернеющий лист капусты для прикрытья срама того, иного, достойного,
                              чтобы тебя поять
в яйцевидную яму ануса и считать тебя достойным этого
наполнять тебя клейким месивом изжеванных страниц, цаловать помятую плесень на твоих щеках
даже когда ты умер, умер давно, висишь на крюке санитара
эта тухлятина цена того
что ты поймаешь, поймешь, поимеешь мой устремленный искоса взгляд
на лакированную дверцу шкафа
когда ты выходишь из душа


СВИНОРЫБА

свинорыба идёт, размножаясь идёт, поросясь, идет, колосясь, её назначение
непрестанное и неостановимое размножение,
клетки порождают клетки, неважно – брюхо, рак или детки,
слой ячеистой ткани – новый слой ячеистой ткани
во все четыре направления протягиваются щупальца, мясо, длани
длится, делится, словно амёба, множится любыми способами, бесполым, половым и
безразлично используя оба, всем подставляя вымя
свинорыба мечтает – вот вылупится археоптерикс, и она отдохнет, и поклонятся ангелу звери
звериному ангелу, полуптице полуящерице, и длится её ожиданье,
когда же родится
из свиного яйца ангелическое созданье


ГОЛЛАНДСКАЯ СЦЕНКА

как в малиновой впадине сфинктера – темь в щербинках красного пламени рожи старухи грязной
она замесила тесто своих сопливых плевков, и выпекла из него ангелочка гнусного, дитятко милое
нянчится с ним, а у дитятка два пупка пустыми глазенками на нее таращатся
этот ангел запечный – моя приблудная жизнь, а старуха – моя Примавера, весна девяностых


ЧЕРНАЯ РАДУГА

ты конечно встречаешься с кем-то
ты конечно меня вспоминаешь редко
я спокоен: ты не знаешь, что снова мы встретимся в топке
в топке крематория, лишь однажды и навсегда, я знаю, что так получится
двух старичков издохших заправят в топку одну, я подожду тебя, на минутку-другую переживу
и двух старичков усопших отправят в топку одну, и снова начнется наша безумная страсть
безумно было цаловаться тогда в Третьяковке, среди репортеров, художников, искусствоведов
безумны были огонь и лед, ремни и веревки, огонь опять соединит тела, сплетая нас
когда уже ни вервие, ни плетка, ни мышцы не смогут
безумны будут объятия двух стариков усопших
двух обмякших, чернеющих тел, пожираемых пламенем
я впиваюсь в мертвые синие губы синими губами мертвыми
я-то в смерти не умру, не зря какой-то придурок жаловался, что я вампир
я-то в смерти оживу, как мертвым при так называемой жизни был
в которой я тебя на минутку-другую переживу, чтобы проинструктировать истопников
встречайся с кем-то, радуйся небу, вину, объятиям, я не ревную –
так, как я поцалую в пылающей топке тебя, никто никого не цалует
как на пороге сожжения мертвый старик обнимает, никто никого не обнимает
в огне тела спекутся в одну
страшную, черную, липкую плоть нашей с тобою страсти


***

холодный разоренный сад
не хватит тепла
точечно сосредоточенного на конце сигареты
чтобы сгореть дотла
чтобы была зола
черноплодку поклевали серые птицы
настойку на мухоморах выпили ночные лесные жители
лучше бы они хотя бы как-то да выглядели
но никак не выглядят
а до лесу от сада рукой махнуть


ТОРЖЕСТВО ПОБЕДИТЕЛЕЙ

Он не видит уже ничего, его не взволновать уже ничему, ему пофигу эти стихи, он ослеп,
к солнцу летящий какой-то пернатый клок, он обновился подобно орлу, и вот
он истончает не звук, а свет, но свет не созерцаем не только им, но и коим
лира его обессмертит имя, имя какое каждому в этом строю, раю, ряду,
где перепутаны все, и всё к одному, ему что такое герои Трои, стихи, женихи
Пенелопы, саван и даже, на ощупь, щит?
Он лежит на воздухе и более: на пустоте, даже не зная, что это светило – свет,
он ослеп, еще и оглох, зачем любит он песнь свою, для их забавы поет,
они внимают ему, но он-то уже ослеп, оглох, ослаб, озноб, озяб, обо всем,
кроме гребаных этих, о коих он.
Хватит, старик, мир есть бред, жизнь есть сон,
хватит, подачка тебе уже не нужна,
хватит, твоя голова как путем зерна,
хватит, ты слышишь, не хватит для мертвых мест в Шанзелизе, в Аиде, не то что здесь, но весь
он уже перенесся туда, наверх, они на пустую ризу смотрят, они одни,
они испуганы и они не поняли ничего в его бормотне, и не знают, что было с ними и с ним, зане
не поет, не летит, не старик, вообще не живет, продолжает своею орбитой путь,
здесь внизу только сны, которые снятся ему